Kitabı oku: «Птичий грипп», sayfa 2
Ярик был крепко сбитый, очевидно с хохляцкой кровью, у него торчал клюв.
ТОЖЕ ПТИЦА?
А ведь в этом Ярике кипела ярость той же природы, что и в революционерах. Наверняка кипела ярость.
Черный ворон, оправившись от газа и дыма, вошел в круг друзей и репортеров. Прочистил горло:
– Они отняли бункер. Они убивают нас. Они хотят войны? Они ее получат!
Степа часто задумывался над идеологией НБП. Чего тут хотели? Конечно, они жалели народ. Были народны. Но правильнее всего было назвать их анархистами, мечтавшими о тотальности государства. Диктаторы и маньяки, монстры истории, взаимно грызясь, благословляли их из потустороннего пекла. Или из того чистилища, которое отводят после смерти необычным персонажам. Нацболы желали всемирного дисбаланса, постоянного конфликта, чтобы всегда били шокирующие родники.
Первого сентября Степан пришел на суд над пятнадцатью захватчиками министерства.
Во дворике выделялись родители арестантов, тревожные, будто собрались у школы отдавать детишек в первый класс. Он видел, как ребят выталкивают одного за другим из фургона, быстро проводят в здание. Стоявшие во дворе захлопали в ладоши, но на ветру хлопанье пропало. На суде он наблюдал этих первоклашек, сонливых, смущенных, или высокомерных, или шептавшихся в одной вытянутой клетке с серыми эмалированными прутьями. Менты загораживали отсек, где сидели девочки, и родители суетились, тянули шеи, высоко поднимали брови, пробуя разглядеть хоть краешек дочки.
Директор школы (судья) была разбухшая тетка лет сорока, томная. Завуч (прокурор) был эксцентрик с щеточкой усов, буравивший пустоту острыми глазками. Ребят приговорили. Каждого к пяти годам лагерей.
На улице с прокурором случился приступ. Коверкая слова, клацая челюстями, он закричал на сжавшуюся кучку родителей:
– Коммуняки! Проклятые фашисты! Махновцы вы! Я вас давил и давить буду! Этими вот подошвами!
– Смотри себя не раздави… – бросил ему Ершов, кутаясь в трагическое серое пальто.
Степан смотрел в сторонке и непроизвольно, поджимая губы, хихикал.
Рядом тянул пиво из банки какой-то помутневший, багровый лицом нацбол и напевал-бормотал колыбельную:
– Раздави Давида, Голиаф… Первом делом почта-телеграф…
Прокурор сверкал глазками, скрежетал, сыпал пеной:
– Убивать вас надо!
Его заслонили смурные охранники в синих толстых формах. Одна женщина ринулась к нему, чертами лица сотрясаясь в бездонном плаче:
– Кто же тебя породил?
В этот вечер прокурора застрелили в подъезде.
На щеке у мертвого был грязноватый след от подошвы.
Власть затревожилась. Переживала специальная служба.
Нижний отдел волновался так: партизаны… паразиты… Значит, сначала оккупировали министерство, надругались над министром. Сегодня пришит прокурор. Завтра без вопросов расправятся с невозмутимым фээсбэшником Ярославом, ходячим оплотом безопасности. А послезавтра?.. Нужны ли России новые бомбисты? Почему их не задушили в колыбели? Да вроде задушили. Отняли подвал. Ладно, а где их вожак? На свободе. Ага. А почему он на свободе? Он уже попадал к нам, не так ли? Не было прямых улик… Ага, мы его отпустили, позволяем этому сорокалетнему психу собирать вокруг себя подростков-отморозков… Гадить нам в России… Выслать его в Латвию!
Средний отдел обдумывал. Выслать? Латвия очень уж недружественна России. Воспримет это как нашу слабость и наш маразм. Надо бы решить вопрос иначе. Он бывает в городе? Постоянно. Ах, завел охрану? А у них там взрослые есть кроме него? Есть какой-то Ершов с бородой, но этот мягкий, лопушок.
Все завязано на Воронкевиче. Какие будут мнения?
НАДО ЕГО ВАЛИТЬ!
Верхний отдел рассуждал еще ласковее. Нет, нет, завалить было бы непедагогично. Получается, нас так легко взять на понт, что мы из могущественного стража готовы превратиться в пошлого киллера? Зачем ползти с пистолетом в кустик ради какого-то прохожего, по сути всего ничего – помочившегося на этот самый кустик? Кончать надо. Но кончать с хитрецой. Без следов. Без улик. Без пальбы веером и скупого контрольного выстрела. Сбить машиной? Колеса кишками пачкать… Удавить? Люстра не оборвется? Отравить? Проблюется. А хотя… Интрижка в духе благородной древности.
