Kitabı oku: «Наша жизнь в руках Божиих…», sayfa 2
Травка
Закрывать решено было так, чтоб не просто закрытие получилось, но идеологическое торжество, чтоб поняли жалкие остатки последних местных богомольцев всесильную беспощадность закрывающей силы: именно в Рождество закрыть Рождественский храм, последний в районе враждебный островок уже повсеместно уничтоженной поповщины. Для пущего же торжества и кресты решено было сбросить. Самый куражистый и самый молодой из закрывателей – студент Яша, выкликал с хохотом:
– Сам петли на кресты одену. И никакой молнией за то не убьет меня ваш Бог, потому как нету Его!… Я зато есть! А это значит ни одного креста на земле не останется.
– А не слипнисси? Много таких было, – проворчал один худенький облезлый дед и сам своего ворчания испугался под огневым Яшиным взглядом.
– Не, не слипнусь, – весело отвечал Яша. – Таких, говоришь, много было? Таких не было. Я вам возрожду пятилетку безбожия!
Яша приехал на зимние каникулы к своей бабке, учительнице местной школы, которая тоже была в числе инициаторов-закрывателей, но даже ее, а также и всех местных идеологических вождей поразила Яшина рьяность. Ждали подъемный кран с выдвижной стрелой, чтоб на кресты тросы накинуть, но рьяный Яша решил не ждать, решил сам лезть. И полез, не слушая никаких отговоров. Уж больно сильно захотелось и Бога несуществующего уесть и доблесть свою показать. А дело было нешуточное: пятиглавый храм высоченный, стены обледенелые, погода слякотная, ветреная. Уже скоро, стоя ногами на барельефной надвратной иконе, он понял всю серьезность дальнейшего пути, но назад хода не было (лучше свалиться, чем осрамиться).
– Любой ценой, мертвым, но доберусь до крестов, – твердо и грозно проскрежетало по его извилинам. – Раз сказал – таких не было, – буду таким, каких не было.
Взгляды толпящихся сельчан чувствовала его спина будто удары плеток. Они подхлестывали его остервенелое воодушевление и толкали вперед. Каждое его движение профессионала-скалолаза было точно, спокойно, расчетливо и вдохновенно. Добравшись так до основания из малых куполов, Яша остановился и глянул вниз. Высоты он никогда не боялся, а тем более такой высоты – всего-то с восьмиэтажный дом. И страха падения не было, хотя в случае падения гибели не избежать. Уже полз по слякотному бездорожью ожидаемый кран, краем глаза он видел его. Самое разумное было – продержаться вот так до того, как выдвижная стрела с люлькой будет рядом. Так подсказывал разум. Но одержимость гнала вверх. Это странное воодушевление, ощущаемое им физически, вдруг взрывом заполнило его волю, напрочь вышвырнуло разум и полновластно командовало теперь сознанием. Сияющий над головой крест отчего-то растравлял рвавшееся это воодушевление до состояния бешенства. Яша готов был уже прыгнуть к кресту, хоть от воздуха оттолкнувшись, и вцепиться в него зубами. И вместе с ним вниз рухнуть, плевать на гибель. Что такое, какая-то там гибель, если – вон он! – сияет растравливающим своим светом. И нету жизни и покоя, пока сияет этот свет.
Прыгнуть не прыгнул Яша, но движение роковое телом сделал – соскользнули ступни с уступчиков, ушла опора из-под ног. И пальцы на руках разжались, тоже свой уступчик выпустили. Мелькнул перед глазами пучок серо-желтой высохшей травки, торчащей из щели меж двух кирпичей. Обе руки судорожно уцепились за пучок в безнадежном жалком порыве. Вернулся-таки, прилетел инстинкт самосохранения, и он с ужасом понял реальность гибели: сейчас с травкой этой руках он полетит вниз.
Но травка – держала.
