Kitabı oku: «Новое эпохальное путешествие пана Броучека, на этот раз в XV столетие», sayfa 12
На такую-то картину должен был взирать с того берега король Сигизмунд, тот самый запальчивый и заносчивый властитель, который совсем недавно в жестокой радости уже потирал руки, будучи твердо уверен, что гигантский перевес позволит ему разом преодолеть сопротивление дерзкого народа, растоптать ненавистную ересь. А через час – какая перемена! Теперь он отчаянно рвал на себе бороду, трясясь от ярости, боли и стыда при виде этого невероятного, просто неслыханного позорного поражения его огромного, отборного, закованного в броню войска в битве с малой толикой мужиков, вооруженных лишь цепами и прочим подобным самодельным оружием. Великое войско, набранное с папского благословения из всех стран и народов христианского мира, должно было смотреть на постыдное бегство лучшей своей когорты и слушать победные клики этой кучки еретиков – крестьян и мещан!
Примерно так обрисовал оратор на тумбе ход недавнего боя и закончил свой рассказ вдохновенным призывом:
– Благословен будь господь наш за славную победу, которую он даровать изволил горстке людей своих над огромной силой спесивых врагов!
– Мы воздали хвалу богу уже на поле брани, преклонивши колена на политой кровью земле, и громко спели благодарственный молебен, – отозвался кто-то из вновь подошедших. – Но честь и хвалу следует воздать также Жижке, ибо это он удалью своей и хитроумием бой на Витковой горе повернул к нежданной победе. Будем от сего дня именовать эту гору Жижковой, чтобы никогда не померкла память о славной битве!
– Так! Верно! – бурно соглашались в толпе. – Честь и хвала брату Жижке!
Тут из Целетной улицы хлынул новый поток людей, торжествующие крики заглушили голоса тех, что собрались на углу. Медленно приближалось к площади главное войско пражан с отрядом таборитов и самим Жижкой, окруженное приветствующими их толпами старцев, женщин, детей и прочих пражских жителей. Процессия эта на фоне живописных средневековых домов являла собой поистине захватывающее зрелище – многоцветное, полное движения.
Впереди гордо выступал строй загорелых таборских мальчишек со своими ручными пращами, а к ним присоединилось множество городских детей, несущих в руках зеленые побеги, некоторые же размахивали малыми мечами и дротиками. Глазенки юного авангарда сияли гордостью и весельем, а их свежие, чистые голоса старательно выводили бесхитростную, но горячим чувством подсказанную песню, сложенную в порыве радостного вдохновения прямо на поле боя во славу победы таборским священником Чапеком. Теперь он выступал впереди детей, сам запевая:
Дети, богу воспоем, Честь-хвалу воздаем Со старцами вместе, Яко той поразил немцев, мейсенцев, Швабов, угринов, такоже австрияков, Беглых богемцев Оскорбил, устрашил и прогнал от деток малых…
За детьми выступала величественная фигура того пражского священника, который водил в битву войско горожан; в руках он все еще держал на тонкой длинной жерди сверкающую святыню, а перед ним шел звонящий в колокольчик министрант.
За священником на белом скакуне под стягом с изображением чаши, который нес один из братьев, ехал одноглазый вождь таборитов, а далее следовали плотные ряды таборских и пражских воинов.
Грозное и одновременно захватывающее зрелище являла собой эта необычная процессия, это пестрое смешение разных одежд и доспехов, еще покрытых пылью и обрызганных кровью, эти лица, вдохновенные и победно сияющие, этот сонм окровавленных копий и цепов, ощетинившихся и вздымающихся над волнами бурлящей живой реки, из которой раздавалось бряцание оружия, шорох шагов и топот копыт, пение и возгласы торжества, сливаясь с могучим трезвоном пражских колоколов в единый великолепный гимн радости и славы.
Средоточием самого бурного ликования был все-таки брат Жижка. Девушки бросали охапки цветов под копыта его коня; матери высоко поднимали детей, чтоб те увидели божьего витязя; старцы благословляли его, осеняя крестным знамением, – слава и хвала гремели ему навстречу.