Смерть… Как там они скандируют? «Да, смерть!»…
Мы одобряем. Но все должно быть естественно, как во сне. Смерть должна быть невинной, как если бы помер спящий.
Отравить? Тут скрыт некий прикол. Не цианидом, не мышьяком, не водкой «Путинка», но как-нибудь с другого боку.
Иосифу надо было ехать на митинг.
Он покинул квартиру в сопровождении трех мальчишек-охранников. Вышли на улицу.
– Гав-гав-гав, – заливалась белая длинная собака, – гав! – Она капризно рвалась с поводка.
– Альма! Заткнись! Мать твою! – кричала девушка.
Охранники напряглись.
Иосиф неожиданно ощутил приятную легкость, как будто оторвался от земли:
– Привет!
– Здоро во! А ты здесь откуда? – Девушка облизнулась на этом «ты».
– Живу…
– Ого! Я тоже!
Эта девка была на съезде НБП, репортер интернет-сайта «Скандалы». Как ее зовут? Богатырка, она маячила у него перед носом весь съезд. Манила его и пугала. Он вспоминал ее после и клял себя за робость. Сорокалетний мужик, бывший порнограф. Откуда в нем стыдная робость? Он думал: еще раз встречу – обязательно добьюсь! Встретил. Смотрел нежно, как бы в полете. Что-то в ней за это время поменялось, сделав проще. Она стала легче, сбросила вес, да и физиономия ее была уже не такой щекастой… Но глаза… По глазам он ее и вспомнил. Глаза были прежние. Синие, круглые. Горячие на похудевшем лице.
Собака истошно лаяла, девушка бранилась с собакой, едва удерживая поводок.
– Хочешь кофе? – предложил он.
– Давай. А у тебя какой?
– Обычный.
– Лучше я тебя угощу. У меня молотый! Поможешь пса загнать? Ты хоть помнишь, как меня зовут? Ирина! Поможешь?
– Да-да… Я никуда не еду, – бросил он оторопевшим мальчишкам. – Чего-то хреново себя чувствую. Езжайте на митинг. Объясните… приболел… Кофе, может, взбодрит.
У него давно не было женщины.
Теперь, когда высоченная деваха второй раз перешла ему дорогу, Иосиф ощутил густое химическое тинейджерское вожделение. Наверное, потому, что переобщался с нацболами-сорванцами и набрался у них всякой глупости… Ух! Эх! Класс! Броситься на нее сегодняшним утром, опрокинуть ее, длинную, на дорогу жизни. Башку – в мураву, ступни – в крапиву. И вытряхивать из этой дылды все ее тайны!
Ира сказала, что недавно сюда переехала. Она сняла в этом подъезде квартиру, тремя этажами выше. Сели у нее. Кофеек. Белые чашки. Собака исступленно выла и царапалась, запертая на балконе.
– И чего же вы все-таки добиваетесь?
– Цель – ничто, движение – все, – вдруг честно сказал Иосиф, и голос его ломко дрогнул.
Ира начала говорить свою правду:
– А я так хотела с тобой познакомиться… Даже сочиняла всякое! Кому-то говорила, что у нас с тобой… история… Надо же, вышла с собакой, она погуляла, идем в подъезд, а тут ты… из подъезда! Это случай!
– Не случай, – сказал Иосиф ласково.
– Судьба? – И тут в ее глазах мелькнула ледяная злоба.
Такой силы злоба, что этот странный взгляд он стремительно залепил поцелуем.
– Ты сладкая, – выдохнул, отвалившись и, по законам жанра, потянулся за сигаретой. – Я тебе понравился?
Ира ответила что-то. Тоже закурила. Он что-то сказал. Потом она. Их роман завязывался, вился табачный дымок…
Полгода тому назад она подцепила ВИЧ от случайного нацбола. Теперь она мстила. Ей и денег за это отвалили в спецслужбе. Подселили именно в этот подъезд. Чтобы удалась смерть ворона.
С деньгами навстречу смерти, убивая естеством своим… Страшная девка.
Газ-нефть! Газ-нефть! Газ Освенцима и вязкая нефть небытия…
«Прочь от них, прочь», – говорил себе Степан Неверов.
