Человек пишущий

Abonelik
0
Yorumlar
Parçayı oku
Okundu olarak işaretle
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Глава 2

У каждого из нас, грешных, имеется своя собственная история грехопадения, про которую никому никогда не говорится, бережется подо что – неизвестно. Заваркинская изначально была проста, как дырка от бублика: на девятый день рождения старший брат преподнёс ему в дар роскошную записную книжечку – дневник в кожаном переплёте с элегантным тиснением.

Красивая книжица оказалось на удивление пустой, несмотря на солидный кожаный переплет, какой ни у всякой-то и настоящей книги есть, и необыкновенно понравилась Глебушке-третьекласснику своей внутренней девственной чистотой, непривычной и несколько даже неестественной, которую тотчас захотелось чем-то наполнить, какой-нибудь, собственного измышления дерзкой, пусть и глупой фразой, или росчерком, а еще лучше мудреной китайской цитатой, однако свыше было указано, что писать в дареном дневнике покуда нельзя, ведь начинается нумерация жизни с 1 января следующего года, а все дни недели там пронумерованы и расставлены по порядку.

Целых полгода пришлось дожидаться той поистине сладостной минуты, когда возможно стало написать на первой белейшей странице: «Уже 2 минуты Нового года. Я ещё не сплю и веду свой дневник…». Именно то, давнее многомесячное ожидание сотворило из нормального дитяти человека пишущего, стремящегося каждую минуту марать одну за другой чистые страницы, портить их заурядными размышлениями по поводу разнообразных житейских обстоятельств, и в придачу зарисовывая поля мужскими и женскими физиономиями, или вообще никому непонятными абстрактными значками – признаками грядущего и уже совсем близкого сумасшествия.

Кстати, друг семьи Аркадий абсолютно уверен, что именно с того все и началось. Как вы понимаете, сейчас будет описан сам Аркадий, чем занимается, поэтому приготовьтесь: в первую голову он, без сомнения – самый задушевный друг и товарищ Глеба Заваркина, а так же его преждевременно скончавшегося старшего брата Валентина, впрочем, сказать так, значит не сказать ничего: он был много-много больше, чем просто друг.

Следовало бы назвать его милым другом, но, к сожалению, данное словосочетание безнадёжно испорчено классиком французской литературы Ги де Мопассаном. Умеют некоторые иностранные сексуально озабоченные великие писатели, а так же их местные переводчики приватизировать слова русского языка в собственных корыстных целях, лейблы из них устраивать, наделять двойным смыслом, и тем самым портить до такой степени, что брать в употребление после абсолютно невозможно, а как бы хорошо сказать: «милый друг»!

Продолжительное время жизнь человека пишущего была тиха и скрытна от глаз внешнего мира. «Писатель» звучит слишком громко, для Глеба явно не подходит, «сочинитель» – тем более. Последнее вообще у нас имеет ярко выраженный отрицательный смысл: «Экий ты сочинитель», – говорит следователь подследственному, неважно, правду тот говорит или нагло врет.

Своей физиономией и натурой Глеб Заваркин никогда ничего высокого, неподражаемого из себя не представлял, сначала долго и упорно учился в школе и вузе, получив высшее образование, трудился несколько лет на заводе инженером-технологом, когда в 90-е завод обанкротился, стал браться за любую работу, в том числе грузчика, дворника, сторожа, между делом кропая потихоньку рассказики.

Работа последних лет хоть и была совершенно ничтожной в отношении оплаты, своею длительностью и мелочностью весьма отвлекала его от главного, как ему казалось, дела жизни, местами доводя до скрытой истерики, которую никому и показать даже было нельзя. Глеб мёл территорию какого-нибудь детского сада летом, отбрасывал снег зимой, долбил наледи весной и осенью, посыпая их песочком, да рассылал рукописи по редакциям литературных журналов, с неведомой человеку не пишущему страстью дожидаясь ответов.

Очень занимательное времяпровождение, стоит раз попробовать – палкой потом не отгонишь человека от такой расчудесной творческой жизни.