Он шарил, болтал ногами и, наконец, нащупал новые уступчики. Замер так, обалдело таращась на травку – сейчас оторвется. Но она не отрывалась. Едва не вскрикнул от легкого толчка в спину, оказалось – люлька подплыла на выдвижной стреле. Мертвой хваткой схватился за люльку, встал на платформу. Пучок травки легко выскользнул из щели меж кирпичей, когда он, уже на платформе стоя, двумя пальчиками без усилий потянул за него. И надолго застыл так Яша, глядя на травку. И не чувствовал, и не видел, что люлька поднимает его к кресту. Качнулась люлька, остановившись, очнулся Яша. Перед его глазами сиял золотой крест, на который ему следовало накинуть петлю. Ожившее бешеное воодушевление пыталось новым взрывом овладеть сознанием, но взрыва не получалось. Ежилось оно, таяло от бившего в глаза сияния креста, рассыпалось от дрожи пальцев, сжимавших пучок травки. Что-то кричали ему снизу, но он не слышал что. Наконец, люлька пошла вниз. Пустым, невидящим взглядом глядел перед собой Яша, когда вытаскивали его из люльки, трясли, ощупывали, чего-то говорили.
– Да шок у него, нервный шок, – суетилась вокруг него бабка. – Сейчас, сейчас пройдет. Чего это ты держишь-то?
– Травка, – сказал Яша и взгляд его осмыслился, – травка… – повторил он и засмеялся.
– Чего травка, какая травка, почему травка? – Вот, – Яша разжал пальцы, – я зацепился там за нее, потому и жив.
Бабка сосредоточилась взглядом на пучке. Местный идеовождь также соизволил уставиться на травку.
– Но этого не может быть! – сказала бабка.
– Не может, – ответил Яша, – но я жив, вот он я.
«Я есть» – вдруг вспомнился свой недавний, яростный вдохновенный восклик. Тошно стало почему-то от этого воспоминания.
– Ну и слава Богу, что жив, – сказал местный идеовождь.
Вздрогнул Яша и перевел взгляд на идеовождя.
– Как? Как вы сказали? А вы понимаете, что вы сказали?
Идеовождь нахмурился:
– Ты чего это, э…, чего-то я не понимаю тебя.
– Не понимаете, – прошептал Яша. – Вижу. Не понимаете… не понимаем. А… как же мы… почему, не понимая, лезем во все, а?!
– Ой, – отшатнулась бабка. – Как смотрит! Яшенька, у тебя осоловелые, ненормальные глаза!
А Яше вдруг стало казаться, что ненормальные глаза как раз у бабки. Ему показалось, что во всем существе ее он увидел то страшное (и сейчас оно виделось страшным до жути), что так любил всегда, чем гордился и что в себе всегда нес. Это страшное не охватывалось разумом, не поддавалось анализу, но наличие его, бытие его, этого страшного, было также реально, как реальна была возможность гибели его там, на стене. Он глянул наверх и увидел себя стоящим ногами на надвратной барельефной иконе. Одна нога – над головой Богородицы, а другая – над головой Младенца, которого она вынимает из яслей. И то самое, что видит он сейчас в бабкиных глазах, что живо и в нем, страшное и могучее, тащит, несет его вверх, чтобы петлю на кресты…
– Ну, – сказал тут идеовожь. – Пора кончать. Залезай, одевай петли, будем сбрасывать.
Сияющие на солнце кресты глядели на Яшу будто в ожидании. Так ему показалось. Будто и сам воздух вокруг отвердел в ожидании его решения.
«Да, одену сейчас петли, потянем – и все. И молнией не убьет. И вообще ничего не будет. Ничего. Ничего?..»
Яша живо себе представил, как он вылезает из люльки, как тросы натягиваются… И тут он отчетливо понял, что не сможет он тогда жить. Вот не сможет – и все, невозможна будет жизнь. И непонятно сейчас, отчего так, ну, подумаешь – травка, да была ли она вообще, травка-то, выпала из пальцев, будто не было…
«Я есть!.. А… а зачем я есть? Чтобы кресты с храмов стаскивать? Я ногами по Их головам, а Они мне…»
Одна травинка осталась в руке, чувствуется…
– Ну вот что, – сказал Яша. – Все вон отсюдова пошли. С краном вместе. Не будет закрытия…
– Ой, да он ли это сказал? Яшенька ли рьяный это сказал?
Бабка со страхом попятилась от него.
– Да он болен, с ума сошел! Яшенька, опомнись!
– Опомнился, – сказал Яша.