Пингвин дома
Отец Степана Анатолий Валентинович был мужик с толстым добрым лицом в трогательных прожилках. У него трясся подбородок. Раньше он работал в книжном издательстве – на полутехнической должности: сверял достоверность фактов, изобличал нелепицу, нарушения логики. Он был страж реальности и остался стражем. Мама, Зоя Федоровна, была изящная, чуткая, маленькая, с выразительными, всегда ждущими чуда глазами, замудоханная жизнью. Она работала в «Союзмультфильме», кропотливо прорисовывала черточки Жар-птицы или Черной Курицы. В этом ее занятии, вроде бы посвященном детям, был какой-то ужасный канцеляризм, жертвенная обреченность на бессмыслицу. Она брала работу на дом, и маленький Степа видел, как нелегко и нудно за часом час, штришок за штришком рождается сказка, которая в бешеном оголтелом темпе промчится в телевизоре. Но он все равно любил мультики и, когда их смотрел, ловил себя на нездоровом, неприличном интересе. Как будто он предавал маму, хотя она ему с удовольствием их включала. Потому что он знал, откуда берутся эти мультики. И все равно смотрел, увлекаясь. Он пробовал испытывать гордость за маму, глядя в экран, но эта умственная зацепка мешала отдаваться восторгу, и он забывал и маму, и гордость, и окунался с головой в перья Курицы…
Мама родила Степу поздно, в тридцать девять, с отцом они были погодки, нынче – пенсионеры.
На деле они дали ему свободу, баловали, никогда особо не вникали в его жизнь. На словах изображали строгих наставников.
В социологи он пошел почти случайно. Старая его тетка преподавала на соцфаке. Когда он поступал, она его готовила. Лето было раскаленное, город-сковорода, через месяц после экзаменов тетя умерла от сердца.
Степан избегал бесед с родителями. Но они любили с ним поговорить, постращать бедами, повыпытывать о том, как он живет и чем увлечен, не вдаваясь в суть, а так, просто так, для самоублажения.
ОТЕЦ: Чего ты все увиливаешь? Поговорил бы с родней.
СЫН: Я не увиливаю.
МАТЬ: Правда, Степ. Расскажи, на работе ребята хорошие?
СЫН: Да ничего так. Я же на месте не сижу.
ОТЕЦ: Ноги кормят… Только куда ты все бегаешь, я так в толк и не возьму.
МАТЬ: Степа, ты смотри, как бы тебя не подставили.
СЫН: Кто?
МАТЬ: Я у тебя нашла газету и листовки. Читать страшно. Вроде многое правильно написано. Но язык какой грубый! Взрослому человеку такое читать стыдно…
ОТЕЦ: Это которые? Которые яйцами кидаются?
МАТЬ: Ну да, еще министерство недавно захватили… Помнишь, по радио говорили.
ОТЕЦ: Да. Отчаянные ребята. Вроде за народ. Только не тот это метод. Мальчишки жизни свои калечат.
МАТЬ: Толь, ты просто не читал, что у них там понаписано. Вперед! К топору! Страшно читать эти кошмары.
ОТЕЦ: Степан, чего ты с ними водишься? Приключения себе ищешь на одно место? Дадут по кумполу – будешь знать.
СЫН: Ну, я не с ними…
ОТЕЦ: А чего тогда?
СЫН: Надо. Работа такая. Интересно мне. Я с разными вожусь. У меня семь организаций.
МАТЬ: И со всеми ты водишься?
СЫН: Да.
МАТЬ: Когда ты только время находишь? А они хоть знают, что ты с ними со всеми сразу? Или в каждой думают, что ты только с ней?
СЫН: Не знают.
ОТЕЦ: Ты дружишь со всеми или чего?
СЫН: Дружу. Бывает.
ОТЕЦ: И чего ты потом с этим делаешь?
СЫН: Пишу про это. У нас социологическая фирма. Ежемесячный обзор молодежных движений. Я составитель.
ОТЕЦ: Это мы знаем. Но не понимаем. Степ, я вот слышал, сейчас молодежь только за деньги что-то делает. Вот я верил, молодым был – хотел добровольцем на Кубу ехать, когда этот… Карибский кризис.
СЫН: И сейчас верят. Кто в оппозиции – верят. Кто за власть – верят меньше, но тоже интересные.
ОТЕЦ: Во что верить-то сейчас? В бабло?
СЫН: Каждый в свое. В борьбу.