Его бедные отец с матерью имели двоих детей: Валентина и Глеба. Отец давно от них ушел, даже не ушел, а уехал к чёрту на кулички в Ленинград, завёл там другую семью, и по скудным слухам жил тоже отнюдь не счастливо. Благодаря данному обстоятельству с Петербургом Заваркин познакомился довольно рано, в первый и последний раз наблюдая его красоты из окна катафалка, сопровождая отца до кладбища. Честно говоря, не произвела Северная Пальмира впечатления из-за шторки траурного окошечка, не произвела, да и настрой был не тот: мать на похороны ехать отказалась, брат в очередной раз влюбился-женился, пребывал в бурном фонтане семейных отношений, расставаться с коими раньше времени не желал.

Хотя папенька умер из близких родственников первым, он давно не принадлежал семье, и был, что называется, отрезанным ломтем, а вот действительно первым в их семье умирать пришлось все-таки Глебу. Произошло это неприятное событие, понятное дело, из-за литературы, а лучше сказать благодаря его несчастному графоманству, что сродни затянувшемуся детству.

Согласитесь, не может человек всю жизнь кропать рассказики с повестушками да крутиться с метлой и лопатой на тротуаре, так и не познав счастья быть напечатанным. Если, конечно, во время благополучно не сопьётся. На свою беду Глеб не пил совершенно, как и старший брат Валентин. Благодаря жёсткому материнскому воспитанию они выросли абсолютными трезвенниками, может отсюда и к литературным компаниям Заваркин оказался не в состоянии прибиться по-настоящему: ходил близко, раскланивался, но сплотиться по-настоящему в едином порыве, крепко заквасить да побуянить на дружеской пирушке, а потом уж и слиться с богемой так и не смог. Оставался недолгое время рядом, но с боку припёка.

У каждого из братьев с годами вызрело собственное хобби – Валя до сорока лет непрестанно женился и разженивался чуть не ежегодно. Притом обязательно съезжал с квартиры, точнее общей с братом комнаты к новой жене, официально выписывался, прописывался на новом месте, вроде как взаправдишный, настоящий муж, будто бы навсегда, но в скорости обязательно возвращался обратно, и что неприятно – в жутко дурном настроении.

Зло топыря нижнюю губу, не отвечая ни на какие расспросы, выкладывал свои пожитки, пахнущие чужими духами, из сумок и чемодана, восстанавливая себя в правах собственности, от чего их комната тут же делалась для Глеба словно бы чужой и слегка на манер братовой физиономии противной, далее тот шел прописываться, устраивался, несмотря на высшее образование опять в местный ЖЭК сантехником, и жил далее несчастный-пренесчастный. Не пил, зато сквозь зубы всех на работе и в быту аттестовал весьма скептически.

В отличие от брата, донельзя пресыщенный на его горьких примерах, Заваркин-младший с женщинами особо никогда не дружил, писал себе тихонько заметки, миниатюры, рассказы, отсылал в редакции газет и журналов. Отвечали не очень скоро и не всегда. В ранние постсоветские времена редакционные литконсультанты еще являли обычно трехстрочную вежливость: приветствовали с восклицательным знаком, или без оного, величая уважаемым в заглавной строке, говорили, что в принципе недурно, местами даже весьма, но не соответствует либо тематике журнала, либо текущему моменту. Желали удачи на литературной стезе.

Один раз в журнале «Октябрь» неведомо с какого похмелья, вдруг пообещали напечатать в двенадцатом номере, Глеб прождал почти год, в течение которого почти не писал, мечтал увидеть свое произведение, будто находясь в горячечном бреду, перечитал в библиотеке подшивки «Октября» за все имеющиеся периоды, но в конце концов его так и не напечатали. Когда ему в читальном зале принесли последний в том году номер, он открыл его прямо у стойки библиотекарши, испытав разочарование, подобное тому, как если бы построил во сне чудесный замок, долго и необыкновенно счастливо жил в нем, вдруг проснулся, и понял, что замка того никогда на самом деле не существовало.

