Kitabı oku: «Человек бегущий», sayfa 3
Через полчаса этого черепашьего толкания крутизна подъема ослабела, толпа стала растягиваться и прореживаться. Еще через десять минут мы миновали табличку 87 километров до финиша (на «Васе» километры считаются в обратном порядке), вышли на равнину и покатили по редколесью под рваным, серым небом. Впереди, насколько хватало глаз, растянулись караваны лыжников; сначала мы шли в три лыжни, потом в две, и наконец, выстроились в одну бесконечную колонну, в которой было, наверное, две сотни людей. Катили плотно, лыжа в лыжу, наезжая на пятки друг друга. Как и в велоспорте, ехать в пелотоне было легко, можно было даже толкаться через раз, но любая попытка вырваться из него оборачивалась неудачей – в параллельных лыжнях лежал свежий снег, лыжи нещадно тупили, а караван моментально закрывал просвет и уже не пускал тебя обратно.
Не легче оказались и подъемы, на которые так щедра трасса Васалоппет; все ее промежуточные станции – это «берги», горки: Эвертсберг, Рисберг, Оксберг. На длинных тягунах выяснилось, что холодная мазь на свежем снегу не держит и лыжи нещадно простреливают, отдаваясь болью в сломанном ребре. Впрочем, это было не у меня одного, обочины всех подъемов были уставлены вереницами гонщиков, лихорадочно перемазывающих лыжи. Мне это сделать было несколько сложнее, поскольку боль в спине не давала наклониться, чтобы снять лыжи, и приходилось просить об этом зрителей. Бывалые болельщики на трассе, привыкшие ко всем видам немощи и распада, охотно помогали мне расстегнуть крепления, хотя колодку я подмазывал сам – если строго следовать правилам, то помощь со стороны запрещена. По мере того, как менялись погодные условия и мазь начинала то простреливать, то залипать, я перемазывался еще дважды, а некоторым приходилось это делать и по пять—шесть раз.
С болью в ребре мне удалось договориться: я представил ее как нечто внешнее по отношению к собственному телу и наблюдал ее со стороны: она отдельно и я отдельно. Не следует давать ей проникнуть в собственное «я» и заполнить сознание, надо стараться оттеснить ее на периферию, переключив внимание на насущные задачи: найти быструю лыжню, догнать группу в сотне метров впереди, и даже, проезжая по гребню сопки, оглядеться вокруг и насладиться пейзажем – заснеженные мягкие холмы, покрытые редколесьем, с разбросанными там и сям красными коттеджами. На спусках, не в силах сложиться в низкую скоростную стойку, я вставал в полный рост и с наслаждением разгибал больную спину, вызывая заслуженные окрики и проклятия сзади – группе приходилось объезжать меня по сторонам.
Не меньшей проблемой стала подменная палка. Мало того что она была сантиметров на десять короче, чем нужно, у нее еще не застегивался темляк (лямка на липучках, которая крепит ручку палки к кисти), и мне приходилось крепко зажимать ее в кулаке, что совершенно неправильно: кисть лыжника должна быть все время разжата, усилие передается только через петлю, а не через кулак. В итоге у меня заболела кисть, и я получил тенденит сухожилия на добрых три недели после гонки; но все недомогания и диагнозы были потом, а пока оставалась реальность трассы и борьбы – с дистанцией, собственной слабостью и соперниками.