ОТЕЦ: В борьбу… Борьба – это дело опасное. Особенно пока молодой. Молодой как пьяный – море по колено…
СЫН: Ну, я-то спокойный.
ОТЕЦ: Ни во что не веришь, что ли?
СЫН: Типа того.
МАТЬ: Как же это, Степушка? Это тоже неправильно. Человеку обязательно надо во что-нибудь верить. Я в любовь верила. А если верить не будешь – загнешься быстро, и семьи у тебя не будет, если в любовь не веришь.
ОТЕЦ: Но жениться надо по уму.
МАТЬ: Самый верный брак – по уму. А верить надо. В Бога вот наш папа не верит, и ты туда же, хоть бы в церковь зашел, свечку поставил. Раньше с тобой маленьким куличи святить ходили, ты так радовался. И школьником в церковь ходил. А теперь – неверующий, так получается?
СЫН: Такой я урод. Но все равно мне, пап, мам, интересно только с такими, кто верит. Это, наверно, потому, что они мне силу дают. И я им подыгрываю, я не могу понять, как себя с ними вести, мне смешно и грустно, что они такие верующие. И я им говорю: «Да, да, вера – это правильно!» Но меня тянет к ним. Знаете, так урод делается фотографом, все время бегает на показы моделей и их ноги длинные щелкает…
ОТЕЦ: Нельзя так говорить про себя. Какой из тебя урод? Урод – это подлец. Чикатило – это урод. Олигархи – уроды. Ты же никого не убил, кровь из людей не сосешь…
СЫН: Откуда ты знаешь?
ОТЕЦ: Ой, послушай, Зоя, что несет… Во дурак!
МАТЬ: Степка, когда же ты у нас подрастешь?
СЫН: Почему не Чикатило? Почему не олигарх? Вы извините, но я бы ввел в Уголовный кодекс статью за, я такое слово вам скажу – мыслепреступление. Если готов делать то, что злом называют, значит, уже виноват.
ОТЕЦ: Ты это девочкам плети… Как ты мысль мою узнаешь, чудак-человек?
МАТЬ: Не слушай его, Толя. Набрался всякой чуши…
ОТЕЦ: Погоди, Зоя.
СЫН: А пускай человек сам исповедуется, и не в церкви, а государству. Подумал украсть. Мечтаю пришить. И наказания соответственные – месяц тюрьмы, два месяца.
ОТЕЦ: Может, тебе к врачу сходить?
МАТЬ: Да он издевается, не видишь разве?..
ОТЕЦ: Над кем? Над самим собой? Мелет, мелет… Никому не верю, а интересно. Философ из трех букв. Был такой в Китае. Я его в анталогии вычитывал.
СЫН: А помнишь, мама, ты мультики рисовала. Я с детства знал, как это так делается, что в телевизоре Волк за Зайцем гонится. Не верил, а смотрел с большим интересом. С тем же интересом, как остальные дети, которые не знают, откуда мультики берутся. Политика, борьба – это полная лажа. Игра это. Но интересно. Не сама игра интересна. А игроки вот эти прорисованные. Они верят, когда скачут, они не знают, что их нарисовали… Но может, это я рисованый, а они – живые?
ОТЕЦ: Заливаешь ты чего-то, сынок. Смотри мозги не выверни.
МАТЬ: Степа, ты бы отдохнул. Вон Егор соседский, каждую зиму в Турцию ездит. А ты все в Москве торчишь.
СЫН: Мне от Москвы никуда не деться. Вся политика в одной Москве. Все мои подопечные – тут.
ОТЕЦ: Турцию предложила… Для этого деньги нужны.
МАТЬ: Да накопить он мог бы.
ОТЕЦ: Родителям-то помочь – не дорос пока?
СЫН: Мало, мало денег.
МАТЬ: Устроился бы на нормальную работу. Сидел бы в офисе, дурака валял. У моей подруги Милы Сашка… Оклад две с половиной. В десять на работе, в девять вечера – уже дома. И не парится, никуда не лезет. Говорит ей: мать, сижу карты в компьютере раскладываю. Редко, когда у него командировка. А ты чего? У меня она спрашивает: кем твой Степа работает? Я и не знаю, чего ей отвечать.
СЫН: Не переживай.
ОТЕЦ: Мы же за тебя, балбеса, переживаем. Чтобы у тебя все наладилось.
