Kitabı oku: «Дом «Ха-Ха»»
© Станислав Афонский, 2016
ISBN 978-5-4483-2418-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
В написанном под заголовком «Дом «Ха-ха» нет ничего, нафантазированного автором. Всё списано и срисовано с самой что ни на есть натуры. Уже известно: жизнь часто оказывается куда интереснее, чем любые выдумки. Особенно прошлая жизнь…
Когда-то в детстве мне казался само собой разумеющимся факт: я существовал всегда и в пространстве, и во времени. И в прошлом, и в настоящем, и в будущем. Но родители просветили мой несовершенный разум. Я с огромным недоумением узнал: меня, оказывается, когда-то просто не было… Всё было: и папа с мамой, и все другие люди, и облака на небе, и само небо – всё это было. А меня – не было… Это не укладывалось в голове. Этого же не может быть: как это – не было?.. При чём известно, до какого времени не было – до дня и часа моего рождения! А до того где я был?.. Не из ничего же я возник? Что-то ведь было!..
Вот этот-то важнейший и интереснейший вопрос и породил во мне ранний интерес к истории. Я донимал родителей навязчивым вопросом: что было до того, как я родился? Ясное дело – было очень много всякого… Самая первая книга, прочитанная мной самостоятельно в шесть лет, была «Граф Нулин» Пушкина. Вторая же – «Цесаревич», дореволюционного издания. Потом, это уже далеко за детский возраст, решил я, личной истории для и чтоб прошлого не забыть, записывать жизнь свою в дневник. Решение своё претворил в жизнь и теперь в моём книжном шкафу нежатся 33 (тридцать три) тетради, о девяносто шесть страниц каждая, моих личных дневниковых записей. Начиная с 1964 года по сие время. Записи велись почти ежедневно.
Получился своего рода репортаж из прошлого, расписанный по дням. Иногда и по часам. Любопытный «репортаж» даже для сегодняшнего меня – многое подзабыто. Зачем писал дневник сказать очень затрудняюсь. Поначалу просто не задумывался об этом, а потом писал уже по привычке. Ни о какой публикации своих записей естественно и не помышлял. Недавно помыслил…
Прошлое изобилует превратностями сознания и воображения. У одних от возраста идеализирующего, у других от возраста не знающего, но слушающего идеализирующих или «очерняющих».
Дневник – объективен. Он не идеализирует, не приукрашивает и не «очерняет». Он содержит действительность прошлого таким, каково оно было.. В нём – информация о действительных фактах настоящих событий конкретных дней. Его невозможно переписать кому-то или чему-то в угоду. Вот она – лежит передо мной тетрадь дословных записей шестидесятых годов о реальной жизни рабочих, о штурмовщине, о том, чего не было в магазинах, о… многом. А частица «ха-ха» есть во многом и во многих домах, и странах. Как и «смех сквозь слёзы» или слёзы сквозь смех.
Дом «Ха-Ха»
Повесть
Фасад
Он и сейчас стоит таким же, каким и был много лет назад, когда я впервые узнал, какое имя ему присвоено, а потом увидел и стал одним из его обитателей. Стоит на том же месте возле площади имени Горького – на Большой Покровке напротив школы милиции. Дом номер шестьдесят. Большой, массивный, желтый, пятиэтажный красавец. Внешний его облик остался неизменен. Впечатление такое, что его никогда не ремонтировали, но вполне возможно, это не только впечатление. Но выглядит он ничуть не хуже, чем раньше. Только желтая краска местами отшелушилась и покоробилась. Дом стоит молодцевато и важно, свысока глядя на суету людей и машин. Надо отдать должное: он имеет на это право – на всем отрезке Большой Покровки от площади Горького до площади Лядова это самый большой и роскошный дом. Строился он когда-то для гостиницы. Строительство окончили накануне войны и, когда в город Горький хлынули эвакуированные из Москвы рабочие, решено было преобразовать дом в общежитие – тоже своего рода гостиницу – временно же.