Ибо именно здесь меня ждал главный сюрприз и открытие: самонадеянно считая, что я, «гонщик первой тысячи», на голову сильнее людей из третьей—четвертой тысячи, с которыми сейчас ехал, я обнаружил там достойных соперников. Вокруг были отлично подготовленные лыжники, далеко не все на лучшем оборудовании, некоторые на старых моделях лыж 1980-х годов с высокими загнутыми носами, иные в болоньевых куртках, в меховых рукавицах и вязаных шапках – но все отчаянно боролись за каждое место, за каждый отрезок трассы, забегали в подъемы на параллельных лыжах, обгоняли, по-спринтерски толкались при перестроениях даже после четырех, пяти часов гонки. И я понял, что общий уровень конкуренции на Васалоппет небывало высок: кто-то бьется за победу, кто-то за место в первой сотне, кто-то, как я, за место в лучших 500, а кто-то за третью, пятую, седьмую тысячу, стремится перейти выше по лестнице отбора, многолетнего состязания, не прекращающегося ни зимой, ни летом. И все они готовились последний год, вкладывали деньги и время, жертвовали отпуском и сном – все ради этих нескольких часов, ради заветной медали с изображением короля Густава Васы, которую дают каждому, кто проиграл победителю не более 50% от его времени: расчетное время, необходимое для получения медали, начинают писать мелом на специальных досках примерно с середины дистанции. И у каждого гонщика из «черники» своя победа, и каждый достоин такого же уважения, как элитный спортсмен.
Мы со своими попутчиками в медальное время укладывались с запасом, но борьба продолжалась до последнего километра дистанции, когда уже стал виден шпиль церкви в Муре, была слышна музыка с финиша и оставался последний торчок, подъем на деревянный мостик над шоссе, с которого трасса скатывается в финишный коридор – и тут уже, на трех параллельных лыжнях, разделенных еловыми лапами, силы удесятеряются, и гонщики финишируют под крики болельщиков, подобно лидерам, отчаянно толкаясь палками, выкатываясь под деревянную финишную арку с девизом гонки, написанным готическим шрифтом – „I fäders spår för framtids segrar“1, вскидывая руки в победном жесте – неважно, шли ли они к финишу три с половиной часа или все двенадцать.
Мое время было чуть более 6 часов, место 1800-е. И хотя, признаюсь, я немного свысока отношусь к массовым медалям участников, ценя только те, которые получал за призовые места в своей возрастной группе, тут я с благодарностью и уважением принял и повесил на грудь тяжелую медную медаль с королем Густавом Васой – на лыжах, с шестом, который заменял в былые времена лыжные палки, и в островерхой шляпе – и до сих пор храню ее на видном месте. В конце концов, ты получаешь ее не за место и не за время в гонке, а за преодоление обстоятельств времени и места – и Васалоппет, как никакая другая, умеет их подкинуть, щелчком разрушить твои амбициозные планы и благосклонно позволить финишировать, оставив чувство голода и неудовлетворенности. И ровно через три недели, в воскресенье, без одной минуты полдень по шведскому времени, ты снова застыл над компьютером, готовый отправить свою регистрацию на «Васу» следующего года. Лыжных марафонов на свете много, но Васалоппет – это судьба.
Рождение героя
1
26 апреля 1336 года 31-летний поэт Франческо Петрарка вместе со своим младшим братом Герардо и двумя слугами предпринял восхождение на гору Мон-Ванту в Провансе, «движимый только желанием увидеть ее чрезвычайную высоту». Они стартовали до восхода солнца из деревни Малосен у северных отрогов одиноко стоящей двухкилометровой горы, получившей название «Гигант Прованса» или «Лысая гора», поскольку верхняя часть ее – голый известняк без растительности и деревьев, из-за чего она кажется покрытой снегом круглый год. На деле снег лежит до апреля, и в тот год он сошел лишь пару недель назад, открыв бесплодный каменистый горб, вознесшийся над долиной Роны.
«Долгий день, ласковый ветер, душевная бодрость, телесная крепость и ловкость были на стороне путников, – писал Петрарка в письме своему духовнику августинскому монаху Дионисию из Борго Сан-Сеполькро, – против нас была только природа местности». На пути наверх путешественники встретили старого пастуха, который принялся их отговаривать от восхождения, вспоминая, как сам лет пятьдесят назад поднимался на гору в таком же порыве юношеского задора и ничего оттуда не вынес, кроме раскаяния, усталости и изодранных камнями и колючками тела и одежды, причем никогда ни прежде, ни позднее не было у них слышно, чтобы кто-то решился на подобное. Отчаявшись отговорить братьев от их намерения, пастух прошел с ними немного и указал на крутую тропинку между отвесных камней. Братья продолжили восхождение, при этом Герардо упорно шел по крутому гребню горы, а Франческо искал более пологие участки, но всякий раз лишь петлял, и ему приходилось нагонять брата.
