Kitabı oku: «Армен Джигарханян: То, что отдал – то твое», sayfa 6
21
Читка.
Большая читка пьесы. Знаете ли вы, что такое читка, большая и при всей труппе читка пьесы в театре?
Это событие в театре шумное, бойкое, кровное, третье по значению – после премьеры и представления труппе нового главного режиссера взамен ушедшего, умершего или снятого по причине хронического неуспеха театра, то бишь, кассы.
Читка назначается богом, то есть, худруком.
В театре с самого утра оживление. Все торопятся, все куда-то бегут, все друг друга любят, друг друга слегка ненавидят.
Театр – арена любви и зависти. Конкуренция напрягает творческие мышцы. Господам артистам всегда хочется играть, каждая новая пьеса есть возможность заполучить роль себе, а не другу – конкуренту, тем более в пьесе под таинственным названием «Фугас», о которой известно только то, что она новаторская и вообще, в соответствии с названием, взрывная. Все живут надеждой. «Может, Серебренников будет ставить, может, Богомолов? А что?» Скандальные режиссеры – любимцы артистов, через них они тоже мечтают попасть в историю и прославиться.
Дожевывая, запивая колой, пирожки и бутерброды, артисты слетаются в репетиционный зал, что справа, за буфетом на первом ярусе театра. Народ гогочет, лопочет, бурлит, нервно шутит, заполняет репзал, колет глазами небольшой стол и стул перед ним, на котором обычно сидит автор, но автора артисты не видят, а упираются глазом в короткую знакомую тушку и покатую лысину.
Осинов восседает за столом сфинксом. Не восседает – летит, парит, царствует над простыми смертными артистами. Он сегодня главный, непроницаемый и гордый театральный ВИП. Худрук может соизволить, а может и не соизволить посетить читку – разумеется, он уже и так хорошо знает пьесу, знакомить же господ артистов с новым материалом должен зав. литчастью. Обычно, бледнея и краснея, и с валидолом на всякий случай, пьесу читает сам автор, но, когда автор психует, боится или не может объявиться в театре, пьесу представляет завлит.
У ВИПа Осинова нестерпимо зачесалось под лопаткой, нос сморщился, и профиль съехал в сторону неудовлетворенного зуда. Достать до лопатки рукой и всласть почесаться было невозможно, он сразу это понял и злокачественно расстроился. Пришлось схитрить. Осинов изловчился и почесал спину путем ерзания спиной о спинку стула. Трудность была не в том, чтобы поерзать, это Осинов прекрасно, как каждый самец, умел, а в том, чтобы артисты ничего не заметили. Осинов поерзал скрытно, поелозил и так, и эдак, ощутил под лопаткой шершавое дерево, и спина с благодарностью отозвалась на чес приятностью и возвратом боевого настроя.
– Начинаем, господа! – объявил он.
Передохнул, промокнул салфеткой лоб и лысину, обвел глазами предстоящие пятна лиц и внутренне посуровел. Вот она вся театральная свора, половину из которых он бы безжалостно выгнал. Вот они: молодые и старые, женщины и мужчины разного веса и калибра, разного таланта и обаяния – все они объединены одной болячкой артистов: желанием играть, подумал завлит. «Ну что же, мы дадим вам такую возможность, вы у нас наиграетесь, напрыгаетесь, нахохочетесь до слез и обморока», – подумал завлит. Переглянулся с сидевшем в первом ряду Саустиным, понял, что пора осуществлять задуманное вчера под пиво, и приступил.
Пошелестел листами, хрустнул пальцами, негромко начал.
Знал по опыту, что любовь и нелюбовь артистов к пьесе часто зависят от восприятия ее артистами на слух. Знал, что многое зависит от дикции и голоса читающего, от того, как читающий умел, как интонирует, как юморит, как интригующе пугает слушателей артистов паузами, как будит их воображение. Артисты – последняя инстанция. Только артисты – им играть! – выносят пьесе окончательный приговор. Бывает, конечно, что артисты ошибаются, но исключительно редко.