СЫН: Да у меня и так…
ОТЕЦ: «Так», – сказал бедняк. Вон какое брюхо отрастил! Под рубашкой торчит. Щеки как у жиртреста. Я в твои годы крест держал на кольцах. Понимаешь? Весь был мышца одна, когда с твоей мамкой познакомились. А ты?
МАТЬ: Ну хватит, Толь, совсем застращали мальчика. Зато сейчас и ты какой толстый… Это у него конституция. Он уже в роддоме самым пухлым был. И лет ему всегда больше давали, в два года на четыре выглядел. Крупный ребенок.
ОТЕЦ: Ребенок… Мужик. Надо в форме себя держать в его годы! А он… Верю, не верю… Где работаю – не скажу…
СЫН: В фирме.
ОТЕЦ: Жениться не надумал?
МАТЬ: Куда ему…
ОТЕЦ: Смотри, Зоя, перед фактом поставит. Приведет какую-нибудь и заявит: все, родители дорогие, давайте к свадебке собираться.
МАТЬ: Степа не такой. Степа не горячий. Он сказать может всякое, а глупость он не выкинет…
ОТЕЦ: Хоть что-то в нем воспитали.
Голубой попугай
Степан хихикал над либералами, так бывает. Вот и стихи сочинял такие:
Пролетая Древней Русью, За врагами бред любойПовторял бы этот Мусин, Попугайчик голубой. По-татарски тараторя, Мел бы снег его язык, До Орды тропинку торя – Лишь бы выпросить ярлык… Либералы, либералки – Их роднит стрелы напев, Что дрожит у речки Калки, В сердце русское влетев.
Молодых либералов вел Илья Мусин. При хилой комплекции у Мусина были возбужденные маленькие и веселые глазки, а также клювик. На головке воинственно топорщился хохолок.
Мусин одевался в голубой джинсовый костюм, под которым голубела голубая рубашка. Любил он джинсу, демонстрируя свой демократизм, мол, я такая умная шпана, гуманитарий-шалопай. Не сказать, чтобы наряжался Илья небрежно, джинсовый костюм сидел на нем ладно, да и был отменно чист и благоухал дезодорантом, но в классическом костюме он никогда бы не показался. Он сторонился образа номенклатурщика. Мусин выглядел как позитивный вожак студенческой шпаны с тем намеком, что – молодо-зелено, он такой весь из себя неформал, но в допустимых границах.
Он не пил и не курил. Хилая комплекция, кокетливая бородка. Писклявый голосок с диапазоном интонаций наглеца, подлизы, труса, рассудительного мальчика.
На публике Мусин постоянно был с одной блондинкой и каждый раз как бы с ней позировал. Ее звали Маша. Она была худа, просто скелет, часто курила и воспаленно краснела. Голубые глаза у нее были бессонные, с красными прожилками. Злая, стервозная, бесцеремонная, всем грубила. Тип корабельного юнги. Приятная своими натурально золотыми косицами, но щеки втянуты, глаза впали, скулы торчат.
Крохотный Мусин заявлял цель – «освободить страну от режима реакции» и «вернуть украденные свободы».
Начиная со школы он пытался участвовать в политике. И к двадцати трем годам встал во главе молодежного либерального фронта. Фронт объединял человек тридцать, но каких!
Участников фронта отличала миниатюрность. Как будто, едва родившись, они сразу же интуитивно начали равняться на будущего вождя и всеми силенками замедляли свой рост. Это факт: молодые либералы были компактных размеров. Что не отменяло их агрессии. Они были словно выводок рассерженных попугаев! Попугаи с готовностью принимались выкрикивать гневные кричалки. Порой на акциях они доставали ненавистный им портрет президента. И набрасывались на этот портрет с тем живейшим остервенением, с каким попугаи расклевывают булку. Они чуть ли не дрались между собой за то, кто клюнет мощнее. От портрета через минуту оставались жалкие клочки, а через две минуты не оставалось ничего.
Еще в мусинском фронте была Ляля Голикова.
Темная, пухлая, чуть выше Мусина, вровень со Степаном. Лялин папа в бытность премьер-министром взвинтил цены, обесценил вклады, его ненавидел народ.
Симпатичная, с пикантной ямочкой на щеке, ароматная девушка.
Степан начал за Лялей ухаживать.