С фасада две двери. Левую дверь с середины шестидесятых годов украшало такое множество бюрократических вывесок, что казалось легче перечислить то, чего там не было, чем то, что было. В 1962 году было иначе. Дом украшали лишь две вывески: «Столовая» – на левом крыле и «Промтовары» – на правом. Справедливости ради надо сказать, что обе эти вывески украшением являлись весьма относительным. Они просто формально обозначали местонахождение заведений, в одном из которых можно было что-нибудь поесть, а в другом во что-нибудь одеться. Через несколько лет столовая приобрела еще одну, более солидную функцию: по вечерам она превращалась в ресторан, называемый в народе «Серая лошадь»… Почему лошадь и почему именно серая не мог ни знать, ни даже предполагать никто, кроме того, кто такое название придумал. Но имя его и координаты в пространстве остаются тайной до сих пор. Иногда мне кажется, что это я припоминаю, будто «Серую лошадь» придумали именно мы, молодые рабочие и инженеры, часто в этой столовой питавшиеся и даже иногда посещавшие одинокую «лошадь». Но точно сказать уже не могу – время поглотило подробности этой детали прошлого…
Чудеса
В 1959 году моя личная жизнь украсилась тремя чудесами. Чудо первое заключалось в том, что мне удалось оформить постоянную прописку в городе Горьком. До того она была лишь временной, а с ней больше, чем на рабочее место в строительной организации УНР-798 рассчитывать не приходилось. Впрочем, надо сказать о том, что и временную-то мне тоже не просто так предоставили. Прежде всего, я приехал из сельской местности в то время, когда там паспорта выдавались только тем, кто не был членом колхоза сам или таковыми не были его родители. Мои родители работали учителями, и паспорт мне вручили без проволочек и по праву. Временная же прописка необходима была для того, чтобы проверить моральный, нравственный и законопослушный облик новоявленного горожанина родной страны. Проверка продолжалась восемь месяцев и окончилась для меня благополучно. Все это время я проработал на строительстве Высшей партийной школы и жилого дома возле молочного комбината, находившегося, и находящегося через дорогу от помпезного здания Высшей Партийной школы или, покороче: ВПШ. Хотелось устроиться на завод.
Для этого необходимо было явление чуда второго. У отделов кадров заводов стояли длинные хвосты терпеливых очередей, состоящие из таких же, как я, желающих. Выделиться из их общей массы можно было лишь, получив в райкоме ВЛКСМ комсомольскую «путевку» на один из заводов с точным указанием на ней – на какой именно.
В отделе кадров завода имени Фрунзе мне так и сказали: возьмем, дорогой товарищ, с удовольствием, если принесешь из райкома комсомола путевку. Вдохновленный, окрыленный и обнадеженный, через десяток минут я стоял перед одним из инструкторов Приокского райкома комсомола и слушал его ответ: «С удовольствием, дорогой ты наш товарищ, дадим тебе путевку на завод имени товарища Фрунзе, если принесешь нам справку из отдела кадров этого завода о том, что они готовы взять тебя к себе на работу…» Ответ показался логичным. В самом деле, поставил я себя на место инструктора, почему он должен мне на слово верить – вдруг я такой прохиндей, что его обманываю? Долго не замедлив, возник пред строгими очами уже знакомой работницы отдела кадров завода имени Фрунзе. Выслушав мою воодушевленную тираду о справке для справки, обладательница строгих очей серьезно порекомендовала мне вернуться в райком комсомола и потребовать от него подтверждения своих слов в виде документа, более достойного доверия, чем мои голословные заявления… То есть – справку.