Вперед, завлит!
На хорошей пьесе и при умелой читке артисты затихают через пять минут, на очень хорошей – умирают через три, и так, в состоянии бессознательном и улетном, пребывают всю читку – потом аплодируют, вытирают слезы и задают вопросы. Осинов читал и третьим ухом прислушивался. Ошибаться было нельзя.
На третьей минуте комик Шевченко зевнул, на него шикнули, но кто-то, поправляя стул, звучно шаркнул по полу ножкой.
На пятой минуте господа артисты завозились, полетел шепоток и извинения. На седьмой – публика окончательно развинтилась и занялась собой. Артист Эвентян с головой влез в смартфон, он осваивал пасьянс. Прекрасноволосая героиня, артистка Башникова, она же Башня, занялась пальчиками, маникюром и прелестной собой.
Тихой оставалась Вика; она слушала пьесу, но мыслями была далека и от Саустина, и от театра вообще, она думала о своей большой судьбе и совсем не вспоминала о том, что детектив с плохой пьесой в заманчивой упаковке придумала именно она. Вика мечтала о непонятном счастье, а также о неясной любви, которая бродила совсем рядом, и обещала стать сильной, роковой, рискованной как фугас.
Осинов читал и убеждался в том, что внимание артистов и пьеса «Фугас» разошлись в стороны будто прохожие на перекрестке и все дальше разбегаются друг от друга в неприятии, тоске и мраке. Внутренности его вибрировали, шевелились от радости как живые – значит, с пьесой он не ошибся. Артисты, как дети, снова вспомнилась театральная аксиома Осинову, а детей не обманешь, они либо любят либо не любят. Он заканчивал читку под откровенную и постороннюю возню реп. зала. Единственным, кто слушал его с убийственной улыбкой и положительной реакцией, был Саустин. Им обоим было понятно, что артисты пьесу не приняли, и это было и хорошо, и плохо.
Теперь главное, думал Осинов, убедить артистов в том, чтобы они включились в репетиции, концом которых – это знали только заговорщики – станет крах спектакля, худрука и приход к власти нового худрука. Хитро задумано, очень хитро задумано девчонкой Романюк, снова подумал про себя Осинов, вон она сидит себе в третьем ряду, тихая, немая, по ней и не скажешь, что этот коварный план предложила именно она. Ладно. Теперь надо убедить артистов, что Саустин сможет сделать из Козлова достойный спектакль. Смешно звучит: из Козлова – спектакль. Не шедевр, конечно, это был бы перебор, в который артисты, то есть, дети, не поверят, – но приличную работу, где у каждого лицедея будет хорошая роль…
– Конец, – озвучил Осинов; выдохнул и аккуратно возложил прочитанную последнюю страницу на стопку ранее прочтенных листов. Обвел глазами собравшихся, ближних опознал, остальным послал улыбки и приглашение к разговору. – Ваше мнение, впечатление, господа артисты, были бы нам очень интересны. Прошу вас. Смелее. Кто первый? Кто первым выйдет из-за кулис на авансцену?
Тишина напряглась и лопнула глубокомысленным «Да-а…».
– Так, – подражая худруку, оценил пьесу Шевченко. Подумал и еще раз протяжно добавил: Да-а…
– Что значит, ваше «да»? – спросил Осинов. – Да, в смысле хорошо, или да, в смысле плохо?