Ближе к закату, добравшись, наконец, до вершины, они нашли там небольшую площадку и застыли в ошеломлении, «взволнованные непривычным веянием воздуха» и открывшейся панорамой: облака остались под ногами, и они увидели долину Роны, Марсельский залив и горный хребет Севенны. В этот момент Петрарка, как он написал позже, достал карманный томик «Исповеди» Блаженного Августина, открыл его наугад и наткнулся на то место в Книге Десятой, где тот рассуждает о памяти: «И люди идут дивиться горным высотам, морским валам, речным просторам, океану, объемлющему землю, круговращению звезд, – а себя самих оставляют в стороне!»2. На обратном пути Петрарка умолк, размышляя о тщете человеческих желаний и благородстве чистой мысли. Стемнело, дорогу путникам освещала высокая луна. Вернувшись в деревню глубокой ночью после восемнадцатичасового пути, он, по собственному признанию, первым делом бросился за стол и записал свои впечатления в письме духовнику, из которого мы, собственно, и знаем об этом восхождении.
Сегодня исследователи сомневаются, что Петрарка действительно сел писать это письмо в шесть тысяч слов на изящной латыни, с точными цитатами, еще до ужина, сразу после многочасового похода. Несомненно, что он не был первым человеком на вершине – на Мон-Ванту поднимались и в языческие времена, и позднее местные жители, а парой лет ранее там побывал французский философ Жан Буридан (автор того самого парадокса про осла – человек, по всем свидетельствам, подвижный и любознательный, недаром молва приписывает ему любовные отношения с Маргаритой Наваррской) по пути в папский двор в Авиньоне, чтобы произвести на горе метеорологические наблюдения. Более того, ставят под сомнение сам факт, что Петрарка поднимался на вершину: учитывая, что на деле это письмо было написано и опубликовано полтора десятка лет спустя после предполагаемого восхождения и через десять лет после смерти его адресата, монаха Дионисия, возможно, что Петрарка придумал этот рассказ, чтобы изложить свои сокровенные мысли.
Однако не столь уж и важно, состоялось ли это восхождение в действительности: история Петрарки стала одной из точек отсчета Нового времени – осознание человеком пейзажа, переживание природы как ландшафта собственной души. В классическом труде «Культура Италии в эпоху Возрождения» Якоб Буркхард назвал Петрарку «подлинно современным человеком», открывшим значение природы для его «восприимчивого духа». Поэт поднялся на гору для удовольствия, без определенной практической цели – because it is there, «просто потому, что она есть», как ответил Эдмунд Хиллари на вопрос, зачем он отправился на Эверест; и хотя некоторые историки культуры называют Петрарку первым альпинистом, это будет некоторой натяжкой, тем более что Мон-Ванту стоит вдалеке от Альп.
Без малого семьсот лет спустя я повторил его восхождение, совершив велосипедное паломничество на легендарную гору. Мон-Ванту обладает особым статусом в велоспорте, наряду с Альп д’Юэз, Стельвио, Мортироло и еще пятью—шестью перевалами, и, несмотря на то, что крутизна подъема не запредельна, средний крутизна его менее 8%, он, возможно, самый грозный из великих перевалов, и причина тому – ветер, который и дал горе ее название, Ventoux, ветреная. Хребет, одиноко стоящий среди равнины Прованса, притягивает все ветры, и самый свирепый из них, мистраль, дующий с северо-запада в сторону моря и выворачивающий с корнем деревья, так что многие из них в Провансе наклонены к югу. На верхней части Ванту ураганные порывы достигают 320 километров в час, но это рекорд, хотя и в обычные дни, восемь месяцев в году, ветер дует со скоростью 90 километров в час, из-за чего дорога наверх часто бывает закрыта. Другая особенность горы – ее каменистый лунный пейзаж, который возник в результате вырубки лесов для нужд французского флота на верфях в Тулоне в полусотне километров к югу: в этом безжизненном пространстве гонщик открыт всем стихиям и уязвим. Тур де Франс регулярно заезжает сюда с 1951 года, и Ванту помнит победы Раймона Пулидора, Эдди Меркса, Бернара Тевене, Марко Пантани в легендарной дуэли с Лэнсом Армстронгом, Криса Фрума и Томаса де Хендта в 2016 году, когда из-за сильного ветра финиш устроили на шесть километров ниже вершины, у горнолыжной станции Шале Рейнар.