Сгоряча, по-военному повернувшись налево кругом и прищёлкнув каблуками кирзовых сапог, припустился было я к родному райкому, но уже на остановке троллейбуса номер шесть одумался: это же замкнутый круг – с меня же опять потребуют справку из отдела кадров… Сплюнув с досады и нервно закурив, я сдался и, дождавшись троллейбуса, поехал в противоположную райкому и заводу на Мызе сторону. Злясь и усмехаясь. Интересно, куда посылали тех, кто стоял в очереди позади меня…
В той стороне возле здания тюрьмы с одной стороны, и университетом с другой находился завод п/я 69 – очень «номерной», и очень секретный для всех, кроме любого мальчишки из прилегающей округи… Без всякой надежды, просто наудачу, побрел к одноэтажному, чуть ли не глинобитному бараку, находившемуся почти рядом с шоссе. На бараке – невзрачная дощечка. На дощечке текст, из которого можно понять, что именно здесь находится отдел кадров завода… Умудренный только что приобретенным опытом, прежде чем войти в этот отдел помедлил… Скорее всего меня ожидали те же бюрократические процедуры, что и на Мызе… Стоит ли рыпаться?.. А что это за табличка на дверях? «Заводской комитет ВЛКСМ»… Подумалось: не начать ли отсюда? Эх, была – не была. Всё равно терять нечего.
Как оказалось, подумалось правильно. Отрекомендовав сам себя, как активного комсомольца, всю сознательную жизнь занимавшегося общественной работой, оформляя стенные газеты своими рисунками, заметками и стихами, я неожиданно попал в десятку не целясь. Заводскому комитету комсомола именно такого человека, именно в настоящий момент и не хватало в буквальном смысле этого понятия. С помощью секретаря комитета вопроса о приеме меня на работу даже не возникло: он был решен мгновенно. Так свершилось чудо номер два. Вскоре потребовалось и третье.
Не имея в городе собственной квартиры и денег для проживания на частной, я, работая на стройке простым разнорабочим после демобилизации из армии, жил в общежитии строительного треста. Уволившись из него, я обрекал себя тем самым и на выселение из общежития. Проблема за проблемой… Для решения очередной пришлось спять обратиться за помощью к ребятам из комитета комсомола. Себя я уже успел зарекомендовать не только словами, но и выпуском нескольких стенных газет в своём цехе.
Третье чудо свершилось, как ему и положено, тоже чудесным образом: как раз в день и час моего обращения с просьбой помочь в устройстве в общежитие, в нем освободилось место… Когда мои товарищи в цехе узнали куда меня определили жить, то лучезарно и понимающе улыбнулись:
– Значит – в дом «Ха – ха».
– Почему дом – и «ха —ха»?
– Это, брат, сам скоро увидишь….
Дом
Жилая часть Дома начиналась лишь со второго этажа – весь первый, как ясно из вывесок, занимали столовая и магазин. Вел в нее лишь один подъезд со стороны двора, но проникнуть внутрь дома можно было и со стороны столовой. Когда она работала – дверь из ее вестибюля открывалась на лестничную площадку жилого подъезда. Очень удобна была эта дверь для жильцов дома – ужинать ходили чуть ли не в домашних тапочках.
Первое мое посещение уникального Дома запомнилось навсегда. Сразу же за входной дверью вошедший видит перед собой широчайшую лестницу, предназначенную, кажется, более для восхождения на Олимп богов, облаченных в тоги, чем для простых смертных. Может быть, она на самом-то деле и не так уж широка, богам виднее, но для нас, им не подобным и привыкшим к зажатости современных лестниц в жилых домах, лестница этого дома смотрелась чрезмерно широкой. Она шикарно и торжественно обрамляла пролёт такого же впечатляющего размера. Он предназначался, вероятно, или для огромного лифта – на тот случай, если богам захочется не шагать по ступеням, а вознестись, либо для коллективного сбрасывания вниз, если таковой бред мог придти кому-нибудь в голову. Он не приходил, надо полагать, потому что история Дома не зафиксировала ни одного факта как сбрасывания, так и вознесения. Лифта не имелось совсем, а лестницей пользовались отнюдь не боги. В Доме жили рабочие, служащие и инженерно-технические работники – то есть «ИТР» «ящика», как образно и пренебрежительно называли в те времена номерные оборонные заводы.