– Мое «да», – ответил Шевченко, – в смысле, никак…
Зал загудел улеем и вышел на высокие жалящие ноты, общий смысл которых свелся к одному: пьеса отстой, играть в ней нечего. Осинова даже обрадовало единодушное мнение артистов. «Привыкли поганцы к хорошей драматургии, приучил я вас к ней, из ложечки выкормил», – самодовольно подумал он, но… Он встретился глазами с Саустиным и понял, что все идет правильно. «Привыкли, поганцы, к хорошему, – подумал он далее, – теперь вот попробуйте горького, соленого, кислого, несъедобного, ядовитого – а ведь, как скажем, так, как миленькие, и будете играть. Обижайтесь, негодуйте, возмущайтесь, а как стану я худруком, многим из вас укажу на дверь; остряка Шевченко с его „никак“ порадую первым…»
– Господа артисты, – сказал Осинов, – претензии ваши понятны. Но у нас тут совершенно случайно присутствует молодой режиссер, которого вы совсем не знаете. Это Олег Саустин…
Зал приветственно взвыл, Олега любили. Саустин откланялся в разные стороны, приложил руку к сердцу.
– …Худрук доверил Олегу постановку, – продолжил завлит. – Вот и попросим его рассказать, как он собирается ставить этот непростой материал. Попросим?
Саустин поднялся под аплодисменты и простер над племенем длань вождя – таковы были предлагаемые обстоятельства происходящего, артисты приняли их и восстановили на совете племени тишину.
– Ясно одно – пьеса дерьмо! – провозгласил Саустин, и артисты одобряюще загудели: артисты любят, когда их мнение разделяет режиссер. Артисты любят, когда они оказываются умнее режиссера.
– Но! – добавил Саустин, сразу перехватил инициативу, и как реку вспять повернул собрание совсем в другую сторону. Артисты замерли. – Но тема, тема, ребятишки… тема более, чем актуальная! И мы будем актуальными! Мы будем смелыми, мы будем раскованными, мы будем на сцене хулиганить! Мы будем играть в театр, при этом мы будем высмеивать плохой театр в каждом слове, в каждой мизансцене. Я, Саустин, вам обещаю…
– А смысл? – в растяжку полупропел Шевченко.
– Отвечаю персонально для Шевченко, – сказал Саустин и зло блеснул зрачками. – Для того, господин Шевченко, чтобы создать новаторский спектакль, которого давно не было на российской сцене! Спектакль в духе Брехта! Плакат, воззвание, призыв! Спектакль-буффонаду, спектакль-карнавал! Нам всем, всей стране требуется веселье! Мы высмеем фугас как явление, мы уничтожим смехом террор и смерть – вот для чего!
– Чепуха все это, – просто объявил Шевченко. – Дерьмо оно и есть дерьмо. Я не подписываюсь. И потом: кто такой Козлов?
– Козлов – автор. Пока что он выступает анонимно, но мы его найдем и раскрутим, – отозвался Осинов.
– Короче, Козлов – это… Козлов! – пропел Шевченко, – Козлов – это вам не Брехт. Меня прошу не занимать.
Племя снова зашумело как мелкое море. Плеснули споры, булькнули и рассыпались выкрики.
– Меня тоже попрошу не занимать! – крикнула нежнейшая актриса, по мужу Кошечкина; прежде ее фамилия была проще: Свинелупова.
– Зачем нам Козлов, – продолжал мутить воду Шевченко, – когда у нас есть Чехов и Горький? Они что, хуже?
– Конечно хуже! – ехидно разъяснила актерской публике Башникова. – В них, ну, совершенно нет конкретного козлизма – просто беда! Меня тоже попрошу не занимать! Извините, Юрий Иосифович, а почему на читке не присутствует наш уважаемый, единственный, любимый и великий? Я задала бы ему пару забавных интеллигентных вопросов!
Читка расплескалась криками, вышла из берегов и подчинения. Осинов призывал к порядку, его не слышали и насмерть грызлись сторонники и противники козловского творения.