Я стартовал рано утром из Арля, на окраине болот Камарг в дельте Роны, миновал Авиньон и к полудню был в Бедуэне, откуда начинается классический 21-километровый подъем с юга. У подножья стояла июльская жара, под палящим солнцем замерли виноградники, гора дрожала в мареве, словно облитая жидким стеклом. На первых километрах дорога еще полога, проходя в густых смешанных лесах, со средиземноморской сосной, дубом и грабом, сил в ногах много, и, читая на густо расписанном асфальте имена своих кумиров гонщиков, ты понимаешь, что приобщаешься к легенде. К середине подъема лес редеет, меняясь зарослями можжевельника, и градиент растет, доходя до двузначных цифр – 12 и местами 15%. На дороге появляются столбики, отмечающие километры до вершины и среднюю крутизну каждого, а навстречу скатываются велосипедисты в ветровках и утеплителях, заставляя удивляться: кому они нужны в тридцатипятиградусной жаре?
Но вот растительность кончается, и я выезжаю на лунный пейзаж с голым известняком и россыпями камней. На открытом месте сразу бьет в лицо холодный порыв ветра, напоминая, что высота уже далеко за 1000 метров. Впереди, между рваных облаков, видна красно-белая телевышка, между мной и ней – километры бесплодной, бездушной пустыни. В дни этапов Тура на этих склонах стоят сотни тысяч болельщиков, но сегодня они пусты, и лишь на поворотах расположились продавцы воды и фотографы, делающие снимки медленно ползущих вверх велосипедистов вроде меня и заботливо кладущие в задний карман джерси свою визитку с адресом сайта, чтобы мы позже могли купить у них фото. Ветер становится все сильнее и холоднее, треплет тебя из стороны в сторону, едва не опрокидывая велосипед, и я вспоминаю рассказы о том, что легких гонщиков-«горняков» здесь иногда попросту сдувает, но моих 75 килограммов и силы мышц хватает, чтобы стоя в седле бодаться с гудящей стеной ветра.
После Шале Рейнар крутизна немного отпускает, и можно перевести дух и поднять голову – вышка кажется все так же далеко, но уже чувствуется ее притяжение. Мы минуем гранитную плиту – памятник 29-летнему британскому велогонщику Тому Симпсону, погибшему здесь 13 июля 1967 года, на 13-м этапе Тура от обезвоживания и теплового удара: на вершине в тот день было свыше 50 градусов. Он упал в первый раз, но был в сознании и просил посадить его на велосипед, чтобы он смог продолжить. Его водрузили в седло и растолкали, но он продолжал ехать зигзагами и через сотню метров рухнул уже без сознания, впал в кому и через три часа умер в больнице Авиньона. В его крови обнаружили алкоголь (он глотнул коньяка в придорожном баре перед подъемом – гонщики в те годы сами забегали в кафе за напитками) и амфетамины: именно они позволили ему отодвинуть болевой порог и заглушить сигналы организма, молившего о пощаде. У памятника лежат вымпелы велоклубов и бачки с водой, которой Тому не хватило на последних трех километрах подъема. По велосипедной традиции оставляю бачок с остатками изотоника и я, вершина близко, и я уже знаю, что доеду – или дойду: известны случаи, когда из-за ураганного ветра велосипедистам приходилось одолевать последние сотни метров пешком.