Как раз неподалеку от толпы, где едва держался на ногах наш бедный невольный участник этого торжества, наш горемычный связанный Броучек, Жижка на минуту остановил коня и с присущей ему простотой и выразительностью звучным громким голосом, в котором слышалась сила чистого, глубокого убеждения и горячая, искренняя набожность, воскликнул:
– Братья милые! Славьте не меня; славьте всевышнего, в чьих руках мы все лишь недостойные орудия. Милостивый господь поразил слабой рукой нашей врагов своих и наших, врагов святой правды и нашего языка чешского и словацкого. Всемогущий бог, святая наша защита, покарал их гордыню. Ему за то подобает всякая хвала и честь во веки веков, аминь!
– Аминь! Аминь! – раздалось со всех концов, сливаясь в согласный хор.
Тут взгляд Жижки упал на связанного Броучека.
– Что за пленник у вас? – спросил он.
– Мы взяли его в городе, – сообщил предводитель конников, – он кричал, что он немец-папист. Потом стал оправдываться, что кричал так со страху, приняв нас из-за добытых в бою хоругвей с крестом за немецких крестоносцев. Он уверял, что он чех и гусит, и сперва выдавал себя за пражанина, но когда мы хотели вести его в ратушу, стал говорить, что он из Табора. Посему и ведем мы его к тебе, дабы ты сам судьей ему был.
Единственный глаз вождя таборитов внимательно остановился на пленнике, жила вздулась на лбу у Жижки, и могучий голос его загремел:
– Ха, я не узнал тебя сразу в этом дурацком наряде! Брат Хвал, глянь-ка, не тот ли это изменник подлый, которого мы вчера после боя на Госпитальном поле в число братьев приняли и который сегодня в минуту наитягчайшую с горы Витковой трусливо сбежал?
– В самом деле, он! – воскликнул Хвал из Маховиц, ехавший в процессии за Жижкой. – И я не признал его раньше в этом диковинном одеянии. Сей негодяй вчера бесстыдной ложью прельстил меня и отца Коранду, и мы приняли его в число братьев. Он дерзко уверял, будто на поле Госпитальном храбро сражался вместе с пражанами, будто после многих лет скитаний на чужбине возвратился домой, чтобы помочь землякам в тяжкой борьбе. Ныне храбрость свою на Витковой горе показал он в деле, и всяк, кто взглянет на него, сразу распознает, каков из него герой! Ха-ха!
Взоры всех вокруг были с негодованием, изумлением и гневом обращены на причудливо обряженного пленника, в котором в ту минуту и впрямь не было ни на грош величия. Бледный как мел, пан Броучек дрожал мелкой дрожью, как осиновый листок.
Тут продрался сквозь толпу коренастый длиннобородый крестьянин в полотняной рубахе и грубой соломенной шляпе, с окровавленной тяжелой палицей в руке.
– К таборитам, говорите, подался этот бесстыжий после вчерашнего боя? – кричал крестьянин, в котором читатель, надеюсь, узнал Вацека Бородатого из Жатеца. – Так слушайте же: малое время перед боем пришел он гостем Янека от Колокола в корчму, где мы сидели, и когда поднялся меж нами спор и свара о церковных ризах, рьяно защищал облачения, а таборитов обозвал еретиками, так что я его за такое кощунство чуть было не покарал самолично палицей…
– А нам тотчас после боя сказал, что он против облачений и потому от пражан отходит, – воскликнул гейтман Хвал в величайшем возмущении.
– Не верю я, чтобы Прага могла породить такое позорище! – отозвался из толпы новый свидетель против Броучека, Войта от Павлине. – Подло лгал он, убедив покойного Янека от Колокола, будто он пражанин урожденный и из чужих стран домой воротился. Чужак он либо бродяга безродный, хитростью проник в Прагу и в лагерь Жижки лазутчиком от Зикмунда.
– Убить негодяя! – зашумела возмущенная толпа.