Армен Борисович действительно не присутствовал на читке. Предпочитал наблюдать за схваткой издалека, слушал и смотрел ее по внутренней видеотрансляции из прохладного своего кабинета. Отмечал фамилии выступавших, слушал Саустина, Шевченко, реплики с места и всех узнавал по голосу и манере. Лицо его ничего не выражало. Маска была мертва. Клокотало внутри. «Башникову – при случае тормознуть, – говорил он себе, – Шевченко нарывается давно, был бы у меня другой комик – выгнал бы его со слезами удовольствия, но Романюк, Гаяне-то моя, умница какая, молчит, мотает на ус и молчит! Надо будет ей, надо будет ее…» – продолжил худрук и оборвал сам себя. «Надо будет ее» – что? Озвучил, что «надо», а что такое «надо», сам еще толком не знал. Посыл, как часто бывает у смертных, опередил мысль.
Он разглядывал лежащий перед ним апельсин и пытался остыть. Воткнул узловатые сильные пальцы в желтую шкурку фрукта, обнажил дольки, бросил прохладную дольку в рот и предался размышлениям. Артисты «Фугас» не приняли, это было ясно, и сей факт требовал осмысления. Проще всего было пьесу снять – ставить спектакль с протестующими артистами стало бы подвигом с почти определенным результатом. Театр – искусство командное, а команда не готова, команда против, подумал худрук и сам же себя одернул. «Значит, уступить?» – спросил себя худрук, и вся его мощная индивидуальная армянская сила воспротивилась необходимости когда-нибудь, кому-нибудь, в чем-нибудь уступать. Уступать, сдаваться – никогда! Уступать, и кому? Кучке горлопанов, которым только в радость побузить и повизжать, ни черта они толком не знают, ни черта в театре не понимают, но глотки у них луженые. Он, данной ему властью, решил по-другому и, значит, «Фугас» в театре состоится! Потому что по опыту жизни он знал, что есть в нем лично нечто, что выше расчета, и это нечто говорит ему: рискуй. Пока что он художественный руководитель, и деньги министерство дает ему, всенародному и любимому, не им, артистикам и горлопанам, а персонально ему, и он берет на себя ответственность. Он больше верит себе и другу Осинову, и он рискует.
Уже рискнул, уже распорядился выделить на «Фугас» последние деньги театра. Риск – благородное дело, не сегодня завтра он встретится с художником, обсудит с ним простенькую декорацию и какие никакие костюмы. Дело пошло, господа артисты, через три месяца спектакль должен быть готов, и кто не с нами, тот пусть уходит! Худрук поедал апельсин и с каждой проглоченной сочной долькой чувствовал, как растет в нем уверенность в себе и в проекте.
А еще он вдруг снова вспомнил о Романюк. «Гаяне, – сказал он себе, – милая моя Гаяне!» Произнес дорогое имя, сердце его согрелось, мысли взлетели и понеслись к ней, в любимое прошлое. В конце концов, сказал он себе, все, что мы делаем в театре, мы делаем ради любви. Или ненависти, что по сути тоже есть любовь только с обратным знаком. Чем сильнее мы кого-то любим, тем сильнее кого-то ненавидим. Брехт ненавидел фашизм – на этой ненависти, как на чистом сливочном масле – написал свою гениальную антифашистскую пьесу «Карьера Артуро Уи». Любовь и ненависть главные движухи театра, но не равнодушие, господа артисты, не ваш холодный нос… Надо будет наказать Саустину закрепить за Романюк главную роль в Фугасе. Да, обязательно главную. И вообще, подумал худрук, неплохо бы ее увидеть. Гаяне ты, моя Гаяне…
22
Вечером, как обычно у Саустиных, заседала головка.
Разлили пива, чокнулись, глотнули. Мужская часть украшалась улыбками, женская, в лице Вики, держалась нейтрально.
– Поздравляю вас, идем по плану! – сразу заявил Олег. – Часть артистов не приняла пьесу, и это тоже очень хорошо; по опыту знаю: самый страшный враг театра – единодушие. Это как голосовать списком – бессмысленно и неэффективно. Зато те, кто хочет со мной работать, будут это делать на весь отмот… Я на коне, я свой сияющий план уже наметил, теперь очередь ваша…
– Я нашел пьесу, – сказал Осинов. – Что еще?