Неверова привлекала диковинность ее репутации. Дочь премьера, которого большинство страны считало людоедом. Это же почти дочь Бокассо (диктатор-каннибал). Но и вид у нее был классный. Влажные мягкие карие глаза! Губки! Гримаски! Брови, четкие, словно начерченные углем! А эти груди сквозь пропагандистскую майку! Два полушария с эксцентрично-вздернутыми сосками… Степан стал ходить на собрания к либералам и на их акции. Пухлый и темный, он смотрелся рядом с Лялей как брат.
– Нам постоянно внушают, что парламент не место для дискуссий, – раздраженным электрическим тоном говорил Мусин на собрании. – Значит, у нас нет парламента.
Голубой попугай толкал речи каждую среду. Минут по пятнадцать. Собрания проходили в офисе с флагами на стенах. Флаги были пестрые, овеянные дубинками, из Югославии, с Украины.
Илья сказал, что через два часа улетает в Минск на демонстрацию. Прощально потряс всем руки. Тем временем его подруга блондинка Маша дерзила огромной космато-седой правозащитнице, заскочившей на огонек:
– Инна Борисовна, постричься не хотим? Я ведь курсы на парикмахершу кончала.
Степан подошел к Мусину:
– Рад был тебя услышать. Ты хорошо выступаешь, хоть сейчас в газете печатай. Я буду к вам теперь ходить. Да, либералов мало, но главное – не количество, а качество, главное – сознательность. И вера! – добавил Неверов. – Спасибо тебе, знаешь за что? А за то, что вера, вера пробуждается! Я вот верю, что не век нам лаптем кашу пресную хлебать. Мы – Европа, а при желании мы Европу перегоним!
Это сказав, Степан пожал ладошку Мусина, оказавшуюся влажной ледышкой, и переместился к Ляле.
Он обнял ее и вывел на воздух.
– Идем!
Он вел ее по Тверскому бульвару среди деревьев. Мимо скамеек с пивной молодежью. Половина восьмого, но темень мешкала, а небо по-теплому сияло.
На одной из скамеек Степа заприметил усохшую копию Воронкевича и тут же с ужасом понял, что это и есть Иосиф. О болезни ворона слух разошелся быстро – и теперь беглого взгляда хватило, чтобы понять: слух вещий. Иосиф сидел в глубокой задумчивости, один на один с собой, и даже скамья его, музейного экспоната революции, была одинока, не в пример другим скамейкам. Больного чурались… Желтый нос его странно загибался с хрящевой каплей на кончике, а костяное сжавшееся личико было даже не желтым, а зеленоватым.
– Восемь вечера, а солнце жарит, – напевно сказал Степан Ляле, быстро проводя мимо страшной скамьи, и обнял ее крепче, и на ходу они срослись в один приветливый жизнерадостный колобок.
– Не жми так! – Девочка игриво вильнула плечом, толкнулась бочком о его бочок и скосила пушистый глаз.
– Как? – спросил Степан. – Так? – Он рванул Лялю влево, к деревьям, сбил с тропы, прижал к корявому стволу тополя, обметанному цепким пухом.
И потянул ее на себя, сжав за виски.
Тотчас стало смеркаться.
Степан шарил по Лялиной груди, проникнув под майку и плотный бюстгальтер. Он целовал ее в губы, а потом начал подкручивать сосок, резко, грубо, так неистово, будто мстил ее папе за обобранный народ… Или мстил всему живому, плоти живой за тот кошмар, в который плоть превращается… Воронкевич отпечатался в глубине Степиных глаз.
Она не сопротивлялась, принимала жестокие пальцы. Он полез ей в черные брюки, не расстегивая их, по тряскому животику скользнул пятерней под тугой ремень. Попал в курчавую мякоть зарослей, ремень неудобно зажимал руку.
Сгустилась тьма, горели огни, пьяно ржала и звенела бутылками Москва. В этом пьяном хохоте, и в диких выкриках, и в протяжном гудении пробки с двух сторон бульвара потонул Лялин стон.
Стон, который она выдала Степе рот в рот. И даже рот ее выстрелил – приливом ароматной девичьей жвачной слюны…
Они посидели в кафе. Выпили по чайнику китайского чая.
Завтра в Минске демонстрацию разогнали. Задержали и Илью, и Машу. Их разлучили. Обстановка в КПЗ требовала аскетизма и внутреннего подвига. Редкий выгул в туалет, негде подмыться, холод.
Вернулись они через три дня в московскую полночь. Вокзал встретил их радостным гиком и литаврами оркестра, заказанного старшими покровителями.
Между тем целую неделю Степан не видел Ляли. Они обменивались эсэмэсками. Договорились встретиться опять на собрании.