Ко мне гора была милостива, ветер продолжал дуть сильно, но ровно, как в аэродинамической трубе, после разворота дороги на 180 градусов я рывком одолел финишный торчок, знакомый по стольким кадрам, – иногда из-за крутизны последних метров и встречного ветра победитель даже не может традиционно вскинуть руки, и его подхватывают волонтеры – остановился и огляделся окрест. Равнина была затянута знойной дымкой, на востоке виднелись снежные хребты Альп, на юге оловянно поблескивала гладь Марсельского залива, над которым из черных туч шел дождь. Я пытался представить те мысли и чувства, что испытывал путешественник семь веков назад, неважно, был ли это Петрарка или Буридан, и, подобно поэту, пришел к мысли о безграничности человеческого духа, который может в одной точке соединить пространство и время, и поскольку у меня не было с собой карманного издания «Исповеди», то достал свой старенький мобильный телефон, одну из первых моделей с камерой и сделал фото. Обнаружив недавно этот снимок в архивной папке компьютера, я увидел лишь мутное, размытое пятно в плохом разрешении; в этом смысле память – более надежный союзник.
Большой термометр на метеостанции показывал +7, на 30 градусов холоднее, чем внизу, меня начал колотить озноб, и я пошел внутрь, чтобы выпить чашку шоколада в кафе и утеплиться для спуска: теперь я понимал, почему так одевались велосипедисты, ехавшие навстречу. Спуск с горы в сторону Малосена оказался широким и раскатистым, повороты все хорошо читались, и можно было распустить велосипед до 80 километров в час. На полпути вниз внезапно начался густой сосновый лес, замелькали тени на асфальте: я словно попал в горячую хвойную ванну, так что пришлось спешно останавливаться и снимать лишнее. Я влетел на скорости в сонный Малосен, объехал хребет Ванту против часовой стрелки и направился в сторону холмов Люберона, где пейзаж был спокоен, умиротворен и облагорожен тысячелетиями труда. В полях уже отцвела лаванда, оставив аккуратные бурые грядки, и на вершинах холмов расположились средневековые деревни – словно защитники крепости, плечом к плечу, на склонах стояли по кругу каменные дома, обороняясь от мавров, каталонцев, жары, мистраля, времени. История в них застыла, и когда я, буксуя на крутых мощенных камнем улочках, заезжал туда набрать в фонтанчике воды, то на пустых, уснувших площадях с наглухо закрытыми ставнями мой велосипед был единственным свидетельством современной эпохи.
Где-то между Руссийоном и Боньё, признанными «одними из самых красивых деревень Франции», я ехал на закате среди полей, остывающих от дневного жара, шелеста трав и неумолчного стрекота цикад, как вдруг все резко затихло, природа замерла. Я остановился и в недоумении огляделся вокруг. Прямо на меня на бреющем полете бесшумно летела тройка истребителей. Черными птицами, затмевая солнце подобно всадникам апокалипсиса, «Миражи» беззвучно пронеслись над верхушками деревьев на юг, к базе французских ВВС в Марселе, и следом за ними, раздирая небо, обрушился невыносимый грохот, заставив меня пригнуться, бросить велосипед, закрыть уши. И я подумал, в очередной раз за этот день, как велик гений человека и как порой страшны дела его.
Самолеты скрылись, природа очнулась от ужаса, и поначалу робко, а потом все громче и радостнее продолжила праздновать окончание долгого жаркого дня.
