Kitabı oku: «Тайный советник Ивана Грозного. Приключения дьяка Федора Смирного», sayfa 2
– Хочу успокоить твою душу, – продолжал пресвитер. – Я твой духовный отец и обязан указать на мнимость сего страха…
«Хороша мнимость! – ворчал про себя Иван. – Такой рыжий – такую беленькую. Вдрызг и в крик!»
– То, что тебя терзает, не без Божьего соизволения случилось и есть не козни Диавола, но несчастный случай…
«Это она по Божьей воле ноги задрала? – тихо страдал Иван. – От несчастного случая стонала?»
– Иные будут твердить о злом умысле, коварстве, заговоре. Но ты смотри на это проще. Сирота нечаянно смутил тебя – от собственного смущения. Вот и игумен Савва за него просит.
Сильвестр смолк и смиренно стоял перед царем. Иван водил глазами по палате, не в силах остановить взор. Два луча – красный и огненно-желтый – метались из угла в угол, будто пытались высветить рассеявшихся грешников. Наконец Сильвестр понял, что Иван невменяем, и осторожно вышел, поклонившись.
И сразу таким холодом повеяло из-за кресла! Так жутко скорчило спину, так страшно дунуло за ворот, что Иван вскочил и выбежал в круг единственной непотухшей всенощной свечи.
– Сильвестр! Замазывает дело! Сироту спасает! Так-то ты и моего Федора спасать будешь?! – Иван не мог видеть, что Сильвестр медлит за дверью, чутко слушает.
– Погоди, святой отец! И тебя спросим! Сдерем лисью шкуру, наденем рыбью чешую! Дай только первых людишек допросить!
Иван затрясся всем телом, выкатил глаза, и вызванный Сильвестром спальник подхватил его уже с колен. Отвел спать, долго сидел у изголовья, говорил тихие сказки.
* * *
Стременные буквально поняли приказ государя и стали кормить Федю со своего жалованного стола. А сотник Штрекенхорн – немец, что возьмешь? – так же внимательно наблюдал за неуклонностью потребления пленником заздравных чар белого меда и плодово-ягодного вина.
Вечер Федя кое-как пережил. Его донесли от гридницы до ямы на епанче, уронив только трижды. Но утром растолкали чуть свет и велели похмелиться под страхом смерти. Стрельцы опасались, что без опохмелки вор не сможет адекватно реагировать на пытку. Для контроля «протрезвления по-русски» (путем замещающей выпивки) начальник полка Истомин велел тащить Федора в гридницу, но прибежал младший подьячий Прошка и передал царскую волю: вора из ямы не вынимать, никому не показывать, все разговоры с ним иметь исключительно через него, Прошку. На этих словах Прошка раздул свой и без того круглый животик в размер живота окольничего или думного дьяка.
Истомин пожал плечами, горько вздохнул и для проверки – не опала ли наступила – послал Штрекенхорна в ледник за новым бочонком имбирного меда из прошлогодней майской патоки.
Проходя по двору к пристенным лабазам, сотник Штрекенхорн заметил у воровской ямы посторонних лиц. Был бы сотник русским, он нашел бы подходящее татарское слово для очистки территории. Но педантизм толкнул его к углубленной оценке ситуации, и Штрекенхорн притаился за горкой тележных и лодочных обломков.
В те времена слово «немец» у нас означало не конкретную принадлежность к германской нации, а вообще иностранщину. Дословно оно означает «немолвящий», «неговорящий». В смысле – немой по-русски. Действительно, тогда, как и ныне, представители западных цивилизаций с трудом усваивали наш кружевной язык. Сначала они привыкали понимать слова, а потом – гораздо позже – сами рисковали произносить их.
Сотник Штрекенхорн служил в Москве одиннадцатый год и вот что понял своим немецким ухом.
Толстый монах возле ямы просил узника облегчить душу, сказать, в чем его вина и грех, покаяться безоглядно ему, отцу Савве. Предлагал считать покаяние исповедью. Божился сохранить любую тайну, кроме прямого посягательства на жизнь государя. Вор, видимо, отвечал невпопад, потому что следующими словами Саввы было обещание принести в яму кота и умолять государя о его – кота? – судьбе. Далее шло что-то неразборчивое о начальнике полка Сидоре… А! Выходило, кот ранее принадлежал стрелецкому голове, и, значит, его похитили.