Тот, которому присвоен был номер шестьдесят девять, работал на оборону страны не всегда. Когда-то он занимался изготовлением карет и находился в Москве. Потом, когда надобность в каретах отпала, но зато появилась необходимость в самолетах, заводу поручили перестроиться на производство шасси, учтя тот факт, что кареты тоже не обходились без колес, осей, втулок, рессор и прочих, важных для нормального движения предметов. В 1941 году, когда столице начала угрожать реальная опасность захвата ее немецкой армией, завод эвакуировали в относительно безопасный город Горький. Заводские корпуса в спешном порядке заставили строить немецких военнопленных. Рабочих же и весь другой обслуживающий персонал срочно поселили в свободный от постоянных жильцов дом – недавно построенное здание современнейшей, по тем временам, и роскошной гостиницы…
Поселиться мне предстояло в одном из ее номеров. Посуществу весь дом был общежитием, но холостяков объединили в нескольких комнатах, по мнению администрации наиболее для них приемлемых. Общее количество этих комнат сейчас назвать не могу. Точно помню о существовании трех для мужчин и одной или двух для девушек. Имелись еще комнаты, где жили пожилые одинокие женщины. Во всех других комнатах размещались люди семейные, многие с детьми.
И вот в один замечательный осенний вечер после работы, не слишком обремененный своими весьма заурядными пожитками, я не очень решительно поднялся по необъятным просторам божественной лестницы на третий этаж Дома и вошел через широкую застекленную дверь-ворота в длинный коридор…
Если судить по неофициальному названию Дома, то кто-то при виде того, что открылось и моим глазам, расхохотался, и хохотал потом, не переставая… Я же, мгновенно представив себе, что мне среди всего этого отныне жить, внутренне слегка оторопел. Но эмоции были уже неуместны и бесполезны, и я, стараясь полами своей солдатской шинели что-нибудь не задеть и не опрокинуть, осторожно двинулся по коридору к месту своего будущего жилья… Точнее, места жительства.
Привычно считать коридором прямолинейное пространство между двумя стенами и, соответственно, между дверями в них… Здесь же пространство коридора втискивалось между стенами и тем, что стояло и лежало вдоль них, висело на них и болталось над ними в подвешенном состоянии… Все разнообразие предметов перечислить трудно, но выделялись среди них: допотопные керосинки и «современные» примусы, стоявшие почти возле каждой двери на табуретках, стульях, тумбочках и комодах, и еще на каких-то подставках; корыта, тазы, тазики, ведра и горшки, в их числе и ночные; стиральные доски, трёхколесные детские и двухколесные взрослые велосипеды; пеленки, распашонки, рубашки, штаны, штанишки и прочая одежда, а также постельное белье… От стены до стены под потолком натянуты разнообразные веревки и провода…
Коридор Дома, не по образцу современных, был широк и просторен. Вся перечисленная утварь умещалась в нем довольно свободно. Даже оставляя простор для перемещения проходящих людей. В некоторых местах можно было разойтись при встречном движении – настоящий проспект, а не коридор. Но он же – и кухня: здесь варили и жарили еду, кипятили чай. Здесь же играли и бегали маленькие детишки, громогласно давая волю своим эмоциям, от безмерно положительных до отчаянно отрицательных. Здесь же, случалось, громогласно выясняли между собой отношения и взрослые, и мирились, выяснив тем или иным способом. Здесь же курили… По этому же «проспекту, добирались до своих дверей подвыпившие и крепко выпившие обитатели, и удалялись в таких же состояниях их гости… Как бы невероятно не показалось, но, несмотря ни на что, не было ни одного случая, когда в коридоре что бы нибудь оказалось сбитым, разбитым, оборванным и опрокинутым и, помиловал бог, подожженным. Вспыхни пожар в таком коридоре – пройти сквозь него невредимым не удалось бы никому – второго выхода не имелось, а выпрыгивать из окон высоковато.
Благополучно добравшись до заветного номера сто восемьдесят седьмой комнаты, я облегченно вздохнул и …обнаружил ее запертой. Подергав несколько раз за ручку, вежливо постучавшись, потоптавшись и не получивши никакого ответа, я решил, что никого нет дома… Точнее, в этой именно комнате – в таком Доме не могло просто случиться, чтобы совсем уж никого дома не было… Так оно и оказалось. Стук мой хоть и был вежливым, но заинтересовал соседей. Кто-то из них выглянул и посоветовал мне постучаться погромче и понастойчивее: обитатели, скорее всего, на месте, но просто отдыхают.