2
Взбирался ли Петрарка на Мон-Ванту или вообразил это в порыве вдохновения – горы еще долгие века оставались для человека преградой и источником опасности, с обрывами и пропастями, где обитали тролли и заблудшие души. Ходить по горам, тем более восхищаться ими казалось странным; легенды рассказывали об охотниках и пастухах, которые терялись в ущельях и на горных кручах, пропадали насовсем или объявлялись годы спустя в виде призраков. Европейский пейзаж, который стал развиваться со времен современника Петрарки Джотто, подступался к горам осторожно: поначалу они были фоном к сюжетам священной истории, аллегорией божественного – или опять-таки символом опасности, преодоления, как в образах бегства святого семейства в Египет или у святого Иеронима в пустыне. Отношения человека и пейзажа впервые заявлены у Леонардо, в скалистом ландшафте за спиной Моны Лизы: он написан в манере «сфумато» – расплывчатым, голубовато-зеленым, словно под водой или во сне; неясность этого горного пейзажа, его ускользающая светотень так же загадочны, как и полуулыбка Джоконды.
Еще более интимные отношения с пейзажем сложились к северу от Альп: одним из пионеров горного пейзажа считается немецко-швейцарский художник Конрад Витц, живший в первой половине XV века в Базеле и изображавший снежные пики во многих своих работах, например, в алтаре собора Святого Петра в Женеве; а столетие спустя в холстах и гравюрах Альбрехта Альтдорфера и других представителей «Дунайской школы», объединившей Австрию и Баварию, появляется и чистый пейзаж как объект созерцания. В Нидерландах в это же время появляется тип композиции под названием Weltlandschaft, «панорама мира» – воображаемый панорамный вид с горами и низинами, строениями и маленькими фигурками людей, словно видимый с возвышенности: именно такой взгляд характерен для Питера Брейгеля-старшего, например, в «Охотниках на снегу», где за типичным голландским пейзажем вдруг встают фантастические высокие горы.
Идиллический пейзаж периода классицизма, где горы становятся декоративной кулисой, аллегорический пейзаж эпохи барокко, стремившийся передать отношения людей через бурную жизнь стихий, уступают место естественному идеалу эпохи Просвещения, экологической утопии Жана-Жака Руссо, утверждавшего, что природа – это свобода. Наступило время сентиментализма и романтизма, где герой может излить душу природе и в ней же почерпнуть жизненную силу. Манифестом новой эпохи становится Der Wanderer – «Странник над морем тумана» немецкого романтика Каспара Давида Фридриха.
Молодой человек, в котором по растрепанной светлой шевелюре угадывается сам художник, взошел на вершину и, стоя спиной к зрителю, смотрит на расстилающийся под ногами горный ландшафт, затянутый клочьями тумана. Перед ним расщелины и хребты, поросшие деревьями; горизонт проясняется, туман поднимается. Как и во многих картинах Фридриха, мы входим в пейзаж через фигуру странника, одинокого человека, созерцающего ландшафт, но здесь он представлен более фактурно, является центром композиции: романтический герой, гордый и сильный, смотрит на горы взглядом равного, буря чувств в его душе соизмерима со стихией перед ним, он признает ее величие, но одновременно бросает ей вызов, в нем чувствуется фаустовский дух исследователя.
«Странник» был написан в 1818-м. Наполеон доживал последние годы в ссылке на острове Святой Елены, но фермент свободы бродил по миру: Симон Боливар завершал освобождение Южной Америки от испанского господства, в России был создан «Союз благоденствия», из которого впоследствии вышло движение декабристов. В Британии выходили последние песни «Чайльд-Гарольда», воображение Европы захватил байронический типаж, провозгласивший свободу тела, мысли, поведения и непочтительность к любой власти. Эпоха романтизма явила нового героя-одиночку, покорителя стихий и сердец, свободолюбивого и готового бросить вызов правителям, вступиться за угнетенных – лорд Байрон защищал восстание луддитов и права женщин, испанских крестьян и греческих повстанцев.
Важной составляющей этого образа была телесная крепость, смелость и ловкость, которые герой должен был проявить не только в бою, как в рыцарском идеале прошлых веков, но в испытаниях и приключениях. Тот же Байрон прославился тем, что переплыл Дарданеллы, что впоследствии считал своим самым большим достижением: „I plume myself on this achievement more than I could possibly do on any kind of glory, poetical, political or rhetorical“3.