Тут любопытство Штрекенхорна уступило место чувству долга. Сотник забеспокоился, что вор выдаст государственную тайну, и вышел на свет из-за телег. Приосанился, четко промаршировал к яме и попросил отца Савву воздержаться от бесед с заключенным не по его, сотника Штрекенхорна, злой воле, а исключительно по указу государя.
Савва смиренно отошел.
Штрекенхорн добрался до погребов и ледника, запросил бочонок белого меду, пообещав продержать на нем караульную сотню не менее чем до вечерней зари, – июнь, сами понимаете – дни длинные! Намекнул, что с вечера хорошо бы испробовать «ренского» – продукт отечества, так сказать.
Возвращаясь в раздумьях о милой родине, сотник заметил у ямы еще какого-то человечка. Серый, линялый мужичок неопределенного сословия что-то осторожно спрашивал – будто сплевывал в яму – и сразу отстранялся на шаг, оставляя у края немалое розовое ухо.
Тут уж Штрекенхорн не стал прислушиваться, рявкнул на мужика по-немецки – в продолжение немецких мыслей о Рейне – и пошел в гридницу расширенным шагом. Оттуда сразу выскочили два полунедовольных стрельца с бердышами. Недовольство их относилось к необходимости гонять мужика и стоять потом у ямы до обеда. Довольная половина сознания предвкушала белый мед. Стрельцы намеревались провести караульные часы в рассуждениях, добавлена ли в белый мед яблочная патока, и если да, то каких яблок – можайских или белого налива.
Мужика и след простыл. Ловить было некого.
Постовая служба потянулась медленно. Никаких происшествий не случалось. Два раза являлся Истомин, проверял выправку караульных при подходе начальства.
– Смотрите мне, морды, – говорил ласково, – никого не подпускайте! Никому нельзя говорить с вором, кроме малого подьячего Прошки. Ну, знаете, розовый такой пузанчик, на заливного поросенка похож. А может пожаловать и сам государь, так вы ж не осрамитесь, сопли и слюни оботрите заранее. И при государе не плюйте.
– Не беспокойсь, господин начальник, – заверил старший караульный, – не подведем. Служим в полку семь годков с половиною, то есть это почти девять получается! – и сплюнул в яму.
Младший стрелец промолчал. Рот его был занят. Он выполнял приказ. Удерживал слюни.
Ближе к обеду стало припекать, захотелось расстегнуть летники, но раз за разом прибегал Прошка. Приказывал стрельцам отойти на пять шагов и что-то спрашивал у ямы громким, страшным шепотом.
В третий приход Прошка надул живот и строго спросил приметы мужика в серой одежке. Ребята ответили, что рады бы, господин Заливной, но не видали – были на смене караула. Прошка убежал, озадаченный «господином Заливным» и непонятной «сменой караула» при несменности охранной сотни.
Но самый ужас случился в обед: караул именно не сменили! Пришел Штрекенхорн, сказал, чтоб потерпели, – ждут государя, – хреново будет, если попадет на смену караула. Обещал отдельного вина и убежал, как молодой.
Тут же принесли обед вору. Мать вашу заесть! Кто ж так воров кормит?! Да еще в Петров пост! При такой жратве – осетровой спинке, левашниках в патоке, каравае с сыром, пряниках, клюквенном морсе с ледника – каждый в воры захочет!
Не успел гад пожрать, как подскочил толстый монах с полосатым котом, хотел кинуть тварь в яму – еле отогнали. Монах заголосил непонятные слова, тряс кота, закатывал глаза в небо, отчего там разбежались последние облака и стало жарить невыносимо. На крик караульных прискакал Штрекенхорн. Про кота не понял. Спросил, чей кот. Оказалось – воровской. Посмотрели внимательно: так и есть! – морда круглая, хитрая, глазом подмигивает. Еще оказалось, что кот как-то сложно приходится родней начальнику полка Истомину. Послали за Сидором. Сидор родства не признал, проверил, что кот православный – заставил монашка его перекрестить. Едва занялись исследованием масти, как налетел Прошка, велел лишних убрать, спросил у ямы про кота, велел кинуть кота в яму, вежливо отправил монаха в сторону Троицких ворот и дерзко зыркнул на стрелецкого голову.