Отступать было совершенно некуда, и я принялся громыхать в дверь с решительностью обреченного. Занимался этим довольно долго. Даже усомнился в правоте соседа: не может нормальный человек, как бы он ни отдыхал, вытерпеть столько времени надоедливый и наглый стук в дверь… Но в конце концов за дверью послышался какой-то скрежет. Она приоткрылась и на темном фоне внутренности комнаты с выключенным светом показалась чья-то очень взлохмаченная и очень недовольная голова. Голова хмуро и вежливо поинтересовалась, какого черта я ломлюсь в дверь, мешаю добрым людям отдыхать и не хочу ли я получить по своей собственной голове. Отстранив голову на безопасное расстояние, я объяснил причину своей настойчивости. Объяснение хмурости у обитателя комнаты не убавило, но дверь открылась пошире и впустила меня внутрь моего нового жилища.
Оно оказалось просторным, с двумя широкими окнами. Утром выяснилось, что смотрят они на телевизионную мачту и на крыши старых, дореволюционных домов. В комнате стояли пять коек казенного образца. Одна из них, третья слева и вторая справа, отныне становилась моим «койко-местом». Возле коек стояли пять тумбочек-этажерок. Посреди комнаты стол. Еще один, «кухонный», возле стены, отделявшей комнату от коридора. На этом столе украшали его две круглые электрические плитки, довольно ржавой внешности. Еще имелось два шкафа для одежды. Несколько табуреток и стульев перечень меблировки комнаты завершали.
От коридора комнату отделяла не стена, как таковая, а тонкая перегородка, напоминающая… застекленные двери. При внимательном рассмотрении можно было убедиться: да – это и есть самые настоящие двери. Причем застекленные. Только стекла закрашены белой краской, а створки дверей заколочены. Сама же «комната» была когда-то вестибюлем, превращенным, в силу необходимости, в комнату общежития.
Даже при минимуме воображения легко себе представить степень «звукоизоляции» такой стены. Все коридорные шумы и громы проникали к нам в комнату в почти первозданном звучании. Этим и объясняется длительное отсутствие всякой реакции со стороны ее обитателей на мой стук и грохот: они просто думали, что это кто- то из соседей производит очередную хозяйственную работу. Дверь же была заперта во избежание случайного вторжения в безмятежную атмосферу отдыха какого-нибудь проходящего гражданина в подпитом состоянии.
По соседству со сто восемьдесят седьмой комнатой находилась комната под таким же номером, но с добавлением буквы «а». В ней, в таком же комфорте, как и мы, жили еще трое мужчин. Отделяла нас друг от друга тонюсенькая фанерная перемычка. Неоспоримое удобство этой перегородки состояло в возможности свободно, не напрягая голоса, в любое время дня и ночи вести с соседями задушевные, или не очень, беседы… Особенно впечатляли разговоры по ночам, когда кого-нибудь охватывало неодолимое желание рассказать новый, или кажущийся ему новым, анекдот непременно в то самое время, когда предполагаемый слушатель в соседней комнате только что заснул Реакция слушателя нередко бывала отрицательной и бурной настолько, что вскоре все обитатели обеих комнат принимали участие либо в прослушивании анекдота, либо в обсуждении вопроса, что сделать с непрошенным рассказчиком оного… На нашем же этаже жили еще шестеро
или семеро холостяков. Их комнату, выходящую окнами на улицу Свердлова, украшал телевизор. С линзой для увеличения изображения на экране. В нашей комнате телевизора не было. Иногда мы приходили к ним в комнату посмотреть что-нибудь особенно интересное, обычно футбол или хоккей, но делали это не слишком часто – уважали их право на спокойный отдых.