Рожденный хромым, со склонностью к полноте (говорят, что в 17 лет он весил больше 100 килограммов при росте 172 сантиметра), он решил преобразить свое тело, занявшись в Кембриджском университете плаванием – и стал одним из лучших пловцов своего времени, без труда проплывая по 8–10 километров. В своем первом зарубежном путешествии, двухлетнем гран-туре по Средиземноморью в 1809–1810 годах, он посетил Испанию и Португалию, Албанию, Грецию, Турцию и Малую Азию, – и там же совершил свой легендарный заплыв.
Дарданеллы, который древние греки называли Геллеспонтом – это узкий и бурный пролив между Европой и Азией, соединяющий Эгейское и Мраморное моря. Из-за разной солености Средиземного и Черного морей здесь существуют два течения, поверхностное, с опресненной черноморской водой, идущее вдоль европейского берега из Мраморного моря в Эгейское, и придонное течение, с более соленой и плотной водой, идущее в обратном направлении. Из-за множества бухт в проливе возникают водовороты, а сильный ветер постоянно поднимает волну. В самом узком месте, между европейским Сестосом и азиатским Абидосом, всего полтора километра, но из-за сильных течений плавание здесь крайне опасно. В античном мифе юный Леандр из Абидоса полюбил Геро, жрицу Афродиты, жившую на другом берегу, в Сестосе, но их любовь должна была оставаться тайной. Каждую ночь Геро зажигала огонь на башне, и ее возлюбленный переплывал пролив, ориентируясь на этот свет; но однажды в бурю пламя погасло и Леандр сбился с пути. Наутро его тело прибило к ногам Геро, и в отчаянии она бросилась в море с башни.
Эта легенда, воспетая Овидием и Шиллером, а также Кристофером Марло в своей знаменитой эротической поэме, была, несомненно, хорошо известна Байрону, и он решил покорить Геллеспонт в том же самом месте, чтобы доказать, что заплыв Леандра был вполне возможен и история двух возлюбленных – не миф. Первая попытка состоялась в апреле 1810 года, но из-за сильного течения и холодной воды заплыв был остановлен. Вторая попытка была удачной: 3 мая 1810 года лорд Байрон и лейтенант Королевского флота Уильям Экенхед переплыли Дарданеллы в сопровождении лодки, и хотя расстояние между двумя берегами по прямой составляет полтора километра, пловцы из-за сильного течения проплыли более шести. Плыли они брассом – кроль пришел в Европу лишь в середине XIX века от американских индейцев, но еще долгое время считался «варварским» стилем – при этом Байрон истратил 1 час 10 минут, а Экенхед был на 5 минут быстрее, хотя об этом факте Байрон впоследствии упоминал весьма расплывчато. В любом случае, это было выдающееся достижение: сегодня рекорд на том же маршруте (вольным стилем и в гидрокостюме) составляет 48 минут. Байрон этим по праву гордился и даже упоминал в своем «Доне Жуане»: описывая, как его герой плавал в родном Гвадалквивире, поэт без ложной скромности замечает:
He could, perhaps, have passed the Hellespont,
As once (a feat on which ourselves we prided)
Leander, Mr. Ekenhead, and I did 4.
Герой-романтик и герой-покоритель рождался и как герой-атлет, для которого его физические достижения и рекорды были ничуть не менее важны, чем успехи на военном, политическом или поэтическом поприще – новой эпохе нужно было новое, спортивное тело.
3
С заплыва Байрона началась эпоха плавания на открытой воде – пловцы по всему миру покоряют реки, озера и проливы: Гибралтар и Ганг, холодный Иссык-Куль и Мессинский пролив на Сицилии, Байкал и пролив Кука в Новой Зеландии, известный своей холодной водой и акулами (британец Адам Уолкер рассказывал, что во время заплыва рядом с ним постоянно были дельфины, которые отгоняли акул), Берингов пролив (американка Линн Кокс пересекла его в пятиградусной воде) и, конечно, 35-километровый Ла-Манш, плавание в котором превратилось в отдельную дисциплину. С первого пересечения пролива в 1875 году в Кале или в Дувре финишировали почти 2 тысячи человек возрастом от 11 до 73 лет, причем у некоторых этот путь из-за течений удлинялся до 105 километров, которые англичанке Джеки Кобелл пришлось плыть почти 29 часов.