Идеовождь внимательно поглядел на него, ухмыльнулся спокойной горьковатой ухмылкой:
– Горя-яч… Все решил? Бы-ыло у меня уже такое. Ну-ну, твоя воля.
Когда отступили закрыватели, Яша вошел в храм. Огляделся. Все было уже выволочено, вынесено, содрано, большая часть штукатурки с росписями отбита. Сам и отбивал кувалдой. Он подошел к тому месту, где почти не отбилось почему-то, сколько не долбил он тогда, надпись только повредилась. Вгляделся в нарисованное и стал читать поврежденное. Изображен был какой-то молодой поверженный человек с выколотыми глазами, отрубленными ногами и руками. «Иаков Персиянин» – с трудом прочел Яша на нимбе вокруг головы поверженного. «Иаков… Яков?.. И я – Яков!..» Вгляделся пристальнее, напрягся и прочел. Поверженный Иаков взывал к Господу, сокрушался, что нету ног у него, чтобы преклонить перед Ним колена, нету рук у него, чтобы поднять их к Небу, что не имеет глаз он, чтобы взглянуть на Него, но он благодарит Его за все и просит не наказывать своих мучителей, ибо не ведают, что творят. «И я его— кувалдой по глазам…» Яша перевел взгляд на купол, в вышину, куда был обращен лик безглазого человека Иакова. Скорее догадался, чем узнал Яша Того, Кто глядел на него с высоты. Раз в жизни до этого был Яша в храме, вот в этом самом, позавчера, с кувалдой. И сейчас можно еще обозвать Его, даже бросить в Него чем-нибудь, на неотбитую роспись плюнуть, кувалду взять. И не убьет в ответ молнией. И ничего в ответ не будет. Ничего?
Ожидали глаза Лика с вышины. Билось, рвалось наружу из дальних недр сознания то могучее и страшное, разумом не охватываемое, что на стену недавно гнало. И то, что излучали из себя и к чему звали глаза с вышины, тоже разумом не охватывалось. Яша снова глянул на Иакова-мученика. Везде и всегда и во все времена были мученики за идеи. Но такого, как вот этот, не может быть ни у какой идеи. не может нормальный человек, разумом наделенный, которому руки-ноги отрубили, глаза выкололи, мучают зверски, не о ногах-руках-глазах, не о боли сокрушаться, а… что на колени не может стать перед Тем, за Кого и получил он все это. Да еще чтоб мучителей простил!
«…И меня, значит? Ведь и я его кувалдой…»
Не может такого быть, но он – вот он. Дрожь в теле почувствовал Яша, когда ясно и просто понял и осознал, да нет же – ПОВЕРИЛ – что вот этот Иаков на самом деле был. Был, жил, ходил, дышал и в самом деле взывал так, как тут написано. И вообще… да неужто?! вот этот храм— громадину! и остальные! сотворили болваны трусливые, оттого, что молнии и грома боялись, не зная как их объяснить?!
«И ведь не видел Того, к Кому взывал, у Кого прощение мучителям вымаливал… А может видел? Безглазый, но видел?… А может,.. может и вправду стоит он сейчас вот так… И не на куполе нарисованный, а НАСТОЯЩИЙ! Там, за куполом, на Небе Своем?..»
Увидал еще одну полусбитую надпись. Сразу вспомнил, что над ней была коленопреклонная женщина, которую он всю искрошил кувалдой. Прочел полусбитое: «Верую, Господи, помоги моему неверию». И тут почувствовал, что на него наваливается состояние ужаса как на стене, когда соскользнул. Заметавшиеся в голове мысли задолбили по черепу гулкой болью, точно кувалдой. «Я, я – есть,.. чтобы кувалдой? по глазам?..» Вдруг причудилось, что Иаков этот на стене – живой, и он, Яша, его живого кувалдой. «А и вправду – живой!..» Ужас все наваливался и наваливался, вот-вот раздавит, и нету травки под рукой, чтобы схватиться… Как нету? Как нету? Да ведь – не вмени им… Кому – им? Мне, мне надо не вменить!