– Ты обнаружил пьесу готовенькой, под носом, на подоконнике, – вставила Вика. – Это не называется «нашел».
– Артисты, с вами трудно говорить, я вас не понимаю, – отбился Осинов и подумал о том, что сказал правду. Он действительно не любил артистов. Недолюбливал. Не доверял.
– Объясню, как режиссер, – сказал Саустин. Он прикончил бокал, зажевал чипсой, на секунду задумался. – Слушайте все… Дед запустил в театре «Фугас» и сам себя загнал в нашу облаву. Теперь надо создать ситуацию, при которой ему уже не выбраться за наши флажки. Это, Юра, дело твое.
– Поясни, – Осинов слегка заволновался.
– Не бзди, Юрок. Дело не мокрое. Влажноватое – это правда, но все же жизнь напрямую ты у него не отнимешь – может, и выживет еще. Шучу… Короче, надо гадить и метить, гадить и метить, Юрок, дело у нас такое, благородное. Размести повсюду – в СМИ, в социальных сетях и блогах – победоносную, шумную информацию о том, что в нашем театре готовится к постановке убойная пьеса «Фугас», что театр сделал на нее ставку, что потратил все гос. деньги, что рассчитывает на шумный успех и премии, что уже составлен список ВИП приглашенных, что чуть ли не самого Президента собираются пригласить на премьеру и т. д., и т. п. Ты понял меня, Юрок? Чем шумнее заделаешь ты компанию, тем меньше шансов у Армена в последний момент выскочить из говна и отказаться от проекта. Извини, как он говорит, за слово отказаться…
Осинов одобрительно хмыкнул. Подумал, чокнулся с Саустиным стеклом, хмыкнул еще раз и припал губешками к пиву.
– С ума мы все сошли, – вдруг сказала Вика. – Мне кажется, мы заигрались. Вы послушайте себя, артисты! «Гадить и метить, гадить и метить, дело влажноватое, может и выживет еще…» Мы артисты или мы кто, господа? Уничтожать старика – за что? За то, что он великий? За то, что им можно гордиться, за то, что радоваться мы должны, что живем с ним рядом? За это? За что?
– За то, что время свое пересидел, – тихо ответил ей Саустин. – Раскорячился на дороге корявым камнем – вместе со Слепиковым своим, никого вперед себя не пускает. Валить его надо, спихивать. И дело наше чистое – захват власти… И от кого я слышу критику? Не ты ли предложила сыграть с ним долгий детектив с плохой блестящей пьесой?
– Я думала, это всего лишь игра, шутка. Козлов – ведь это комедия, говорили вы…
– Комедии разные бывают, – сказал Осинов. – У гениального нашего Шекспира чуть ли не в каждой комедии гора трупов. Но мы до трупов не дойдем. Остановимся на потере сознания… – и Осинов рассмеялся: заливисто и мелко.
– Ты пивка-то глотни, не нервничай… – Саустин освежил викин стакан пивом. – Увидишь, как у нас все весело будет. Сама хохотать будешь.
– А худрук? – спросила Вика, – тоже будет хохотать?
– Кто-то хохочет, кто-то плачет – если сложить, равновесное получится самочувствие. Думаю, в конце концов он тоже будет хохотать. Придет к нам пенсионером в отставке, усадим его на самое почетное место, задарим, отпразднуем, зацелуем в маковку, все ему расскажем – думаю, он тоже ударится в хохот, потому что редко приходится смеяться над жизнью, чаще она смеется над нами. Ничего не меняется: двадцать первый век, голодные и молодые пожирают сытого и старого…
Вика отодвинула от себя стакан с пивом, пена на нем уже сдулась, но пузыри еще ершились. Вика сжала кулаки и почувствовала, как далека она от творцов, и как они от нее далеки.