– Клянусь… клянусь… я не шпион. Ах, если бы тут был Домшик! Я чех и пражанин! Смилуйтесь! Пощадите! – взвыл пан Броучек, упав на колени и стуча зубами.
– Так ли, этак ли – ты все равно достоин позорной смерти, трус и низкий притворщик! – вынес суд Жижка. – А ежели ты и вправду чех, то тем более справедливо, дабы праведный гнев твоих земляков стер тебя с лица земли, ибо живешь ты им во стыд и поношение. Еще первый раз увидя тебя, я сказал, что ты служишь более чреву своему, нежели богу; теперь же вижу, что у тебя нет никакого бога, нет у тебя ничего святого, кроме как ублажать презренную плоть, ради чего ты перед всяким готов, когда надобно, отречься от бога, правды, братьев, матери, рода и языка своего! Потому будь сметен с лица земли, которую ты осквернил и опозорил!
– Сжальтесь! – застонал пан домовладелец, ползая на коленках. И внезапно, с решимостью отчаяния, сказал: – Ради бога… послушайте… други… Ведь я даже не из ваш… не из вашего века… Я же родился в девятнадцатом столетии… я ваш праправнук… и только каким-то непонятным чудом очутился среди вас… в далеком прошлом!
Остолбеневший народ с минуту глядел на него в немом изумлении.
Наконец Жижка произнес:
– Ха, от страха ты даже в уме повредился! Безумна мысль, что человек далеких будущих веков может прийти к своим предкам; но даже если бы и могло случиться это неслыханное чудо – бог никогда не допустит, чтобы у нас были такие потомки!
Он резко махнул рукой над осужденным и тронул своего белого скакуна.
– Сожгите его! – гневно добавил Хвал и поскакал вслед за Жижкой с последним отрядом.
– Сожжем его! – закричала яростная толпа и бросилась на несчастную невинную жертву.
– Сжальтесь! Смилуйтесь! – униженно молил пан Броучек.
– Для труса и изменника нет у нас милосердия! – сурово сказал Вацек Бородатый. – И зря ты вымаливаешь свою ничтожную жизнь, в которой единственным богом была утроба, а святыней – полная бочка.
– Ежели так, пусть бочка и послужит ему заместо гроба, – предложил кто-то из толпы.
– Ладно сказано! Спалим его в бочке! – толпа бурно выражала свое одобрение и…
Перо выпадает из моей руки. Отказывается дорисовать чудовищную картину. Но писательский долг велит мне довести своего героя до страшного конца его средневековых приключений и нанести завершающий мрачный мазок на верную картину прошлого, где светлые лучи перемежались не менее черными тенями.
Однако чувствительной читательнице я все же посоветую пропустить конец этой главы; ведь и уже описанные злоключения добрейшего пана Броучека не однажды, должно быть, вызвали влагу сострадания на ее ресницы. Только читателя, обладающего крепкими нервами, приглашаю я последовать за мной, дабы присутствовать при последнем скорбном акте, все время памятуя о том, что та эпоха не была столь чувствительна и щепетильна, как наш просвещенный век, в котором сотни тысяч хотя и умирают в муках на полях сражений, но зато палач встречает осужденного в перчатках. Даже в романах ужасов мы не сталкиваемся более с экзекуциями того рода, что была совершена одним и тем же способом 14 июля 1420 года в Праге над паном Броучеком, а 21 августа 1421 года – в Роуднице над дерзким реформатором Мартином Гоуской, иначе Локвисом, и его сотоварищем, священником Прокопом.
Впрочем, последующее я могу наметить лишь в нескольких главных, мрачных чертах. Пану домовладельцу эта катастрофа вспоминается – смутно, как самый страшный сон в жизни; смертельный ужас сковал его чувства, и он лишь отрывочно и неясно воспринимал все обстоятельства страшного события.