Обитатели
А ребятам всем было уже за двадцать лет: кому больше, кому поменьше – с небольшой разницей, все отслужили положенные три года в армии, а один, служивший военным моряком, Юра Шурин, даже четыре с половиной – задержали демобилизацию. Приземистый крепыш, каких на Руси в древности называли ширяями за ширину плеч, с улыбчивым простодушным лицом, по-моряцки открытый и юморной – хоть в кино его снимай в роли «братишки». Боксер.
Образование у всех имелось от среднего и средне-специального до высшего. Некоторые учились: кто в вечернем техникуме, кто в институте, тоже в вечернем.
Соседняя с моей койка принадлежала начальнику химической лаборатории завода Володе Честнову. Он имел за плечами университет, работу на секретном предприятии, имевшем дело с радиоактивными веществами, смерть жены от воздействия этих веществ, и остеомиэлит – незаживающую язву на правой ноге – тоже последствием общения с радиацией. Володя был высок, сутуловат, кудряв и задумчиво – печален… Он, кстати, однажды предупредил нас о внедрении на нашем заводе в производство фторопласта, выделяющего при нагревании от трения во время механической обработки на станках фтор, очень опасный и для здоровья, и для самой жизни даже при очень малой концентрации его в воздухе. Администрация завода и цеховое начальство о столь зловредных свойствах фторопласта «дипломатично» помалкивало. Может быть, потому, что опасалось протестов рабочих, может быть, просто «забыло»… Володя просил нас не распространяться о том, кто дал нам сведения о фторопласте.
Угловую койку слева от двери занимал Степан Крутицкий с Украины. Но, кажется, не украинец. Черноволосый, с ранней, и довольно обильной, сединой, худощавый молодой человек, внешне похожий на киноактера Алена Делона. Но не знавший об этом потому, что в нашей стране французский актер в то время известен еще не был. Степа был сиротой. Его родители и младший брат погибли во время немецкой оккупации Украины. Их расстреляли на глазах Степана. Сам он спасся, спрятавшись в бурьяне, и глядя из него на расправу со своими родными… Удивительно, но, рассказывая нам о солдатах-немцах, он говорил, что большинство из них выглядели хорошими людьми, по-доброму обращались с мирным населением… Было бы логично и оправданно, если бы он относился ко всем немцам, как к кровожадным существам. Но, видимо, свойства души не позволили ему утратить доброту и объективность. И все-таки, виденный своими глазами кошмар бесчеловечного убийства самых близких ему людей не мог бесследно пройти для его психики. Степана иногда посещали галлюцинации…
Однажды вечером, войдя в комнату, мы увидели спящего сном младенца Степу и в ужасе глядящего на него нашего товарища. Товарищ, Вася Далеков, сидел на своей койке с ногами, скрючившись и поджав колени к самому подбородку, чтобы занять в пространстве поменьше места и быть таким образом менее заметным. Он не спускал выпученных глаз со Степы и не шевелился. Расшевелив его и выведя из помрачения духа, узнали следующее.
Степа минут за двадцать до нашего прихода вот так же тихо спал себе и спал. А Вася так же тихо заучивал наизусть премудрости авиационной техники. И вдруг Степа резко поднялся на своей кровати и сел, к чему-то прислушиваясь. Вася тоже прислушался, но ничего, кроме шипения примуса в коридоре не услышал – на редкость тихий вечер выдался. Степа, между тем, встал и, крадучись, подошел к своей тумбочке, повернутой задней стенкой к углу комнаты. Постояв с минуту перед ней неподвижно, но напряженно, он медленно заглянул за нее и сказал угрожающе: «Что, тренируетесь?!.. Вот я вас сейчас перережу всех!» После этих слов бросился к столу, выхватил из него устрашающих размеров кухонный нож и двинулся с ним к тумбочке. Вася, оторопело наблюдавший всю эту сцену, здраво рассудил: за степиной тумбочкой, конечно, никого нет и не было, и поэтому реальным объектом для «всех перерезывания» может стать только он – Вася Далеков, не тренировавшийся и ни в чем другом не повинный. Стараясь не шевелиться, не моргать и даже не дышать, Вася боялся хоть как-то привлечь к себе внимание явно спятившего Степы… Но тот внезапно остановился, посмотрел удивленно на нож в своей руке, положил его обратно в ящик, лег на кровать и продолжил свой праведный сон как ни в чём ни бывало, оставив Васю один на один с самим собой.