– Сейчас государь прошествует мимо ямы!
Караул подтянулся, по нескольку раз проверил носы рукавом. Начальники переместились на крыльцо гридницы. Стали ждать.
Царь спустился из Грановитой палаты по главной лестнице, очень живо прошагал в просвет между Архангельским собором и Большой звонницей, взял чуть правее, как бы к стене, потом передумал – заложил поворот к Спасским воротам. Получилась дуга, касательная к яме.
У ямы Иван задержался. Пока часовые думали о смысле приказа: «Не дозволять говорить с вором иным, окромя подьячего Прошки» – входит ли царь в «иные» и стоит ли придержать его до подхода Прошки? – вон он пыхтит, – царь подошел к самому краю и быстро проговорил несколько непонятных предложений. Яма гугукала ровно, четко, как эхо в деревенском колодце. Один раз яма хихикнула, потом мяукнула в ответ на особо мудреный вопрос царя, и младший караульный незаметно перекрестился левой, свободной от бердыша рукой.
Царь обернулся идти обратно, столкнулся с господином Заливным, что-то приказал и прошагал ко дворцу.
– Вот шагает! – умилился старший стрелец. – Все бы так шагали, можно было верст по сорок в поприще проходить! – Далее стрелец распространяться не стал, потому что нелепым казалось великому царю пешком чухать до Ливонии. Да и вообще на войну. Стрельцы также надеялись, что Ливонская кампания минует не только царя, но и Стременной полк, рожденный исключительно для пешего сопровождения государя у стремени его царственной лошади.
Рассуждения прекратились в присутствии господина Заливного. Прохор выглядел особенно надутым. Поел от пуза, зараза!
– Так. Караул свободен, ступайте кушать. Скажите там Истомину, пусть другую пару пришлет, покрепче. И пусть до моего отхода не приближаются. Поговорить хочу.
Суета вокруг ямы продолжалась до сумерек. Едва солнце позолотило маковки соборов, караул был еще удвоен, в гридницу проволокли бочку ренского, но ужинать не разрешили – выгнали всю сотню бродить по Кремлю. Приказ был понятный: «Смотреть в оба, и если что, то сразу раз – и сюда!»
В довершение дня два стременных первогодка подслушали приказ Заливного начальнику полка Сидору – лично идти к митрополиту Макарию и просить именем государя, чтоб людишки из кремлевских монастырей по округе не шастали.
И когда все успокоилось, когда над стеной взошла луна, когда из погребов проволокли очередной бочонок с неизвестным содержимым, господин младший дворцовый подьячий Прохор Заливной посетил пост у ямы снова. Вслед за этим вора достали из ямы и вместе с котом повели во дворец.
Было тихо до странности. Только кот пару раз мяукнул на луну.
* * *
Удивительная это была ночь. В малой палате, примыкающей к царской спальне, расположилась странная компания. Государь Иван Васильевич полулежал в кресле с пологой спинкой. Государев вор Федька Смирной сидел на краешке жесткой лавки, но какая разница! – на этой лавке и боярам-то не всегда удавалось усидеть! И кот Истома (в монашестве Илларион) четырехцветной масти – в серую и черную полоску, с белой грудью и песочными подпалинами – тоже сидел в присутствии грозного монарха. Правда, пока на полу.
Разговор шел спокойный. Такого покоя при обсуждении важных дел давно не ощущали здешние стены. А дело было воистину важное! – что может быть важнее в государстве, чем жизнь, здоровье государя и его семейства? Короче, тут неспешно, со скоростью движения луны по небесам Божьим закладывались стратегические интересы правящей династии Рюриковичей на этот, 7068 от сотворения мира, год и на прочие годы до скончания этого самого мира. Интерес династии был один: выжить.