С появлением литературных интернет-платформ столичные журналы посланиям из провинции начали удивляться еще более: зачем шлёте, кто вы такой, что из себя представляете? Идите-ка в свой Самиздат, там вам самое место! У нас мэтры европейского уровня с нобелевскими лауреатами в очередь до угла квартала выстроились печататься. А вы кто есть такой? Знаете что? Не шлите больше ничего, по электронной почте особенно, пожалуйста, сделайте такую милость – освободите, христа ради, от обязанности читать свою ерунду с экрана в служебное время, необходимое для выполнения настоящей работы.

Впрочем, человек пишущий, подобно тысячам другим, вкусившим греховную радость творчества, Глеб Заваркин не скоро осознал окончательно и бесповоротно, что плетью обуха не перешибёшь, и с того момента начал писать просто «в стол», то есть в Самиздат, заведя там свою, никому не нужную страничку, среди тысячи других, и с тем смирившись. Чего скрывать – весьма любопытное занятие, между нами, пожилыми мальчиками, говоря.

Вот тогда-то, скорее из любопытства, а не из желания попасть в настоящие литераторы, вздумалось ему посещать семинар для молодых и начинающих при союзе писателей. И хотя не считал себя ни начинающим, ни тем более молодым, это с присущей семейству Заваркиных пунктуальностью, являлся тика в тику еженедельно в назначенное время.

Впоследствии не на шутку разохотился, начал просто так забегать в Союз – поболтать с молоденькой веселой секретаршей о новостях литературного процесса в стране, впрочем, без всяких там посторонних намерений, сугубо по-товарищески: секретарша была поэтической звездой местного небосклона, автором многих стихов, ставших песнями, которые очень нравились Заваркину, и даже училась заочно в Литинституте.

По началу на местной стезе и ему вдруг подфартило: один самый маленький рассказик с подачи приятеля по семинару, Саши Толкачева, артиста и драматурга, уже имевшего определенный вес в литкругах, опубликовали в местной газете. Три других тоже опубликовали в общем сборнике пишущей братии. Руководитель семинара помог собрать первую книжку и, приложив значительные усилия, после успешного участия Глеба в зональном совещании молодых писателей, втиснул рукопись на очередь в издательство. Представьте себе новость: его вдруг начали узнавать в коридорах даже настоящие писатели, среди которых известные матёрые дядечки, бывало нет-нет, да кивнут мимоходом с улыбкой, как своему: «Бегаешь, мол? Крутишься? Ну, крутись-вертись!».

 

Дрожь с головы до ног так и окатит. В один прекрасный день Глебушка имел неосторожность поздороваться первым с двумя таковыми – седыми, почтенными, в сорок пуд, расшаркался… Те попридержали поступь, и один у другого спрашивает довольно громко, будто сам глуховат и другой не сильно слышит: «А кто это?».

Другой не менее громко, глядя прямо перед собой из-под суровых седых бровей, отвечает: «Протеже Н-ской».

«А кто такая Н-ская? – разволновался уже Заваркин. – Знакомая, между прочим, фамилия. Ах, да, ведь это редактор областной газеты, напечатавшей первый рассказик».

Тут сделалось ему непреодолимо стыдно, даже противно, как начинающему альфонсу без особых внешних данных, которому законные мужи принародно указали его место. Другой возможно проглотил бы и не поперхнулся, эк, подумаешь – не обматерили, в конце концов, не выгнали вон поганой метлой за неспособность, но Глебушка обиделся всерьёз, надолго, почти навсегда.

Перестал посещать писательский семинар, напрочь выветрился из писательских коридоров, даже к веселой талантливой поэтессе-секретарше забегать в обеденный перерыв перестал, обсудить литературные новости, а та иногда вспоминала и не могла понять: почему? О том ему передавал другой знакомый, имевший некий поэтический вес, встретив как-то на улице.

Где оно, искомое творческое удовлетворение, после общественного плевка принародно, мимоходом, следуя по ковровой дорожке Союза? Или утереться и дальше, раз судьба такая выпала идиотская?