Пораженные и, признаться, испуганные услышанным, мы нервно закурили и принялись обсуждать событие. Кто-то вспомнил о лунатизме. Но кто-то возразил: лунатики на то и лунатики, чтобы гулять себе на крышах под луной, тихо и мирно, никого ни в каких тренировках не уличая и ни на кого по этому поводу не покушаясь. К тому же и луны на небе нет, что и было удостоверено посредством выглядывания в окно… Кто-то поинтересовался: не пьян ли Степан. Ему возразили: Степа выпивкой не увлекается. Кто-то предложил обратиться за помощью к психиатру. Предложение звучало дельно, но его не поддержали: наяву Степа никаких отклонений от нормы не демонстрировал, за тренирующимися не гонялся и вообще оставался своим парнем… Так ничего и не решив, легли спать. Предварительно спрятав все режущие, колющие и ударяющие предметы и посоветовав никому и ни в чем не тренироваться… Спали в полглаза. Наутро Степан ничего такого не помнил, на внешний вид, только удивлялся: куда запропастились все ножики – нечем хлеба отрезать… Мы помалкивали.
В соседней комнате жил – поживал, без дальнейшей присказки про наживание добра, Коля Петров, бывший шахтер с Донбасса. Мы, судившие о шахтерском труде только по популярному фильму «Большая жизнь», поначалу недоумевали: почему он покинул столь благодатный край, героическую профессию, «девушек пригожих», тихою песней всех встречающих, и высокую зарплату, о которой сам же и говорил. Но Коля доходчиво объяснил: героизм на шахтах неразлучен с авариями и с гибелью рабочих. Гибелью частой. И совсем не героической. Ни на какие высокие зарплаты новую жизнь себе не купишь. Утратив же прежнюю, ни в каких деньгах уже не нуждаешься. А слова песни, где говорится о девушках, шахтеры поют так: «девушки пригожие – на чертей похожие…» Насчет похожести женского пола на чертей мы только посмеялись, а все другие доводы приняли с пониманием.
Самой достопримечательной, известной и почти легендарной личностью нашего общежития был Алексей Шишкин. Или просто: Лешка Шишкин. По возрасту и героическому прошлому он заслуживал более уважительного обращения – по имени и отчеству. Но… Сумма прожитых им лет приближалась к сорока. Алексей был участником Великой Отечественной войны. Штурмовал Кенигсберг. Напиваясь пьяным, а происходило это регулярно и последовательно, он скрежетал зубами так громко, что этот жуткий звук проникал сквозь стенку в нашу комнату. Поскрежетав, он горестно и отчаянно кричал: «Эх! Зачем я не погиб под Кенигсбергом!..» Шишкин произносил эту фразу всегда, когда доводил себя «до кондиции» и по ней его безошибочно опознавали на расстоянии… Наверное, была у него какая-то драма или трагедия в жизни, заставлявшая его сожалеть о том, что остался в живых. И трагедия страшная. Но о ней мы не знали. Шишкин о деталях своей биографии не рассказывал, а только лишь жалел, да жалел, что не погиб под Кенигсбергом… Была у него и самая любимая песня:
«Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто замерзал на снегу,
Кто в Ленинград пробирался болотами,
Горло ломая врагу…»
Выпивал за них Алексей часто и обильно. Во хмелю, впрочем, как и в трезвости, был безобиден и добродушен. Своеобразно юморил. Так, как-то вечером его друзья – собутыльники, видя, что он явно не в состоянии самостоятельно подняться по лестнице и дойти до своей койки, подняли его и донесли буквально на руках с первого на тритий этаж. Но возле своих дверей Шишкин вдруг встал на ноги, вежливо поблагодарил своих носильщиков и с достоинством закрыл перед их носом дверь. Те, осознав подлый обман, рванулись было за ним для выяснения отношений, но затормозили, увидев перед собой несколько дюжих фигур, готовых к любым выяснениям, и среди них – свою хохочущую ношу.