Степа пришел в офис и сел на лавку. Мусин весь лучился, мужественный забияка. Блондинка стояла в углу, непрерывно куря и осыпаясь приглушенной руганью, и вспоминала обидевший ее Минск. В том углу вровень с Машей пристроилась косматая правозащитница и заботливо гладила жертву репрессий по затылку, подергивая ей золотые косицы.
Мусин играл бодрячка, он воспроизвел частушку, нацарапанную гвоздем на стене камеры:
Лукашенко – в жопу, Беларусь в Европу!
Маша из угла зашипела:
– Меня до сих пор плющит!
Ляли на собрании Степан не нашел, хотя крутил головой и оборачивался на скрип дверей и шорох запоздалых активистов.
Он поднялся из офиса, где телефон не ловил, и набрал номер. Длинные гудки. Он брел, разочарованный. Погода была так чудесна, вечер был таким насквозь небесным, что Степе вдруг захотелось уравновесить чистое ощущение блага какой-нибудь темной липкой пакостью – закурить папироску, купить баночку водки с соком, а затем и вовсе ужраться. Но он только глубоко зевнул.
Телефон зазвонил.
– Степан? Ты слышишь? Прости, что не пришла. Мне надо с тобой поговорить. Прямо сейчас! Степан! Ты свободен?
Встретились через полчаса в арбатском переулке в тусклом и метафизически случайном баре под названием «На лестнице».
Перед Лялей стоял стакан с двойным виски. В отдельной вазочке тало плыли куски льда. Неверов подсел, и она заговорила…
– У меня тяжелая проблема, – начала она. – Мне двадцать, но я ни с кем не сплю. У меня был парень, дипломат. Он стажировался в Лондоне. Долго за мной ухаживал; он водил меня в рестораны, дарил цветы, провожал до лифта. Мы встречались почти каждый день. Он ждал… И… Трудно об этом, но я скажу… Однажды мы остались вдвоем, совсем-совсем вдвоем. Без никого. Но когда дошло до главного, я исцарапала ему шею и убежала! Этот парень пропал из моей жизни. Он уехал работать в Европу. Я долго думала о наших отношениях, Степан, и поняла, что у нас ничего не выйдет! Я решила тебя забыть. Сегодня я сидела дома и грызла ногти. Вот, взгляни, один ноготь короче другого, это я отгрызла. Я их грызла, слушала, как звонит телефон, и смотрела, как определяется твой номер. Наконец я не выдержала и перезвонила! Это проблема для меня, но лучше будет объяснить все…
И она рассказала ему историю.
Все случилось осенью 93-го года.
Ельцин только что разогнал Верховный Совет, и сторонники ВС хотели Ельцина скинуть. Отряд под предводительством худого и желтого офицера, похожего на йодистый палец курильщика, приехал к штабу СНГ. Загремели выстрелы, в упор был застрелен караульный, шальная пуля прошила глянувшую в окно пенсионерку вместе с кружевной занавеской. Тогда же другой военный, генерал в берете, носатый, с мохнатыми усищами, нагрянул на сталинскую дачу в районе Кунцева, где якобы находился узел командной связи. Отпер заспанный сторож. Сталинская дача оказалась пыльной, внутри был подпольный цех по производству ликеров. Отрывисто костеря весь мир, генерал умчал с носом…
Но мало кому известна еще одна вылазка – попытка арестовать на дому премьер-министра. За это взялось движение «Трудовик».
Сиреневый микроавтобус влетел в арку дома на Котельнической набережной и с визгом затормозил. Из автобуса посыпались мужчины в одинаковых шахтерских касках, с красными повязками на рукавах и стальными прутьями.
Их предводитель, усталый и морщинистый, запрокинул голову, придерживая каску. Шатнулся, залюбовавшись на высокий дворец элитного дома.
– Во Сталин как строил! А кому все досталось? Кровососам, бляха-муха!
Он харкнул и упрямо растер.
Консьержка и идейная наводчица, старая подписчица газеты «Советская Россия», будто бы отлучилась в туалет. Дружинники беспрепятственно поднялись на нужный этаж.
Премьера дома не было. Его жена, Лялина мама, в это время была на работе, в банке. Сама Ляля, двенадцатилетняя веселая пышка, отсидела последний урок в школе и, закинув рюкзак на плечи, вышла на улицу. Она направилась домой.
– Ломай! – зычно приказал вожак.