Вознамерился тут Глеб проявить твердый Заваркинский характер, а заодно порадовать бедную мать на старости лет – взять и завязать с писательством и дворничеством, устроиться на нормальную работу, жить как прочие люди, не тратя вечера на что попало, обихаживая семейную жизнь, пришедшую на тот момент в запустение и упадок.

Сказано – сделано. Грохнуть страничку в Самиздате не представляло никакого труда, почистить диск и дискеты от литературного хлама – тем более. Далее, памятуя, что гениальные рукописи не горят, собрал как-то вечерком папки со своими драгоценными бумагами, уложил в две большие сумки и под сумеречное настроение отнес к ближней мусорке, где вывалил в контейнер, испытав при этом громаднейшее физическое и душевное облегчение. Как гора с плеч рухнула, ей богу. Невероятное блаженство охватило свободного от всего прошлого человека!

Утром машина свезла многолетние думы на свалку. Проходя мимо, и отметив сей факт, Глеб вдруг порадовался освобождению почти физически, чувствуя непривычную бодрящую легкость.

Скоро устроился на службу в приличную контору на низшую ничтожную должность и стал крутиться в своей резьбе обычным мелкокалиберным чиновничьим винтиком. Что же касаемо матери, она тем более порадовалась внезапному, но такому решительному выбору сына, хотя внешне никак не выказала этого, просто за вечерним чаем, вдруг вырвалось у неё, что, честно говоря, не ожидала от младшенького столь мужественного поступка, и зря стало быть думала, что оба ее мальчика до седых волос будут своими «хобби» увлекаться, а жить по-настоящему так никогда и не начнут. А тут вдруг Глеб, смотри-ка, нашел в себе силы преодолеть наркотик дурной графоманской стези.

Да, да! Жить пора, братцы, а не описывать окружающую жизнь!

Постепенно она этим гордиться стала, хвалилась перед соседками: «Глеб взялся за ум». Затем Валентин вернулся от очередной жены, снова наполнил комнату своими вещами, обиженной губой, ароматом чужих городов и весей. Анти-графоманский подвиг, естественно, отошел на второй план, о нем забыли. Ну, и пусть писал когда-то Глебка, мало ли кто по молодости не корулесит, что с того? Раньше писал, теперь служит, жизнь идёт своим чередом.

После того, как младший брат – признанный неудачник русской литературы, неожиданно расплевался с писательством, легко и вроде без осложнений враз излечился, приобретя весомый положительный общемтвенный статус, возвратившийся в семью Валентин выглядел особенно печальным и потерянным.

Мать заметила вдруг, что он начал седеть, худеть, шепнула про то Глебу, тот как-то вечером подошел к братцу близко, и действительно разглядел в знакомой с детства шевелюре седые волоски, а ведь бедняге ещё не было сорока. Говорят, у Валентина в свое время произошел некий психологический надлом, связанный с первой школьной любовью. Такое мнение неоднократно высказывал общий приятель – самодеятельный психоаналитик Аркашка – непревзойдённый знаток всех мировых религий, а так же изотерических мыслительных концепций.

По весне в апреле, когда снег начал таять, и пора было двигать в сад, набивать им бочки, Валентин отказался ехать на загородный участок, хотя больше всех в семье любил пить чай с облепиховым вареньем. Что касаемо Глеба, к любому варенью он с детства был равнодушен, предпочитая чай с сахаром и лимоном, в институте вообще увлёкся чёрным кофе покрепче, здорово помогавшим в дальнейших ночных писательских бдениях, вот ведь как бывает странно – с литературой расстался, с кофе – нет.

К тому же нынче он не дворник, занятый лишь пару часов с утра, но вполне себе работящий и ответственный сотрудник газовой фирмы, которому приходится и вечерами задерживаться на работе, и выходные дни прихватывать. Короче, за компанию со старшим братом, Заваркин тоже отказался от работы в саду, вполне вежливо объяснил причины матери, попутно взяв на себя обязательства покупать морковку, свеклу и лук на базаре, так как на овощи всё-таки зарабатывает, не то, что в прежние писательские времена, будь они неладны. А хотите – даже картошку с осени сам закупит, привезет и в их кооперативный погреб самолично опустит. Вот.