Полумертвый, он был под крики и брань толпы доставлен на Староместскую площадь, к позорному столбу; через минуту натащили туда поленьев и соломы, юные пращники прикатили большую бочку – как в тумане услышал он, что бочку эту выкатили из «Пекла» (теперь, можно считать, пивоварня сия стала достойна своего имени), – затрещал огонь, вспыхнуло алое пламя, озарив зловеще пеструю средневековую толпу, сквозь которую пробилась горбатая безобразная старуха, чем-то размахивая и злобно выкрикивая: «Так ему! Сожгите злого колдуна! Вот я бросаю к нему в костер адскую коробочку с волшебными словами и дьявольское зелье, которым он околдовал наш дом, ставший теперь жилищем скорби. Ступай к сатане, гнусный чародей, коему ты продал свою черную душу!» Тут пан Броучек предпринял еще одно тщетное усилие, пытаясь освободиться от своих лютых палачей, которые всунули его, связанного, в бочку, – напоследок показалось ему, что в открытом окне Домшикова дома он видит печальное лицо прелестной Кунгуты, и потом его объяла тьма, застучали палицы, забивающие днище над его головой, и бочка начала медленно катиться все ближе и ближе к потрескивающему огню.
Мысль его заволокло туманом, и лишь далекой звездой мелькнул в этом мраке образ дочки Домшика; угасающий дух устремился к ней, как к последнему лучу надежды, и из груди Броучека вырвалось хрипло и отчаянно: «Куночка! Куночка!»
XIV
– Господи, что за странные звуки? – раздался над паном Броучеком знакомый голос, и когда он поднял голову, то увидел застывшее в изумлении лицо пана Вюрфеля, склонившееся над открытой бочкой.
– Святые угодники, да это пан домовладелец! – трактирщик просто обомлел, даже всплеснул руками. – Господи, спаси и помилуй, как они изволили попасть в бочку? (Пан Вюрфель иногда употребляет старомодную почтительную форму обращения.)
Пан Броучек ничего не ответил, лишь удивленно смотрел на него, как бы не в силах припомнить, где он и что с ним происходит.
– Не угодно ли им будет все же вылезти, ведь там много грязи, – подбадривал его сердобольный Вюрфель.
Но пан Броучек поначалу лишь осторожно высунул голову и тревожно огляделся по сторонам. Он, правда, увидел элемент средневековья, а именно круглую романтическую башню Мигулку, но больше ни одной из тех ужасных примет давних веков, которые только что его окружали. Он обнаружил, что хотя и сидит в пустой бочке, но отнюдь не у столба перед пылающим костром на средневековой Староместской площади, окруженный грозными толпами гуситов, а в тихом дворике уютной «Викарки».
Он глубоко вздохнул, словно с груди у него свалился огромный валун, и с помощью Вюрфеля тяжело выбрался из бочки. Все тело ломило, в голове была мучительная тяжесть. Одежда его от пребывания в грязной бочке вся перепачкалась.
– Хорошенький же у них видок, хорошенький! – с укором констатировал трактирщик. – И похоже, они подцепили чудный насморк. Дивиться нечему – всю ночь провести в мокрой бочке!
– Э, нет, насморк я подцепил в каморке и при ночевке под открытым небом на Жижкове, – недовольно проговорил пан домовладелец.
– В каморке? На Жижкове? – с изумлением повторил трактирщик и взглянул на своего посетителя, будто сомневаясь, в уме ли он.
Но пан Броучек покамест не стал пускаться в объяснения, а принялся искать свою шляпу, которая была благополучно обнаружена на земле за бочкой, хотя и в крайне плачевном состоянии.
Вюрфель повел пана домовладельца в трактирный зал, пригласил пани Вюрфелеву, и оба дали волю чувствам, наперебой выражая изумление по поводу события столь необычайного. Под конец трактирщик высказал предположение, о котором я уже упоминал во второй главе. Будто бы пан домовладелец ночью спутал дорогу и не вышел через прихожую на улицу, а свернул в противоположную сторону, к лестнице; без сомнения, по странной случайности попал во дворик, а затем в старую, отслужившую свой век бочку, что с выбитым верхним днищем стоит там в углу и служит для сбора дождевой воды и для прочих подобных целей. Никак иначе произойти якобы не могло – разве что пан Броучек второй раз случайно попал на Луну и оттуда под воздействием некоей силы притяжения свалился обратно, прямо в вышеупомянутую бочку. Наш герой ответствовал на это лишь энергическим мотанием головы, но не издавал ни звука.