Иван Васильевич, сам не зная почему, рассказывал безродному сироте, на которого еще и воровской розыск не закрыли, глубоко семейные дела. А в них, как принято у наших правителей, и таилась главная опасность.
При воспоминании об этой опасности у царя холодело внутри, толчком сжимало сердце и голову, огненная волна катилась от поясницы вверх – к горлу. Вниз от поясницы, напротив, падала волна ледяная, бесчувственная. И хотел царь кричать от боли и ужаса, но вор Федька говорил какое-нибудь мелкое слово, – причем и дозволения на него не спрашивал, шельма! – и становилось Ивану спокойнее, болезненные волны поворачивали вспять, сталкивались у печени и гасили друг друга.
Вот и пойми после этого: зачем царь зазвал к себе сироту – для спроса или для лечения?
Кот Истома внимательно слушал разговор. Впервые за четыре дня его не гоняли метлой, не били сапогами, не называли – прости, Господи! – женскими существительными. Истома хотел перекреститься, но постеснялся и прилег на коврик у лежанки. Хозяин как раз спрашивал бородатого мужика, из-за чего сыр-бор горит. Мужик начал рассказывать издали, и Истома прикрыл глаза, чтобы лучше слушалось.
– Тут, Федор, давняя зависть скрыта. У моей жены Анастасии Романовны есть многая родня. Братья ее, Захарьины-Кошкины, приближены к престолу, возведены в чины, составляют опору государству и защиту наследникам – Иоанну и Федору…
При слове «Кошкины» кот Истома насторожил уши, а мужик продолжал:
– …Но недалеки умом! Нелюбознательны, нахраписты, завистливы, ненадежны. Не обойтись ими на царстве! С давних лет я воспринял завет трех учителей: моего отца Василия Иоанновича, переданный через его духовника Иосифа Волоцкого; самого Иосифа – старца премудрого; и его ученика – схимника Вассиана. Их наука – о царских людях, ибо люди дополняют триединую суть государства: Бог на небе, Государь на престоле, люди на земле. Но у престола простым людям быть нездорово. Власть, на которую они не имеют помазания Господня, разъедает души и ввергает в ад. И чем умнее человек, тем больше в нем дверей для искушения властью. Учителя мои завещали долго людей у трона не держать, новых советников отыскивать, выбирать сильных душой, а не умом. Ибо никто не должен быть умнее государя!
Вот и стал я призывать советников не по чину, а по доброте. Пресвитер Благовещенский Сильвестр и окольничий Алексей Адашев долго служили мне правдой. И с досадой наблюдал я, как постепенно сбываются отеческие пророчества.
Истома прилег на бок, голову положил на лапы и дальше стал слушать не подробно, а вообще. Так лучше усваивался смысл происходящего. А смысл был таков. Этот мужик, оказывается, – наш государь Иоанн Четвертый Васильевич. Это он намедни приезжал в монастырь, когда с Хозяином падучка приключилась. Только тогда на нем был синий бархатный летник с золотым кантом и меховым воротничком какого-то вредного зверя.
Теперь царь облачился в белую рубашку и красные штаны, восточный халат и маленькую шелковую шапочку и потому был совсем не похож на тогдашнего.
Царь жаловался, что Кошкины не поладили с ближними людьми. Все остальные люди разделились примерно надвое. Одни теперь назывались настасьинцы, другие – адашевцы. И нужно бы их звать сильвестровцами, но хитрый пресвитер сказывался не причастным к распрям, и обвинить его не получалось.
Истома согласно зевнул. Слово «адашевцы» звучало мягко, ласково, как шорох собственного меха по русской печи, когда сворачиваешься в клубочек. Слово «настасьинцы» вообще прекрасно произносилось, в нем слышался такой жирный «кис-кис», будто сразу за этим словом могли дать куриную ножку и рыбью спинку одновременно. Слово «сильвестровцы», напротив, было неприятным, корявым, скрипучим, как крыса в монастырском подполье. Зато оно вызывало азарт, желание прыгнуть и драть жертву клыком и когтем. Это слово больше подходило для именования врага. Тут Истома вполне поддерживал царя.
Федя спросил Ивана, давно ли подозревает измену. Оказалось – семь лет! С казанского похода, когда среди болезни государя обозначились партии.