Прошептал страшным, громовым шепотом:
– Яков! Мне, мне пусть не вменит, мне пусть не вменит! оборотился к куполу:
– И я, и я – верую, хочу веровать, – завопил истошно, – возьми меня, господи, накажи, вмени мне все, руки отруби, ноги отруби, глаза выколи, но – возьми! И не бросай…
Вновь возвратившиеся закрыватели явились с нарядом милиции. Крана с ними не было, по дороге забуксовал и застрял. Яша сопротивлялся отчаянно, но все-таки его взяли. Это его сопротивление и вменили ему как сопротивление власти, оценив в четыре года исправительно-трудовой зоны усиленного режима. И попинали его и помутузили изрядно при взятии, в отместку за сопротивление и нежданный идеологический прокол. Даже идеовождь пнул мстительно вождистской своей ногой распростертого уже, скрученного Яшу. В ответ на этот пинок Яша почему-то улыбнулся и чего-то прошептал, причем так улыбнулся, что идеовождь расстроился еще больше и еще пнул. Об одном просил Яша, когда запихивали его в увозящую машину, чтоб позволили ему на храм смотреть, пока он видим, что великодушно ему было позволено. Яша смотрел на удаляющиеся кресты и улыбался тою же улыбкой, какой улыбался, когда пинал его идеовождь.
Так-таки и не сорвали их потом, хотя храм, естественно, закрыли. Кран то занят был, то барахлил, то идеовождь приболел (а потом и вовсе умер, с идеологическим почетом и похоронен со звездой на могиле). В общем, притускнела как-то рьяность идеологическая у местного начальства насчет крестов, так и остались они и потом, через тридцать лет, когда вновь открывали храм Рождества в Рождественке (в Рождество и открывали) – подкрашенные и подновленные сияли они на солнце.
Совсем уже состарившийся, седой и сгорбленный Яша в день открытия стоял чуть поодаль от храма и смотрел не на кресты, а на стену чуть ниже основания малого купола, что слева от барельефной надвратной иконы. Там виднелся (если вглядеться) пучок сухой серо-желтой травы, который обязательно зазеленеет к лету, пучок, разросшийся от засушенного кусочка травки без корня, что воткнул он меж двух кирпичей, когда реставрировали храм, кусочек, который прошел с ним все зоны и пересылки, много раз едва не конфискованный, ибо кумовья и режимники принимали его за наркотик, и занявший, наконец, свое неизбежное место на случай спасения еще одного рьяного закрывателя.
Тихвинская
(морозная)
Генерал Власик метался позади Хозяина, впервые в своей карьере главного охранника Главного Охраняемого, не зная, чего делать и как себя вести. Загородить он его всегда был готов, хотя всегда для этого под рукой были готовы его подручные. Необычность и даже дикость ситуации состояла в том, что подручных сейчас не имелось. Хозяин сорвался внезапно, никого не предупредив, Власик едва-едва за ним в машину успел нырнуть. А обалдевшему шоферу Семочке, садясь рядом с ним, отчего Семочка обалдел еще больше, буркнул:
– Пакатаемся па Маскве. Езжай куда-нибудь. Давай, что ли, в сторону фронта…
Сидевший сзади, на хозяйском месте, Власик едва дышал от беготни по лестнице и ныряния в машину. Он промямлил срывающимся голосом, что линия фронта условна, говоря проще, вообще не ясно – где, ясно, что совсем близко и резко переменчива не в нашу пользу.
– Сёмочка, так что мы стоим? – перебил Хозяин, закуривая всемирно известную трубку.
Шофер Сёмочка дал по газам. Шофер Сёмочка ничего не понимал; только по двум маршрутам ездил он отсюда – на ближнюю и дальнюю дачи, пять броневиков-поккардов спереди, пять – сзади, Власик справа от руля командует скоростью, а скорость как у истребителя.
– Давай потихоньку, – услышал он справа от себя. – По такой метели быстро не ездят.