– Пейте без меня, – сказала она. – Хочу спать.
– Не рано ли, Вика? – спросил Осинов.
– Двадцать первый век – ничего не меняется, – сказала она. – Голодные и молодые бездари пожирают и гонят большой талант.
Сказала и вспомнила, что она плодоносящая часть заговора, что совсем недавно она реально была инициатором и зажигалкой дела, а теперь – идея переворота казалась ей отвратительной. «Дура я, дура и тварь», – подумала она о себе. Что с ней случилось, почему такая в ней перемена она сразу понять не смогла, а только сидеть с ними рядом и пить пиво стало невмоготу. Встала, ушла в ванную и, как демонстрация отсоединения от них, жестко щелкнул на двери замок.
Мужчины переглянулись. Осинов поморщился и добавил в пиво соли. Выпил крепко соленого пива и снова поморщился.
– В нашей команде, кажется мне, завелся крот, – сказал Осинов. – Опасно. Всю затею может провалить.
– Не обращай, – сказал Саустин. – Вика железная, а это так, женские комплексы и капризы. Сердце у нее верное.
– А проследить все же не мешает, – сказал Осинов.
– Уже, – сказал Саустин. – Каждый день. – Подумал и добавил. – И каждую ночь.
Осинов вскинулся, пожал руку соратника, с неудовольствием покачал головой, на что Саустин снисходительно усмехнулся, и ушел.
Появилась Вика, молчаливая, сосредоточенная, колючая. Совсем другая.
– Ушел? – спросила она.
– Ушел, – кивнул Саустин. – Что с тобой?
– Мне все это не нравится, – сказала она.
– Мне тоже, – сказал он и умолк.
И оба почувствовали, что не нравились им совершенно разные вещи.
Он закурил, чтоб заполнить пустоту.
Курил, посматривал на нее, ждал, когда она перебьет тишину – она не перебивала.
Нарочито долго убирала со стола, потом, так же долго, перемывала пивные стаканы на кухне, возилась с вилками, ложками и тряпкой. Ждала, пока он, закончив обычные вечерние свои приготовления, уйдет спать. Когда ушел и, кажется, затих, бесшумно приблизилась к постели и втиснулась под одеяло.
Он не спал, не собирался спать.
В скандале и нервотрепке она была удивительно хороша и нравилась ему особенно, он захотел ее еще тогда, когда сидел за столом и смотрел на нее, а далее, как тихий лис в норе, терпеливо дожидался ее опрокинутого навзничь, беспомощного ночного положения. Почуяв рядом ее успокоившееся тепло, приподнялся на локтях и ринулся на нее в обычное свое нападение.
– Нет, – сказала она. – Я хочу спать.
– Не понял? – спросил он. – Это что, демонстрация?
– Я просто хочу спать, – повторила она. – Спокойной ночи.
Он злился, долго не мог заснуть, лежал и думал о скрытой женской подлости, заключенной в таком простом и таком жестоком отказе.
Было бы совсем тихо, если бы не моторный мальчуган, бегавший по полу комнаты этажом выше. Так-так-так – туда. Тук-тук-тук – обратно. Дробь в ночной тиши. Маленькими крепкими ножками. По полубарабану и мозгам. Безостановочный мальчик-мотор, не знающий взрослой усталости. Так-так-так, тук-тук-тук. Мальчик-мучитель, мальчик-палач, лишающий сна.
Но ей было все равно. Мысли ее хаотично бродили по театру, роли, пиву, заговору, она вспоминала то кривые улочки Белгорода, то маму, то теплый песок у любимого пруда с зелеными лягушками, то свой первый приезд в Москву. Но чаще других в засыпающем сознании возникала одна и та же картинка: милый, мягкий, мятый воротничок старенькой рубашки худрука. Во сне великий артист казался ей смешным и симпатичным. Почему она о нем думала, она не знала. Так получалось словно кто-то думал за нее. Кто?