Пока пани Вюрфелева готовила кое-что в кухне для согревания и подкрепления сил, пан домовладелец снял с себя (как предложил трактирщик) свою перепачканную одежду и завернулся в халат пана Вюрфеля. В тот ранний час – наш современный Диоген покинул свою бочку в восьмом часу утра – в «Викарке», по счастью, не было еще посетителей.
Лишь проглотив с аппетитом вкусный завтрак, опорожнив две кружки пльзеньского пива и вновь облачившись в свой отчищенный костюм, пан Броучек за третьей кружкой снял печать молчания со своих уст. Сначала он, конечно, мог лишь в общих чертах обрисовать свое удивительное приключение. Пан Вюрфель слушал в немом изумлении, лишь покачивая недоверчиво головой, но потом решительно воспротивился тому, что якобы в помещениях его кабачка или где-нибудь поблизости находится шахта, сквозь которую его клиенты могут провалиться в средние века.
По его просьбе я, учитывая интересы более робких посетителей «Викарки», привожу здесь недвусмысленный его протест и хочу добавить, что позднее и сам пан Броучек в результате тщательного осмотра убедился в абсолютной безопасности «Викарки» и ее ближайших окрестностей; несмотря на все это, он продолжает стоять на своем, оставляя знатокам подземного строительства судить о том, мог ли он из кабачка Вюрфеля попасть в глубокий потайной ход, ведущий под Влтавой, иным путем, нежели по какой-то шахте.
Пан Броучек сожалеет, что вход в таинственный коридор так внезапно и бесследно исчез; однако сожаление его связано исключительно с громадным кладом короля Вацлава, из коего в случае его обнаружения он свою законную долю, ему, как первооткрывателю, причитающуюся, благородно жертвует обществу чешских писателей «Май», чем вносит в писательское дело гораздо больший вклад, нежели те, кто любит произносить тирады по поводу нынешнего кризиса нашей литературы. Ничто иное не влечет его вновь, воспользовавшись вышеупомянутой шахтой, заглянуть в пятнадцатое столетие, да и читателям он не рекомендует совершать подобные экскурсии.
Несмотря на цыплят по полгроша, изобилие лососины, медовуху и некоторые другие преимущества средневековья, эпоха гуситства произвела на пана домовладельца крайне неблагоприятное впечатление – и не только в связи с отсутствием спичек и вилок, измерением времени посредством песочниц, чесалами для головы, мужскими юбками и прочими варварскими штучками, но и по причинам иного, гораздо худшего свойства.
Пан Броучек не имеет ничего против так называемого патриотизма, пока он остается в пределах разумного; ради бога, пусть себе чехи говорят между собой по-чешски, ходят в чешский театр, создают чешские общества и кружки, устраивают национальные празднества и даже собирают средства на патриотические начинания – только, конечно, не среди домовладельцев, которые в нынешние тяжелые времена не могут позволить себе лишние расходы. Впрочем, сам пан Броучек, как было уже сказано в ином месте, спустил в «Викарке» не один крейцер при помощи национального стрелка на нужды «Центральной матицы», а также два раза присутствовал на национальном празднестве, где в тиши выпил пива за пятерых хвастливых патриотов.