Трюк Леше понравился, и он повторил его уже с другими друзьями. Со стороны это выглядело так. Мы сидели в своей комнате, коротая время за мирным вечерним чаем, сигаретами и беседой. Кто-то постучал в дверь, приоткрыл ее и спросил, здесь ли живет товарищ Шишкин. После полученного положительного ответа из-за двери донесся мерный счет вслух: р-раз, д-два… На счет «три» из дверного проема вылетела чья-то фигура и, описав короткую, но крутую траекторию, грянулась об пол. Траектория и фигура принадлежали нашему добрейшему Леше Шишкину, на это раз действительно мертвецки пьяному… Вынос тела и перенос его в соседнюю комнату состоялся более бережно, чем вбрасывание, при помощи его товарищей по комнате.
Жаль, но ничем иным, кроме пьяных подвигов, Шишкин не запомнился. Мы, хоть и посмеивались над ним, но жалели его и сочувствовали. Ему, в наших юных глазах пожилому человеку, участвовавшему в боях за родину, нужно бы иметь свою квартиру, а не «койко-место», и жену с любящими детьми. Тем более. что окончательным пропойцей Шишкин не выглядел и не был. Но человек не имел ни того, ни другого. Работал Алексей Шишкин на заводе технологом и считался по своей профессии лучшим.
В одной с ним комнате жил Костя Чиков. Очень положительный, очень вежливый, очень спокойный человек с очень масляными черными, как у «лица кавказской национальности», глазами. Но только «как», потому что национальность имел самую что ни на есть русскую – из коренного нижегородского крестьянского рода. Костя оканчивал вечерний политехнический институт. Выпивал редко, умеренно, буквально только по праздникам, женщин к себе не приводил и не ходил к ним. То есть, был очень положительным товарищем, приятным во всех отношениях, не ронявшим ни «чести, ни совести нашей эпохи», будучи членом КПСС, единственным и неповторимым во всем нашем общежитии.
Часто заходил к нам в гости сосед Иван Никанорович Слепышев, обсудить какую-нибудь важную политическую проблему вроде покушения на президента Соединенных Штатов или победы революции на Кубе. Никанорыч имел жену, детей, почтенный, за сорок лет, возраст, лысину и страсть играть в шахматы. Работал он в механическом цехе слесарем по обработке металла высокой квалификации. Очень гордился и профессией своей, и квалификацией. По субботам, если острая производственная необходимость не призывала его на любимое рабочее место, Никанорыч устраивал себе небольшой праздник: вечером мылся в бане на улице Новой, после чего выпивал бутылочку портвейна «Три семерки»…
Эта процедура неизменно приводила его в состояние благодушия и пробуждала творческие силы. Слепышев ощущал острую потребность немедленно свершить подвиг. Он заходил в нашу комнату и вызывал нас на поединок. Разумеется, шахматный. Переиграли мы с ним все, оптом и в розницу. И знали одно его коварное свойство: он не мог уйти спокойно после проигранной партии. Если такое случалось, а такое случалось частенько, Никанорыч плохо спал ночью, а с раннего утра громыхал в дверь, требуя немедленного реванша. Выход напрашивался один: проигрывать ему последнюю партию нарочно – в целях милосердия. Но бдительный Никанорыч подвохи замечал, обижался и настаивал на честном бое. Тогда оставалось другое – не играть с ним совсем. Иван Никанорович обижался еще больше и начинал тихо страдать… Чаще всех не выдерживал его несчастного вида Володя Честнов и с деланно бодрым видом садился за игру. Постепенно игра захватывала и его – тоже заядлый шахматист был – сражения затягивались часто до глубокой ночи. Затем Володя с чувством выполненного долга спокойно ложился спать, а чувства Никанорыча зависели от исхода последней партии, а от этого зависела продолжительность нашего утреннего сна – чуть свет он почти деликатно стучался в дверь и требовал «продолжения банкета», то есть, игры…