– А что ж ты терпел, Иван Васильевич?
– Сам уж не знаю. Казню себя за это. Нужно было мне тогда, поднявшись со скорбного одра, выжечь старую свиту каленым железом. Неужто не нашел бы я свежих людей? Зато сынок Дмитрий, глядишь, не утонул бы… Теперь вот опять. Осенью поехал я помолиться. Съестной припас в дорогу неведомо кто собирал, так и не дознались. В дороге Настасье стало плохо на живот. Пересмотрели женское питье. Она меду и вина не пьет. При дворе всем женам дают только морс. И морс дорожный с горчинкой оказался. Заставили повариху выпить – с первого разу ничего. Вылили морс собакам. Они выли всю ночь. Две из шести к утру околели, остальные сделались к охоте негожи. Я велел везти трупы собак в Москву, хотел отдать немцам на просмотр. Повариху снова напоили остатками морса. Со второй чарки с ней сделались корчи. Отпоили молоком – очухалась. Заковали в железа, повезли в телеге для сыску. Перед последним поприщем после ночевки нашли повариху удавленной цепью. Будто бы цепь от оков захлестнула ей шею, зацепилась за колесную чеку и намоталась на ось телеги. По приезде не смогли сыскать и собачьей падали. Истратилась куда-то. Веришь ты в такое?
«Чушь собачья!» – муркнул Истома.
Измена сказывалась кругом. Няньки князя Федора Иоанновича смотрели за ним плохо. Малец ходил в шишках, того и гляди, мог с лестницы свалиться. В еде попадалась тухлятина, хоть и секли поваров без жалости. Но самое страшное – Настасье становилось все хуже. Причем вид болезни был тот же – осенний. И если тогда был яд, то, получается, и сейчас не без яду? Как думаешь?
– Яды, государь, бывают разные, – спокойно отвечал Федор, – есть скорые, бьют в один миг или час. Такими греки травили своих воров, Сократа, например. А есть яды медленные. Помнишь твоего пращура, князя Ростислава Владимировича Тмутараканского? Его херсонцы отравили восьмидневным ядом. А значит, можно развести и годовой состав. Такой яд незаметнее. Но для него нужны ближние люди. Кто-то должен сыпать его в питье малыми частями. Пересмотри слуг. Кто прислуживает царице с осени? Кто носит еду так, что остается незаметным хоть на миг? Нужно розыск вести здесь, во дворце.
– Я опасаюсь не только яду, но и колдовства. Москва полна чародеями, волхвами, облакопрогонниками, ведьмами. Один наглец приходил как раз перед этой Пасхой. Обещал разогнать тучи над Москвой. А то, говорит, какое Светлое Воскресение под дождем? Велел отдать поганца медведям. Но нечисти в Москве не убавляется. За деньги готовы на любого человека порчу навести.
– Можно и колдунов поискать, но я б начал с отравителей. Это проще, ближе, вернее. А с колдунами повремени. На все сразу рук не хватит.
Тут Истома вздрогнул сквозь сон и насторожил уши: что-то очень интересное говорилось! Царь просил – просил, а не приказывал! – чтоб Хозяин Федя пожил малость во дворце, помог государю разыскать воров истинных! И Федя соглашался, но только после казни. А как же Истома? Пожить при дворцовой поварне можно даже в яме, но казнь зачем? И как казнить будут? Непонятно…
И тут – будто гром грянул с ясного ночного неба! Царь, грозный повелитель всей земли от края небес и до края их, крикнул звонким голосом и назвал Истому по имени!
Истома вскочил со скоростью приказного стряпчего, выпучил глаза, состроил фальшивую улыбку и попытался потереться о сафьяновый сапог. Но ударила дверь, вбежал усатый коротышка, памятный по яме и монастырскому происшествию, все закрутилось, замелькало, Истома оказался за пазухой Хозяина и вскоре уже наблюдал луну из дворовой ямы. Правда, не всю целиком, а только тонкий серебряный лучик на глинистой стенке. Зато еда была прежняя, дворцовая, без мышиного запаха, без гнили, без отвратительного ладана.