Мело действительно зверски, хлестче, чем в феврале, да и в феврале такого давно не помнилось, а ведь всего-то третья неделя октября заканчивалась. Правда, эта нежданная метелица, сменившая проливные дожди, вкупе с нежданным в эти дни морозом окончательно задула пыл наступавших на Москву танковых клиньев Гепнера и Гудериана. Проливные дожди, то бишь кошмарный водоток с небес, превратили наши дороги, восьмые наши чуда света, в чуда вообще вне всяких номеров; а две тысячи боеединиц у наступавших, что на колесах и гусеницах, напрочь встали в этом непроходимом ужасе, загородив собой все движение вперед. Первый Покровский русский снежок, сквозь который руки своей не видать, укрепил своей метельной стеной непроходимость чудес света, что вне всяких номеров. Наступавшим оставалось только материться на своем жестком языке, проклинать эти эх-дороги и вздыхать о цивилизованной покоренной Европе с ее прекрасными шоссе и голубым чистым небом.
Глядя же на это жуткое метельное кружение, казалось, что русские небеса вплотную приблизились к земле: протяни руку и достанешь, однако рукотянутие это никак сквозь снежок не увидать. Сквозь лобовое стекло руку не протянешь, да и не нужно – определенно ясно: вот они, небеса, рядом, и не рукотянутия они от тебя требуют, они требуют от тебя решения, переломного решения твоей жизни.
Уже месяц прошел, как замкнулся Киевский котел, вся Киевская область теперь – территория противника. И вот на этой территории (сегодня на стол сводка легла) противником открыты к действию 322 храма. А к 22 июня во всей Киевской епархии действовало их два. Остальные закрыты и обезображены. И кого местное население сочтет за оккупантов – своих удравших ломателей и осквернителей или танковую группу Гудериана – было не ясно.
Самый страшный день его жизни – 22 июня – оказался днем Всех Святых в земле Российской просиявших. Ох и осерчал тогда на них, не вспомнив при этом, что всю жизнь воевал с ними как с живыми. Одна пятилетка безбожия чего стоит. Война с Богом и святыми Его насмерть чтобы вбить осиновый кол на могиле окончательно похороненной Русской Церкви. Тогда же началась подготовка и к этой вот войне. И в обеих войнах – катастрофа. В первой войне осиновый кол был вбит, но в пятилетку безбожия, то есть произошел полный разгром ее планов. Согласно переписному листу 1937 года (венец пятилетки), а также донесениям тысяч сексотов, половина населения, которое вроде очень основательно провернули через атеистическую мясорубку, себя считали верующими. За души второй половины также ручаться было нельзя, очень плохо они проглядывались, как дома сквозь эту вот метель.
В окне справа проступила вдруг из метельной стены некая страшная, огромная бесформенная глыба.
– Останови, – тихо сказал Хозяин.
Вышел и, не оборачиваясь к Власику и Сёмочке, переминавшимся сзади, так же тихо спросил:
– Где мы и что это?
– А! Я знаю, – очнулся Сёмочка. – Это ж «Станкин», филиал его, мастерские тут, чугунолитейка…
– Это бывший храм? – прозвучало вопросом, хотя ему и так было ясно, что это бывший храм.
Несмотря на непроглядность метели, обезглавленный закопченный купол и колокольня угадывались взглядом, когда ветром сдувало метельную стену в сторону. Жуткие, уродливые контуры налепленных станкиновских пристроек скорее не виделись, а чувствовались. И тоской, и безысходностью дышало оттуда и даже навал чистого вьюжного снега со спустившихся небес не мог сбить этого дыхания.
– Точно, церквуха бывшая, Тихвинская называлась, – послышался сзади задуваемый ветром голос Сёмочки. – Меня шесть лет назад пацаном сюда гоняли… то есть мобилизовали, когда все это…
– …вот в такой вид превращали… Слушай, Власик, а ведь осадное положение объявлено, мы полчаса ехали, и ни один наряд не остановил. Да перестань ты дергаться, Власик, никому мы сейчас не нужны: кто драпанул, тот драпанул, а кто немцев ждет, те дома сидят, а грабить уже нечего и некого, не чугунолитье же из этого стан-ки-на!..
И тут из снежного воющего кружева отслоилась фигура, будто из снега сама изваялась, и из-под белой, белее кружащегося снега, бороды прозвучало тихим грозным басом:
– Хорошо смотришь на плоды деяния своего. На сегодня одного этого с тебя довольно, уловлен в твоих глазах ужас от содеянного… Не прорвутся иноплеменники к Москве… Мыть свои сапоги в Гибралтарском проливе… – перед глазами Хозяина маятником прошелся мощный палец, – не будет этого. Но, когда Москва за твоей спиной, мы стеной за твоей спиной.