Однако железную дверь, манерно обитую под кокос, было совсем непросто поддеть, выдавить, или разломать.
Ляля остановилась у голубой палатки. Купила шоколадное эскимо. Подпрыгивая, пачкаясь студеным шоколадом, вбежала в тенистый двор. Консьержка неодобрительно глянула на нее и закрылась газетой. «ЗРЕЮТ ГРОЗДЬЯ ГНЕВА» – чернело на бумажном щите.
Лифт распахнулся.
– Опаньки! – проговорил один из дружинников.
– Вам куды, барышня? – спросил другой.
– Мне – домой! – нагло заявила Ляля, морщась сквозь последний, непроглатываемый кусок мороженого.
– Это теперь народная собственность. Не слыхала, что ль? – зловеще хмыкнул вожак, поворачиваясь к девочке. Его примеру последовала и вся дружина. – Давай сюда ключики! Живо!
Они были в гостях больше часа.
Сначала гости вели себя как воспитатели и просветители.
– Посиди, дочка. – Вожак сдвинул стулья и поместил девочку лицом к себе. – Ты хоть понимаешь, что твой папа буржуй? Когда папка будет?
Наглость Ляли как ветром сдуло. Перед ней близко-близко было морщинистое усталое лицо с нервным тиком, страшно застилавшим васильковый глаз.
– Испачкалась! – хулигански сказал рабочий помоложе и пятерней провел Ляле по губам.
Она не сопротивлялась.
– Что это у тебя? – улыбнулся редкими зубами вожак. – Кровь христианских младенцев?
– Мороженое, – выдавила Ляля.
– Мороженая кровь христианских младенцев! – крикнул из туалета другой рабочий, шумно опорожняя мочевой пузырь.
– Ты это… девочка-то послушная? – с нарастающей мягкостью в голосе спросил вожак.
– Угу, – энергично кивнула Ляля и захлопала глазами.
– Не. Слезки нам ни к чему! Совсем ни к чему! Ты ведь взрослая девочка! Или в куклы еще играешь? Ну и где папка твой? Ты не ответила! Честно отвечай, иначе придется тебя наказать…
– Я… Я не знаю. Он в правительстве.
– Не ври. Папа врун. Сколько народу обманул! И ты, значит, врушка! Где мой ремень? А ну ложись на койку! Подержи ее, Ром!
– А-а!
– Что кричишь? У, какая попа. Белая. Небось папка ни разу не порол. А как русских детишек он бьет, не слыхала? Как он моего Вальку будущего лишил…
– А-а-а!
– Страшно?
– Страшно!
– Проси прощения у детей! Скажи: прости меня, народ! Народ, прости меня! Давай, говори!
– Народ! Прости… Прости меня!
– На колени становись. К стеночке. Давай, лбом в стеночку. Прощения на коленях просят. Или тебя не учили этому? Эх ты, нехристь!
– Андреич, может хрен с ней? – спросил кто-то.
– С ней-то?
– Дочь за отца не в ответе… Попужали и будет.
– Так оставим? – задумчиво спросил вожак.
– Оставим. А то безнравственно получается.
– Ильич помнишь, что писал? «Нравственно все, что служит интересам пролетария». Есть у нас к ней интерес, братцы? Мала еще для интереса? То-то. Слышь, неродная, – вожак наклонился над девочкой, замершей на тахте головой в угол, и грубо натянул ее юбчонку. – Стой и молись: «Народ, прости меня! Народ, прости меня!». Ясно? И чтобы в голос. Пока папка не вернется. Или мамка. А мы далеко не уйдем, так и знай. Коли замолчишь, мы снова прискачем, но уже на волке сером…
Молодой голос цветасто заматерился.
Ляля заворожено повторила.
– Фу! Ты чего бранишься? – Обидчиво спросил вожак. – Рома – взрослый, ему можно, да и работа у него вредная, он так расслабляется, а ты еще – девочка, сытая и мытая. Ты не это повторяй, а другое. «Народ, прости меня!». Ясно тебе?
– Народ… Народ, прости!
Ляля отпила виски и уставилась на Степана близко посаженными сырыми глазами.
– А при чем тут секс? – спросил Степа. – Ведь ничего не было?
– Не было. А потрясение?! Детский шок? – Выдавила она. – Это было ментальное изнасилование!
Он молчал, участливо наклонив голову.
И вдруг дернулся.
– Что будете? – официантка коснулась его плеча.
Он замялся, и тут испуг начал перерастать во что-то иное…
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.