Но требовать, как гуситы, чтобы человек ради патриотизма или вообще ради каких-то принципов рисковал своим имуществом или даже собственной жизнью – чистейшее безумие! Любой разумный человек только одобрит действия пана Броучека, когда он перешел от пражан к таборитам, рассудив, что тем самым он улучшил свое положение (ничего себе улучшил!), и когда он выдавал себя за немца перед предполагаемыми немецкими крестоносцами, чтобы тем самым сохранить свою жизнь для народа. За подобные дела нынче грозит, как максимум, пригвождение к газетному листу, что в связи с беспрерывным взаимным предательством наших политиков почти полностью утратило свою действенность. Если сейчас каждого поступающего таким образцом помещать по гуситской методе сразу в бочку, ремесло бондарей скоро станет в Чехии одним из самых выгодных. Короче говоря, гуситы были экстравагантные сумасброды: далекие от тихого и разумного труда на благо нации, они находили удовольствие лишь в громкой и вызывающей стрельбе из пушек и махании палицами, позволяли себе недостойные демонстрации и своей опрометчивостью компрометировали чешскую нацию в высших сферах. Народы добиваются своих целей только спокойной рассудительностью, что лучше всего доказывает пример венгров, которые своей образцовой сдержанностью достигли всего, чего только могли пожелать. Поэтому правильно поступают те среди нас, кто постоянно призывает к умеренности; ведь мы, современные чехи, как известно, слишком пылки и буйны, и, если бы мы друг друга не удерживали, бог весть чего бы мы в своей неудержимой жажде действия не натворили!
Но более всего вреда общему делу нанесли гуситы своим неразумным сопротивлением немецкому языку, что на долгие годы подорвало влияние второго официального языка Чехии, а главное, они выселили немцев, чем начисто лишили себя возможности практиковаться в разговоре по-немецки, а ведь без практики никто не может как следует изучить язык. Подумать только, где бы мы сейчас были! Сегодня каждый чех щелкал бы по-немецки так, что от языка бы отлетало, и нашим патриотам не потребовалось бы прилагать столько усилий для поддержания и распространения немецкого языка среди чехов.
Помимо этого опыта, имеющего общенародную значимость, пан домовладелец вынес для себя из путешествия в средневековье лишь некоторые лингвистические познания.
Когда на башенном «зегаре» бьет семь часов, он входит к «Кокоту» («Викарку» он с того памятного июля как-то обходит стороной), отряхивает там в «мазгаузе» снег с «епанчи», из меню с удовольствием выбирает жареную «кокошь» или язык с польским «макалом», берет к этой пище соленую «рогульку» и при восьмой «чарке» начинает мечтать о яблочной «вармуже». Порой он глубоко задумывается, впадает в тихую меланхолию, из его груди вырываются тяжкие вздохи, иной раз и слеза блеснет во взоре – короче, он обнаруживает все признаки несчастной любви. Я полагаю, что в такие минуты его охватывает неизбывная тоска либо по старочешской медовухе, либо по пригожей Куночке, и в этом последнем случае его следует отнести к наинесчастнейшим влюбленным на свете, наказанным за свою закоренелую приверженность к холостяцкой жизни способом столь жестоким, что и самые великодушные читательницы не смогли бы придумать.
Наряду с этим нравственным опытом пан Броучек вынес из средневековья единственный предмет материального свойства: новые подметки на своих штиблетах. Они ему тем милей, что не стоили ни гроша: срок давности для иска гуситского сапожника давным-давно истек. Правда, экономка (которую пан домовладелец смог приятно удивить подарком к именинам в виде ситцевого передничка, поскольку непонятным образом он уже 13 июля, то есть в канун годовщины битвы на Жижкове, возвратился в новые века) обратила его внимание на то, что вышеупомянутые подметки выглядят совершенно так же, как и старые, с которыми пан домовладелец накануне отправился в Градчаны, но пан Броучек с торжеством возразил, что, конечно же, изделие пятнадцатого века не может иметь новый вид и что уже само существование этих подметок свидетельствует о потрясающей добросовестности древнечешских сапожников. Прочность же их довела почти до отчаяния одного профессора, испросившего эти гуситские подметки для исследования, после того как они сносятся, дескать, кто может знать, не обнаружится ли в них какой-нибудь новый фрагмент наших рукописей, что позволило бы разом разрешить затянувшийся спор. Но подошвам все нет и нет сносу, так что нам придется неопределенно долго ожидать непременной «Защиты» вышепоименованного господина профессора.