– Кто это «мы»? – спросил Хозяин, не узнавая своего голоса.
Власик его тоже не узнал.
– С кем это вы, товарищ Сталин? – испуганно спросил он, загораживая собой Хозяина.
– Отойди, не мелькай, – веско сказал Хозяин и отстранил начальника охраны рукой.
– А мы – это те, кто отменил 22 июня твой приговор Европе и твоим подданным, руками которых ты собирался нанести удар. Мало их руками ты уже наворотил? Этого мало?..
Метельная стена за спиной говорящего вдруг расступилась, и станкиновское переиначивание Божьего храма в чугунолитье предстало во всем своем кошмарном ужасе. И тут же закрылась метельная стена.
Самого себя поразили необычность, небывалость невесть откуда взявшейся обостренности восприятия на такой вид. Дольше того мгновения, что держалась открытой снежная стена, смотреть на обезображенный храм было совсем непереносимо, хотя насмотрелся за всю жизнь на такие виды предостаточно. И ответ за всех за них держать ему, ибо за ВСЕ, что делалось и делается теперь в этой стране, отвечать ему…
– На Введенье выдохнутся иноплеменные, – продолжал говоривший, а глаза его безжалостные неожиданно потеплели, и показалось даже, что улыбка проглянула из невидимого за бородой рта. – А наступать будешь в день Александра Невского, то бишь по новому стилю декабря шестого. Поди, ведь, и даты-то забыл. Но мы напомним, все вспомнишь…
«Да какое там наступать!.. – заныло и в без того надрывно скачущем сердце, – обороняться-то нечем… Бреши во фронте по сотне километров, и заткнуть их нечем. Полнокровные дивизии с Дальнего Востока едва к Хабаровску подходят…»
– А ты верни своим подданным Родину, – вновь вдруг посуровел говорящий, – а то ведь, по-вашему, было как? «Родина» – это чье слово-понятие?
– Белогвардейское, – автоматическим выхрипом прозвучал ответ.
– Отменена ведь была Родина?! И не твоим ли указом?
– Участвовал…
– Так вот ты и верни! Начинай на Введенье снова вводить русский народ в храм Божий, из которого вы его вывели и которому нынче он, храм Божий, не нужен. На смерть погибельную, Европу покорять хотел ты их вести, так веди их теперь на пули по-Евангельски: за други своя, за Родину, в Царство небесное… А на Георгия зимнего, через два дня после Александра Ярославича, ледового-снежного победителя, устрой-ка ты крестный ход вокруг Москвы, и чтоб во главе его Тихвинская наша Матушка вот из этого храма, ныне Она рядом, в Пименовском храме, коли б не метель – колокольню его отсюда б видать было. Его вы, милостию Божией, разорить не успели. Чего таращишься? Ну, коли пешком несподручно, то на этом ероплане. Царице Небесной все равно, что на руках грешных, что в железке на воздусях. И Георгий наш, Победоносец, пусть тоже присутствует; его икона тоже у Пимена есть. А Матушка Тихвинская, Она хоть и летняя, но во весь год Воительница великая – шведам в свое время всю охоту нападать отбила, да и не только им.
– Шведам?
– А они тогда вроде как острие всего Запада были, ну вроде как сейчас эти… А за Москву до конца стой и на всю стратегию-тактику плюй – Москва вне стратегии-тактики, она вне всего. И храмы больше не разоряй, а то все святые опять рассердятся, и тогда уж – не взыщи…
– А ты кто, отец? – и едва не крикнул вслед «Не уходи!», видя, что тает образ говорящего.
– А я сторож храма вот этого, защищал его от ограбления вами 20 лет назад. Много вы из оклада с Тихвинской иконы бриллиантов наковыряли, много на них чугунолитья накупили, чтоб на пушки его перевести, – все пушки теперь иноплеменниками захвачены, по вам стреляют. А нынче Она, Царица Небесная, без бриллиантов выручит. А за пулю в лоб, что у врат сих получил, – спасибо… она, пуля эта, меня в Царство небесное отправила, а то ведь… ох, плохо жил… спасибо…
Сказал громко вслед растаявшему образу:
– Да, я их породил, я и!.. За Родину, за Сталина!..