Здорово рассердившись на подросшее беспутное поколение, и не в силах сама обихаживать сад, мамаша грозно их оглядела, сказала «Ну, что же, нет так нет. Уговаривать не буду», и в одночасье продала садик с домиком, положив деньги на свою похоронную сберкнижку.

Так Валентин остался без любимого облепихового варенья, что никого ни в малейшей степени не расстроило младшего Заваркина, эх, будь что будет, ни о чём он более не переживал: зачем винтику, вращающемуся в своей резьбе, свежий воздух?

Его на работе ценят, он всегда под рукой: на больничном не сидит ни сам, ни с детьми, по театрам не бегает в выходные, на рыбалку в пятницу не срывается с ночевой, никакого хобби больше за ним не числится, стало быть, можно отдаться службе целиком и полностью. Так прошел год, как вдруг ему позвонили, сказали, что вышла его книга в издательстве, он может прийти, забрать два авторских экземпляра. Удивился: «Неужели об этом мечтал столько лет, как последний идиот?», и нисколько не обрадовавшись, Заваркин забежал мимоходом в типографию, взял авторские тощенькие книжонки в мягком переплете, и даже не открыв, сунул дома на полку. Некогда нынче читать стало, извините, дела.

Выручать всех, замещать, когда попросят, работу ещё не завершённую, но уже горящую оставался вечерами доделывать. Потому его и ценят, а когда ценят – всегда приятно, чего там говорить, зарплата здесь совершенно ни при чем. Не в той мере, разумеется, приятно, как писать ночью под наркотическим воздействием чёрного крепчайшего кофе, но тоже весьма и весьма неплохо.

Кстати, и на работе в кофе себе не отказывал, чайник завел пластиковый, сахар и все что к нему прилагается. Без всякого сомнения, работа для Глеба сделалась вторым домом. Хотя, к сожалению, и здесь пахнет чужими приторными духами. Что делать, когда весь мир целиком и каждый из его уголков не лишены, знаете ли, недостатков, посему рая нигде нет и быть не может. К чему лишние абстракции разводить, жалобиться-графоманить на сии обстоятельства без толку?

Жил-жил Заваркин весь в работе, потом однажды, не успел даже засечь момент – когда, как сразу, ничего толком не разобрав, погрузился в кромешную черноту депрессии: белый свет стал не мил. Приснился ему во сне, как бы наяву, один герой его рассказа, сгинувший вместе с прочими в мусорном контейнере. И было сие явление аналогично снам бездетных женщин возраста за сорок, имевших в свое время прерванную беременность, к коим эти не рожденные вроде никогда дети, вдруг ни с того, ни с сего являются, необыкновенно близкие, милые и мертвые одновременно. Отчего делается во сне дико страшно, а при свете дня тошнотворно тоскливо жить.

Никому ничего не ясно: с чего такая умная, деловая, цветущая вдруг начинает пить, гробя свою правильно выстроенную жизнь? Заваркин пить не любил, и не мог в те времена физически.

Но появившаяся, наконец, рядом очень симпатичная девушка в краткий миг сделалась абсолютно чужой, ненужной, как пластмассовая статуэтка массового производства на комоде. Глеб холодно с ней распрощался, проявляя непривычное для самого себя равнодушие. На работе всё валилось из рук, теперь уже коллегам пришлось заделывать его огрехи, а он даже не считал нужным выразить благодарность – на всё без исключения Заваркину стало вдруг наплевать. Находясь в отстраненном состоянии, он мог часами сидеть на одном месте (подчас даже рабочем), глядеть сосредоточенно в одну точку, иногда испытывая угрызения совести, но чаще и на них не оставалось сил. Пребывая в подобного рода трансе только матерился про себя, и на все посторонние воздействия, внушения, взывания, отвечал мрачно: «Заколебали, сво… и».