«Согласился Хозяин, – умиротворенно думал Истома, засыпая под епанчой, – еще послужим Отечеству!»
* * *
А Федору не спалось. Он перечислял про себя все, что стало известно от царя и что знал сам. Получалось много. Гораздо больше, чем в головоломках из святых книг. В монастыре, пытаясь разгадать какую-нибудь библейскую тайну, Федор никак не мог собрать составные части, связи, факты, достаточные для точного ответа.
Вот, например, задача о пяти хлебах и двух рыбах, которыми Иисус накормил несколько тысяч народу. Если бы в притче определенно говорилось о мешках, из которых Иисус доставал еду, можно было бы утверждать, что целые караваи и целые рыбины снова и снова возникали в мешках по Божьей воле. Тогда нечего говорить о конкретных числах 2 и 5. Нужно так прямо и считать: в мешки положено пять хлебов и две рыбы; извлечено столько-то тысяч караваев и столько-то пудов рыбы. А если мешков не было? Если рыба размножалась прямо в руках Христа, а у караваев отрастали оторванные бока? Как дико это выглядело! Какими тупицами были галилейцы, если, видя такое чудо, продолжали жрать и не думали ни о чем, кроме собственного брюха?! Наша монастырская братия тоже караваи рвет страстно, но покажи им чудо – раззявит рот, забудет жевать. Нет, не зря иудеев прокляли…
Отец Савва на вопросы Федора обиженно фыркал, становился похож на некормленого Истому, назначал любопытному отроку легкую епитимью. Вроде службы в поварне – чистить рыбу и печь хлеб.
А в царских тайнах было слишком много сведений. И слишком много получалось очевидных, правдоподобных ответов.
Могли желать смерти Настасьи сильвестровцы? Обязаны были! Сильвестр получил неограниченную власть со времени коронации Ивана в 1547 году. Юный царь был занят тогда только тремя делами: любовью к молодой жене, медленной местью за поруганную мать и собственно царством. Из царства у Ивана хватало времени на гражданское правление, на войну, на борьбу с разбоем. Дела духовные, церковные, дипломатические, приказные достались Сильвестру. Тут он опередил многочисленных родственников царицы. Потом братья Захарьины осмотрелись при дворе и давай наступать!
Сильвестр и Захарьины наперебой расставляли своих людей по волостям, землям, городам. Но у Сильвестра было большое преимущество – он имел прямой доступ к государю. Более того, по главной своей обязанности царского духовника Сильвестр ежедневно подсказывал Ивану, что достойно есть и что недостойно есть. Что такое хорошо и что такое плохо. Кто из людей угоден Богу на государевой службе, а кто нет. Божье имя припечатывалось на все подсказки Сильвестра, как небесная печать, – попробуй поспорь!
Но Захарьины пробирались через Настасью. Ночь была их без остатка! Не в каждую ночь Настасья могла решить дела, но если уж решала, то бесповоротно! И стал Сильвестр замечать, что уходит потихоньку из его рук ниточка царской воли. Особенно в мирских вопросах. Запустит он своего человечка в рыбные промыслы или к литейному делу, и царь этого человечка примет. Но через месяц или год прибегает человечек к Сильвестру ободранный, горько плачет сирота: обобрали настасьинцы, наехали по государеву указу. Сильвестр к царю: как же так?
– А так, – прячет глаза Иван, – очень нужно троюродного племянника царицы уважить.
Оказалось, Настасья – самый острый гвоздь в Сильвестровом распятье.
Тут при дворе выскочил Лешка Адашев – смазливый, проворный молодой человек из не очень знатных, но и не очень подлых. Сильвестр сначала огорчился, но потом рассчитал: Адашева Захарьины не пропустят, у них на каждое место по десять родичей готово. Решил Сильвестр сам Адашева пропустить. Но куда? Уж не в монахи с искусительной рожей! Сильвестр провел Адашева прямо к царю! А что? Правителю умные советники нужны. А тупые Захарьины что посоветуют? И Сильвестру Адашев не помеха – он по своим делам ходок, Сильвестр – по своим. К тому же Лешка Сильвестру такой был благодарный, что чуть в ногах не валялся и ручки целовал! Ну и целовал, а что? Попу можно.