Генерал-майор Голованов, личный пилот Верховного, он же командир отдельной бомбардировочной дивизии дальнего действия, выполнил за время службы множество личных заданий Хозяина. Взлетая же сейчас на своем СИ-47 (ЛИ-2), не удержался, гмыкнул про себя: «Чудит Верховный!». Таким, каким он видел Хозяина, когда тот ему последнее задание давал, он его еще не видел. Выходило так, что важнее задания Александр Голованов в своей жизни еще не получал, хотя в таких переплетах побывал!..
Александр Голованов жил свою жизнь сломя голову и никогда головы не терял, но, когда узнал, что предстоит облететь вокруг Москвы с Тихвинской иконой, растерялся. Третий день шло совершенно неожиданное и успешное наступление, начавшееся без танков, без артподготовки, ночью. И вот отбиты Яхрома, Михайлов, а вчера наконец отрублен главный крюк, нависавший над Москвой, – Крюково-Красная Поляна. Погода стояла не просто нелетная, а абсолютно, демонстративно нелетная. Невозможный ветер с метелью плюс полста с минусом по Цельсию у поверхности земли делали невозможным ни взлет, ни посадку. И уж если приперло и даже в такую погоду, надо использовать головановский феномен уметь все, так уж лучше дивизию его во главе с ним поднять для бомбардировки противника. Впрочем, нет, никто из дивизии, кроме него, взлетать-летать в таких условиях не может… Верховный же, давая задание, был абсолютно уверен в успехе полета, да еще и присовокупил с только ему присущей иронией: «Не волнуйся, Саша, „мессеры“ в такую погоду тоже не летают».
Перед тем, как завести мотор, подошел к иконе и ее сопровождавшим. Сопровождавшими были поп с блаженными глазами и трое женщин, чтоб петь в полете. За годы службы у Хозяина кого только не повидал Александр Голованов: от министров до международных бандитов, а живого попа видел впервые. Вот такие нынче времена. И в женщинах было что-то особенное, чего он при всем своем уме не смог сформулировать, особенно во взглядах их, отрешенных и сосредоточенных.
Сказал всем жестко:
– Хочу вас предупредить, дорогие мои. Вы, конечно, как я знаю, добровольцы, но полет наш непредсказуем.
Все четверо улыбнулись разом и будто одной улыбкой, а священник ответил за всех:
– Да что ты, милок! Раз Царица Небесная устроила этот Крестный облет… а что, хорошо звучит!.. какая ж непредсказуемость! Ты включай свою железку-то, только это, давай, чтоб не очень громко, чтоб пению не мешало.
И тут генерал-майор Голованов расхохотался.
Два танкиста, два веселых друга, командиры двух танковых экипажей, совершали разведку боем. Два их танка давно уже шли по территории противника, имея цель навести слегка шороху, захватить, сколько захватится, языков и вернуться к своим. Себе на удивление отметили, что территория противника есть, а противника не видно. Правда, из-за такой метели и пушки своего танка не разглядеть, однако рев их моторов явно перекрывал вой метели и не слышать его противник не мог. Где же реакция противника? План разведки боем состоял в том, чтобы наскочить на счет пушки, неважно какой; никакая пушка противника их кавэшки (КВ-1) не возьмет пушку, понятное дело, раздавить, а с расчетом рассчитаться, и кому из расчета повезет – в танк его как языка и назад к своим. Рация была только в одном танке, да и то… по ней «легче связаться с Господом Богом, чем со своим комбатом» – так шутил сам комбат, имея в виду, что Господь Бог обращение к Нему и без рации услышит. «Если б вам вместе с языком еще б и рацию ихнею прихватить…» – такими словами напутствовал комбат обоих друзей в разведку боем.
Исходя из ситуации, танк без рации ехал впереди, чтобы объявлять о себе своими действиями. Если первый танк останавливался, останавливался и второй, что сейчас и произошло. Оба друга вылезли из своих машин произвести рекогносцировку и выяснить обстановку. И, когда вылезли, метель начала резко стихать, и стало ясно, что они въехали в какой-то город.