Один друг сердешный Аркадий будто почувствовав, что с ним происходит, не оставил в трудные времена: приходил в выходные дни, стаскивал с дивана, вел на кухню поговорить, не обращая внимания на проклятия и угрозы убить, если не отвяжется. С ним одним Глеб немного оттаивал. Начинал разговаривать. Пил чай с принесенными горькими травками вместо кофе. Аркаша – человек удивительно много знающий обо всем, познавший в горах Алтая на собственном опыте философские теории и религии, пытался самостоятельно излечить разочарованного приятеля от депрессии, понять её истоки, пользуясь методами психоанализа: «расскажи что-нибудь о своем детстве, самое интимное». Глеб рассказывал, что мог вспомнить.

Аркашка сидел нахохлившись, округлившимися глазами не выпускал лицо из клещей взгляда, ловя каждое слово вылетавшее изо рта. При этом будто тоже впадал в молчаливый транс – практически не моргал. Отговорившись и напившись горького чая, Заваркин оказывался в расслабленном полусонном состоянии.

Существование после сеанса становилось заметно легче, снисходило просветление, почти нормально на душе делалось и очень хотелось спать. Поругав немного нынешнюю продажную окружающую действительность, Аркашка уходил, а не более, чем через час после его ухода, Глебу делалось много хуже прежнего, хотелось сразу по-простому зайти в сортир, где срочно повеситься на прочной канализационной трубе. Казалась при этом, что труба изначально сделана так надежно именно для того, чтобы ему было удобней на ней повеситься.

Депрессия оказалась бездонной и тягучей, как смола для комара. Никак не выбраться, ни самостоятельно, ни посредством психоанализа.

Очень холодно и абсолютного нуля здесь не существовало: вот, кажется, сейчас уж так плохо, так плохо, что хуже некуда, ан нет, через час наступает следующий провал, с грызущими мыслями – чертями, у которых когти на полметра длиннее. Как он мог быть так безжалостен и бесчеловечен с тем-то и тем-то, а той-то и той-то? Зачем уничтожил тексты, на которых выписал, будто родил свои персонажи, они жили там, жили. А он взял и убил. Их не стало. Поди теперь снова так напиши… Невозможно. И просто людей многих по жизни обидел. Нет, конечно, идти сейчас к ним просить прощения бессмысленно, однако определённо наступило время наказания. Может, действительно ему сегодня повеситься, а? Не будет земля носить на себе такого чудовищного гада. Нет, ну правда, какого хрена дальше жить?

В один из дней тяжесть внутреннего груза оказалась сверх того, что он мог претерпеть, и мысль о самоубийстве оформилась окончательно. Это был единственный по его мнению, реальный выход из мучительного положения, причем вполне осуществимый подручными средствами. Захотелось поговорить с кем-нибудь на прощание, обсудить. Несколько раз он звонил Аркадию, но так и не смог его найти. Через три дня мучений, газовую фирму-посредник, куда Заваркин не смотря ни на что, продолжал ходить на работу, богоугодное заведение, жившее за счет опустевшего местного бюджета, расформировали, после чего вместе с коллегами он сделался совершенно никому не нужным, безработным человеком, приживалом пенсионерки-матери.

Мысль о самоубийстве тем самым получила дополнительное подкрепление в виде аксиомы о собственной абсолютной никчемности, зряшности пребывания на свете, воссияла, затмив собою прежнюю тьму уныния и не оставляла более ни на минуту, настоятельно призывая к решительным действиям. Чего зря ждать на земле царствия небесного? Не будет его. Никогда.

 

Только о том ему и думалось, каким бы образом наименее болезненным уйти из жизни и никакие другие мысли в голову Заваркина не лезли. Да как можно жить в мире, где все люди без исключения – волки, самые близкие в том числе? Когда в новостях одни окровавленные трупы, на улице страшный мороз и мгла, кругом развал, бандитские разборки, всеобщая ненависть с газетных полос, всех программ ельцинского жуткого телевидения? Когда, в конце концов, сам он есть полное ничтожество, и любому встречному это отчетливо видно.