И, конечно, вслед за Байроном пловцы преодолевают пролив между Европой и Азией – только не Дарданеллы, а Босфор, в самом сердце Стамбула, между мостами Султана Мехмеда Фатиха и Босфорским мостом. Заплыв через Босфор проходит каждый год в июле уже тридцать лет и считается входным билетом в мир большой воды. Нередко говорят, что переплыть пролив может каждый, умеющий плавать и не боящийся открытой воды, но Босфор не так прост, как кажется. Трудности все те же, что были во время заплыва Байрона: три разнонаправленных течения, одно по центру и два других вдоль берегов, волны и ветер. Но главное, что он проходит в Стамбуле, самом бурлящем и ностальгическом городе мира, где сходится мощь двух континентов, двух мировых религий – и одновременно оседает пыль веков, античной, византийской, османской, кемалистской эпохи, где тени прошлого населяют запущенные ялы, виллы османской знати, смотрящиеся в свое отражение на воде, и где в дух города, по словам его сегодняшнего певца Орхана Памука, входит «хюзюн»: печаль, тоска по минувшему.
Собственно, книги Памука, что привили мне любовь к этому городу и ностальгию по чужому прошлому, и привели меня на старт этого заплыва – мне нравилась идея увидеть Стамбул с воды, из той стихии, которая его и создала: «Здесь, в сердце огромного, древнего и осиротевшего города, живет свобода и сила глубокого, могучего и своенравного моря, – пишет Памук, и слог его подобен течению пролива. – Человек, быстро плывущий на пароходе по неспокойным водам Босфора, чувствует, что грязь и дым перенаселенного города остались на берегу, чувствует, как он наполняется силой моря, и понимает, что и здесь, в этом людском муравейнике, все еще можно быть одному и оставаться свободным. Это водное пространство в центре города не похоже на амстердамские или венецианские каналы или на реки, делящие пополам Париж и Рим, – нет, здесь движутся морские течения, дуют вольные ветра и волны вздымаются над темными глубинами».
Я готовился к Босфору не в бассейнах, а на даче под Москвой, возле Звенигорода, плавая против течения в Москве-реке. В наших местах она домашняя, почти ручная: где-то мелкая, по колено, а где-то и с головой, со стремнинами, раскидистыми ивами и старыми купальнями по берегам, с песчаными косами и островками, поросшими крапивой и иван-чаем. Я каждый день купал в ней свою собаку Бруно, метиса легавой и отличного пловца, наблюдал, как он с усилием выгребает против потока, стремясь за заветной палкой – и решил попробовать сам. Найдя место поглубже, я надел плавательные очки и поплыл. Течение было бодрым, вода журчала вокруг меня, и я не без труда продвигался вверх. Перед глазами шныряли мелкие рыбки, проплывало дно с отборным речным песком, уложенным аккуратными волнами, словно пюре на тарелке в школьной столовой, там и сям поблескивали перламутром ракушки, струились длинные пряди водорослей, как волосы Офелии.
С тех пор я регулярно бегал тренироваться на реку – два километра по полям туда, заплыв против течения на условных три километра, и два километра бегом обратно, – храня в теле речную свежесть. Бывали жаркие дни, когда вода, тихая и прозрачная, журчит над песчаным дном, которое ты то и дело цепляешь рукой, и я далеко заплывал вверх, почти до самого Звенигорода. А после дождей, или когда сбрасывали воду из верхних водохранилищ – Рузского, Можайского, Озернинского, – река поднималась на метр—два, становилась мощной и мутной, несла ветки и смытые с корнем растения, и я с трудом удерживался на месте, гребя на полной мощности, борясь со встречным потоком и быстро сдаваясь на его волю.