Сложилась тихая, непоказная дружба. И конца ей не было, потому что на Сильвестровы вотчины Алексей не посягал, выдавливал потихоньку настасьинцев. А этих надолго должно было хватить. И еще одного, третьего, партнера нашли приятели. Настоящий князь Дмитрий Курлятьев вошел с ними в сговор и стал заниматься сословной политикой. Ему, князю, это удобнее было, чем не пойми какому Лешке или попу. Составился тайный триумвират. Троица, так сказать.
Эти придворные расклады были в Москве известны каждому. В монастыре их ежедневно обсуждали на закате. А что царь? Он тоже чувствовал придворные дела. Но то, что обывателю представляется окончательной истиной, властителю часто кажется сплетней, интригой. Вот он и Феде излагал семейное дело в сомнении: достойно ли веры?
Как повернется московская жизнь, умри Настасья? Захарьиным сразу конец. В лучшем случае ссылка в сытые места. Там они могли бы дожидаться Ивановой смерти, Ивана-малого воцарения. Но Иван Иванович еще неизвестно, как с дядьками обойдется. Нужны они тут под ногами путаться? Скорее, нет. Но и казнить он их не будет, оставит на прикорме. А в трудную минуту может и позвать. Значит, настасьинцам нужно терпеть молча. Пока не подрастет Иван-маленький. И тогда они становятся смертельной угрозой Ивану Грозному.
Сильвестровцам, наоборот, дожидаться нечего. Настасья – их смерть. Смерть Настасьи – их надежда. Ивану сейчас только 30 лет. Еще столько же может править. За это время всякое произойдет. Успеем пожить.
Хочет ли Сильвестр Настасьиной смерти?
Конечно, хочет. Но хотеть можно по-разному. Можно хотеть и делать, даже с риском для жизни. А можно просто хотеть. Чтобы это случилось само собой, безнаказанно. Сильвестр хочет и делает – без риска, как ему кажется. Он сам ядов не смешивает, ведь правда?
Алексея Адашева в Москве сейчас нет. Он в мае, с прошлой посылкой войск уехал в Ливонию третьим воеводой Большого полка. Чин плевый. В Разрядной книге с ним не продвинешься. Нужно узнать, как уезжал Адашев. С опалой или сам? Если Настасью продолжают травить, то, получается, не от Адашева? Или он людей оставил? Или все-таки Сильвестр?
Так, кому еще Настя мешает? Были бы у царя дети от других жен или бабы на стороне, но с претензией, тогда да. Они бы Настю изводили. Но баб не видно, дети все – Настины, двоюродным братьям до царства далеко, разве что княжичей передушить. Но тогда нужно с Грозного начинать. И кто-то же начинал? Что за шестерка ряженых в монастыре объявилась? Если они от Сильвестра, то что получается?
Получается так. Ивана нету, Насти нету, Захарьиных долой. И можно спокойно душить детей. Но Сильвестру это зачем? Сам в цари собрался? Ну не Адашева же ставить? У того в роду боярства меньше, чем у Истомы блох. Как бы есть, но по морде незаметно.
Значит, Сильвестр старается не для себя. Или для себя, но не в царях. А в сатрапах каких-нибудь или регентах-хранителях престола. Нужно посмотреть, какие у него связи в Литве, среди английских и немецких гостей. Узнать, какие книги читает. Спрашивать через Прошку волокитно. Сейчас бы во дворце самому поискать.
И еще вопрос. Кто приходил утром? Что за человечишко выспрашивал, вынюхивал? Он не с базара забрел полюбопытствовать, не сам по себе. Это важный след. Кому-то очень интересно опознать вора. Спутал Федор карты людям. Они думают, что есть еще один заговор. С утра на Красной площади громко кричали о поимке вора, и они почему-то не могут ждать до естественного прояснения дела. Значит, придут еще.
Федор постучал палкой в крышку ямы и попросил караульных кликнуть Прохора. Толстяка подняли с трудом, и он полуодетый приковылял к яме. Ворчал, но ругаться не стал. Знал о вечерней встрече царя и вора.