И никакого другого города на их пути, как ни плутай, кроме Тихвина, не было. Правда, по такой метели можно ненароком и в Берлин въехать, но как при этом хоть на одну батарею противника не наехать? А Тихвин – в глубине его обороны. И оба друга вполне резонно решили, что теперь им назад не выбраться, даже на их кавэшках, и заодно решили гульнуть напоследок – передавить и перестрелять столько, на сколько ресурсов хватит. И тут увидали посреди улицы два тяжелых орудия, в сторону линии фронта направленных, явно брошенных, при орудиях – никого. И давить их не стали. А неподалеку от орудий на телеге обнаружили две канистры, в которых оказался спирт. И тут заверещала рация. После того, как микрофон был продут и отматерен, услышали наконец голос комбата. От сообщения об их местонахождении комбат не просто растерялся, а на некоторое время онемел. Придя в себя, велел окончательно проявить обстановку и прорываться назад. – Шут с ними, с языками, но канистры чтоб привезти в расположение батальона!..
Когда на сердце у Александра Голованова отлегло после благополучного взлета, которого быть не могло, он снова напрягся, недоумевая: почти не было слышно шума обоих моторов, а, судя по приборам и по их виду из кабины, они работали исправно. Зато всю кабину его (дверь оставил открытой) заполонило вдруг протяжное, монолитное, давно забытое: «Цар-и-и-це моя Пре-бла-га-а-а-я, Надеждо наша Бо-го-ро-о-дице!..» И моторы будто еще больше притихли, а впереди по курсу видимость стала как на полотнах Куинджи.
Два танкиста, два веселых друга, стояли в недоумении около бывшего райкома, ныне штаба 27-й полевой дивизии 16-й армии вермахта. Штаб был пуст. Рядом стояла пожилая женщина с лопатой и давала показания.
– Да, дворником служу… Нет, не противнику служу!.. я снежок убираю, вы ж до снега еще драпанули… я понимаю, отошли на позиции… возвращаться пора… А вот так! Видать, так Тихвинская наша Матушка решила, – женщина воткнула в снег лопату, сняла рукавицы и перекрестилась. – Слышала я, когда эти в машины свои прыгали, что будто на них как раз оттуда, откуда вы приехали, две дивизии танков прет…
– Каких танков? – оба друга недоуменно переглянулись.
– Да, что у вас танков нет, это каждой тихвинской вороне известно. Ну, а коли Царица Небесная есть, можно и без танков. Шведов она тоже без войска прогоняла. А тем чудилось войско, которого нет. Да так чудилось, что вприпрыжку бегом отсюда. А я света виденья удостоилась, грешная, – женщина вновь перекрестилась, – вон над монастырем нашим Тихвинской Божией Матери, который вы испоганили. Считай, что второе явление Ее – тогда над чистой Ладогой, нынче над своим монастырем разоренным.
– Что ж, мы Ее монастырь разорили, а Она наших врагов прогоняет?
– Эх, ну и дурачье вы, прости, Господи, Она ж ждет, когда снова вы к Ней обернетесь. А если не дождется,.. без Нее вам, ребята, никакие танки не помогут.
Командарм 4-й армии, генерал армии Кирилл Мерецков понял, что решать надо мгновенно, времени на обдумывание нет. Естественно, сначала сообщению про Тихвин не поверил, потом тер виски, думая, что бы это значило. А если это ловушка? Очень, кстати, реальная – втянуть его армию в Тихвин как в мешок и затянуть его с флангов. Противостоящий ему, командующий 16-й армией Буш это вполне умеет. И вдруг разом снялось напряжение и виски тереть перестал. И даже кулаком по столу стукнул, напугав своего начштаба. Да! Вперед! Занимать Тихвин и организовывать прочную оборону, ибо, опомнившись, противник назад попрет. А как попрет, так и выдохнется, это вам не Париж, по шоссе под солнышком катить!..
Генерал-оберст Эрнст Буш был в ярости, если не сказать больше, хотя столько же ярости вполне можно и на самого себя обрушить. Поверил ведь, что вдруг начали наступать невесть откуда взявшиеся танки противника. Не могли же так галлюцинировать восемь командиров противотанковой артиллерии на передовой, хотя от такого мороза под пятьдесят может чего хочешь причудиться.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.