Остановился на самом легком варианте – выпить таблеток снотворного и заснуть навсегда. При этом ухмыльнулся на собственный счет недобро – всегда выбирает, ленивец, наилегчайшие пути. В качестве первого шага дал в газете объявление, что купит снотворное. Скоро позвонил расстроенный дедок, оказавшийся после похорон супруги в безденежье: предложил оставшиеся после смерти жены, неиспользованные пять стандартов. По страшному морозу, на грязной обледеневшей трамвайной остановке произошла купля-продажа, в результате принес и спрятал снотворное в свой кроватный тайничок, впервые за последнее время испытывая некое подобие удовлетворения и спокойствия, надобного человеку ежедневно для существования: теперь можно будет уйти в любой момент. С вечера вежливо пожелать всем спокойной ночи, выпить таблетки, и до свидания. Больше никому не удастся его мучить. Да. Вот так. А вы думали, что можно бесконечно мучить Глебушку? Нет, нельзя, всякое безобразие имеет свой предел.

Однако имея под рукой достаточно близкую и лёгкую смерть, как ни странно, Заваркин попытался от неё воздержаться, использую довод: «Помереть всегда успею», к тому же пришел два раза подряд Аркадий, вздернул настрой до терпимого уровня. После его ухода во второй раз даже подумалось: «Не все так плохо, не всё, годик-другой можно еще перетерпеть».

Стоило, однако, посетить бюро трудоустройства, сбегать бесполезно в три места, где работы не оказалось, вернуться и включить телевизор, увидеть новости насыщенные чёрной кровью на белом снегу автотрассы, трупами погибших в катастрофах, фильмы, в коих самые изощерённые издевательства, будто над собственным достоинством, а потом в траурном молчании пойти спать. «Нет, со страной покончено, народом тоже, в мире остались сплошные выродки, все без исключения, а я так особенный».

Не пожелав «спокойной ночи» брату, как только свет погас, нашарил припрятанные таблетки. Хватит, сколько можно терпеть? Но как глотать без воды? Аркаша, где ты, приди – спаси, помоги. Короче, все как всегда – решил умереть и не умер. Зажевал пару таблеток перед тем, как сходить за стаканом воды, задумался что-то и уснул, представляете? Ну, полнейшее ничтожество, небольшая, опрятная помойная ямка, дальше просто некуда – край, конец огорода.

Сдохнуть толком, как следует, и то не умеет. В школе не проходили? Утро и день промаялся, дожидаясь следующей ночи. Решил напоследок сходить – прогуляться. И вдруг по бульвару в районе Политехнического навстречу идет, как сама судьба – друг, нет – брат Аркадий, идёт и улыбается ему радостно-радостно. В воду опущенным утопленником Заваркин подплыл к нему как-то боком, рта раскрыть не в состоянии, зубы сжал и, знай, одно твердит про себя: умереть, умереть, умереть. Но внутренне сознает предстоящее: «Спасёт, значит, сегодня умирать не буду».

Однако, как на зло, Аркадий куда-то безумно спешил, времени поболтать не нашлось, кивнул знакомому трупу, коих на улицах нынче много плавает, бросил острый взгляд и пошел себе далее.

«Ну вот и всё. Наконец-то! – воскликнул громко, не обращая внимания на прохожих. – Пришла пора, не отвертишься больше мне!».

Его вроде как мрачная радость охватила: надо умереть сегодня, таков перст судьбы. Ждать ночи совершенно даже не к чему, пора наконец-то одним разом оборвать дурацкое существование и прекратить эти ужасные мучения. Пора снизойти к себе, освободиться.