Федя медленно, четко, мысль за мыслью вдолбил Прошке следующее.
Нужно правдоподобно убрать от ямы охрану. Послать несколько человек для тайного наблюдения за ямой издали. Не препятствовать приходу ночных гостей. Вообще не препятствовать никаким событиям. Следить со стороны, сопровождать пришельцев, проведать, кто такие и зачем. Только так мы узнаем, откуда ноги растут.
Последний вопрос окончательно разбудил Прошку. Он приоткрыл полы теплого кафтана, посмотрел, откуда растут ноги, скривил рот, пожал плечами и прошлепал в сторону дворца.
* * *
В те времена Московский Кремль – не то что теперь – был проходным двором. Он, конечно, был так же обнесен красной кирпичной стеной, ворота находились на запорах, особенно в ночное время. Но проверку этих запоров производили от случая к случаю, от войны к войне. Днем через ворота в Кремль беспрепятственно входили десятки, сотни богомольцев, монахов, мастеровых. И они не на экскурсию сюда прибывали, они жили здесь – во дворце, в нескольких монастырях, при церковных и дворцовых службах. Документов у пришлого народа никто не спрашивал – не было никаких документов. Даже понятия такого караулы не знали. Бывало, спросят странника: «Кто таков?», такой же ответ и получат: «Кукуйской волости села Бурьянова, растакой-то матери природный сын». И все. Короче, войти мог любой.
Минувшим днем караульная сотня Стременного полка перестаралась с повышением бдительности. Штрекенхорн лично обошел все ворота, осмотрел закладные бревна – огромные деревянные засовы, приказал к ночи все закрыть. На митрополичьем подворье было объявлено об особом положении. Приходящим и уходящим Макарий указал до захода солнца закончить дела и через ворота не ходить.
Так что теперь в кремлевских стенах было тихо.
Но Федя знал, что стен без дыр не бывает. И тот, кто идет по тайному делу, никогда не пользуется воротами. В Сретенском монастыре стены были не ветхие, ворота обычно замкнуты. Но в дальнем углу двора за общежительными кельями имелся лаз. Он даже прикрыт не был, все о нем знали. В праздничные дни, когда ворота распахивались для прихожан, воспитанники все равно пользовались лазом. Даже если их посылал по делу сам игумен Савва.
Были дырки и в кремлевской стене. Во-первых, имелись потайные ходы из башен к реке – брать воду во время осады.
В самих башнях были проделаны малые сквозные ниши – печуры. Они и правда напоминали печное устье. Человек в печуру проходил чуть согнувшись. В двух местах – с восточной стороны и на юго-западном углу – стены треснули еще при пожаре 1547 года. Трещины змеились сверху и у земли достигали двух-трех вершков в ширину – ногу можно вставить. А на уровне трех саженей в трещину уже мог проскользнуть не очень полный человек. Не Прохор, конечно. Прохору нужно еще сажень подниматься. В общем, дыры есть. Для важного дела кремлевская стена не помеха. Хотя в Москве поныне бытует мнение, что Кремль на замке.
Сразу после полуночи у ямы снова возникло оживление. Подьячий Прохор привел стрелецкого сотника Штрекенхорна, что-то кричал, топал ногами, придирался к выправке полусонных часовых и наконец велел им убираться к черту. На хрен такой караул! Лучше замок навесить.
Караул убрался, потом вернулся, не доходя ямы, свернул к пристенным лабазам, откуда вскоре донеслись кудахтанье разбуженных кур, мат, грохот железа. Потом песня. Караульные весело промаршировали мимо ямы, сбросили на крышку ржавую цепь с замком неизвестной системы, а бочонок с жидкостью известной крепости сбрасывать не пожелали. Песня переместилась в гридницу и пелась еще с час. Все это время крышка ямы оставалась незамкнутой, и вор с досадой поминал русское раздолбайство на любом году службы. Наконец пришла пара служивых. Поддерживая друг друга в борьбе со всемирным тяготением, воины кое-как растянули цепь поперек крышки, продели концы в шаткие кольца, а уж замок вставить в звенья цепи им помог не иначе как святой Петр – ключник Бога и организатор хмельного поста.