Аркашина спина удалялась дальше и дальше, глядя ему во след, Глеб вдруг наткнулся на простое решение всех своих проклятых вопросов, принял его и заспешил на окраину города, где в ларьке купил бутылку водки для снятия тормозов, выпил через силу одним махом со стакан, остальное выбросил и направился в сторону пригородной лесополосы. Миновал университетский стадион, вдоль речного обрыва по аллее, на которой, несмотря на жару конца апреля, все ещё лежали остатки снега, залитые многочисленными лужами, под которыми скользкий чёрный матёрый лёд. Земля и не думала еще оттаивать.

Туфли в лужах промокли, зачмокали. Разболтанным шагом углублялся в лес, пьяно бормоча себе под нос нечто невнятное. Там, где дорожка снижается и делает изгиб, поскользнулся, плашмя рухнул лицом вниз, проехался по льду и грязи несколько метров, замочив, перемазав весь костюм, лицо и руки. Поднялся, осмотрел себя внимательно с неким даже удовольствием, чиститься не стал, заторопился дальше, как был.

Зачем? Все равно никто больше не увидит его живым, скоро он умрёт и наступит желанное освобождение от мерзости этого мира. Это даже хорошо, что шлёпнулся и костюм парадный, в котором прежде ходил искать работу, а теперь отправился гулять в грязи, извозюкал так, что никакая химчистка не возьмет, значит, возврата нет. Судьба. Мосты к прошлому и будущему сожжены. Ощупал стандарты во внутреннем кармане пиджака, нет, не промокли, но все равно надо поторопиться.

Далее побрел уже совершенно не разбирая дороги, с нарочитым самоуничижительной ненавистью шлепая по воде, снегу, грязи напролом, как-то до обидного быстро сделавшись похожим на бездомного, грязного бомжа. Но улыбался себе снисходительно: чем хуже, тем лучше. Так ему и надо. И пусть. Такому смерть поделом.

Дорожка уперлась в знакомую садовую калитку. На зиму калитку закрывали, даже заматывали толстой проволокой, но он знал другой проход. Вот и бывший их садовый домик, дверь новые владельцы оставили незапертой, как им советовали: все равно и замок сломают зимние посетители и дверь раскурочат. А так заходи – бери кто что хочет, все равно ничего нет. В садах сильно смеркалось, внутри домика было темно.

На крохотной веранде стояли перевернутые кверху дном ржавые бочки, затащенные сюда новыми владельцами. Протискиваясь мимо них в комнату, где находился только сколоченный чёрт знает из чего стол, три стула да голая кровать, сильно замазался о ржавчину днищ бочек мокрыми фалдами пиджака и снова подумал: всё к лучшему. Сейчас выпьет таблетки, упадет на кровать и заснёт навсегда, какая радость! Здесь ему никто не помешает исполнить замысел. Вроде как дома, и все же не дома. Через пару дней на майские праздники, но не ранее, приедут хозяева, найдут, испугаются сначала, конечно, но не так чтобы очень, Глеб им просто знакомый, а не родной сын и брат, вызовут милицию, «скорая» отвезёт в морг, и только потом пригласят родственников. Так лучше, много лучше, чем умирать дома. Вдруг до утра не сдохнешь, вдруг откачают, спасут, как потом в глаза всем смотреть? Стыдно.

Достав снотворное, Глеб сел на голую кровать, стал выковыривать таблетки на ладонь, как вдруг осенило: воды-то нет! Чем запивать такую гору таблеток?

Воды действительно нигде не оказалось, только с северной стороны домика впотьмах нащупал остатки снежного сугроба. Несомненно, прегрязного, покрытого твёрдой чёрной коркой. Разбил корку каблуками туфель, наскреб стеклянистого крупнозерного снега в стакан, забытый новыми хозяевами на веранде, сунул за пазуху, чтобы растопить его в воду. Пришлось долго сидеть на кровати, сжимая в одной руке горсть готовых к употреблению таблеток снотворного, а другой придерживая омерзительно ледяной стакан под мышкой. Совсем уже ничего не было видно, однако некто повторял ему гневно: «Какое ты дерьмо и смердяков, тебе надо срочно умереть, чтобы не поганить белый свет. Умри, гад, умри же скорее, будь честным человеком!».