Kitabı oku: «Занятие для идиотов»
Часть первая
Сценарий
1
Взлетающий самолет есть любимое зрелище нормальных мужчин.
Натапов нормальный.
Ему за тридцать, он строен, рыж, не курнос, глаза у него серые, немного навыкате, и в них еще полно воображения и алчного молодого любопытства. Кириллом зовется он по паспорту, Киром или Кирюхой кличут его друзья, Кириллом Олеговичем величали на фирме «Верста», где до недавнего времени он доходно и уважаемо трудился инженером и где внезапно для всех сотрудников положил на стол гендиректора заявление об уходе.
В старом добром Шереметьево он сидит за квадратным столиком у панорамного окна ресторана «Седьмое небо», что на седьмом этаже, общается с Левинсоном и краем глаза наблюдает за летным полем. За стеклом майское утро с легким солнцем, зелень дальнего леса и абсолютная воздушная прозрачность. Разговор с Левинсоном финальный, итоговый, разговор, можно сказать, навсегда, но даже в такие минуты Натапов не может отключить интерес от самолетов.
Когда брюхатые сигары с рыком и свистом разгоняются по полосе и, наддав решающего газа, срываются с земного шара в пространство, он замирает от восторженного укола в сердце. Он, многажды летавший в командировки, восхищается хищной красотой летательных аппаратов и одновременно сопереживает взлетному ужасу тех, кто сейчас в самолете, закрыв глаза, держится за ручки кресел и уповает на Бога, черта и всех оставшихся на земле. Он сопереживает, сочувствует, примеряет ощущение на себя и приходит к тому, что все это тоже очень похоже на кино. «Вся жизнь – кино, и люди в ней – массовка», – повторяет про себя Натапов, передергивая классика.
– Киг, ты меня слышишь? – окликает его, сильно картавя на «р», Левинсон.
– Слышу, Саня. Наливай.
Перед ними на льняной, с белошвейным узором скатерти среди зеленых салатов и цветастых закусок стоят ополовиненный пузырь коньяка и пластмассовый фугас «Пепси»; Левинсон пьет коньяк, Натапов вынужденно потягивает сладкую шипучку. Он с радостью, вернее, с горя надрался бы напоследок с другом. Он не очень любит пепси, но минералки в ресторане с утра не оказалось, а соответствовать товарищу он не может, поскольку сам привез его в аэропорт на своем «Фокусе» и, проводив до самолета, должен будет пробираться обратно через своры жаждущих ментов.
За окном взлетает очередной боинг: отлепившись от земли, он крутой свечкой устремляется к зениту.
Чистое кино – снова приходит в голову Натапову. Кино, в котором есть сюжет и счастливый конец. Или не счастливый, или даже совсем несчастный – с катастрофой, кровью, криками, воющими сиренами спасателей – если так потребует жизнь или его натаповская фантазия. С жизнью Натапов ничего поделать не сможет, она, хитроумная, распорядится сюжетом так, как угодно ей, со своим воображением он волен делать все что захочет. Ну, почти все, без перебора. Какая понадобится развязка, такую и напишем, и пусть снимают, самонадеянно заключает он и ловит себя на том, что вместо внимания Левинсону снова съезжает мыслями на кино, и это не есть хорошо.
«Не сходи с ума», – одергивает он себя, но сразу спохватывается, что не совсем понимает, в чем смысл такого себе приказания. Как можно сойти с ума от того, что для тебя самое интересное, что с некоторых пор стало смыслом твоего существования? Возможно ли? Хотя, если уж суждено сковырнуться рассудком, разве не милее сделать это на любимом деле?
– Киг, – слышит он голос. – Ты хотел что-то сказать.
Левинсон солиден, огромен, черноволос и неиспорчен: в свои тридцать три он, чуть что, как мальчик заливается краской. Он поднимает переполненную рюмку, бурые капли, перебираясь через край стекла, ползут по его пальцам; он вопросительно смотрит на Кирилла.
Сашка Левинсон. Вот он перед Натаповым, во всей своей красе.
Кирилл играл с ним в солдатики и собирал «Лего», начинал курить «Мальборо» и осторожно прикладываться к «Джонни Уокер». Вместе с ним, спина к спине, отмахивался на Миусском сквере от иногородних партизан, вместе, пока Левинсон отлучался за водкой, потерял невинность на толстой Алке Свинелуповой, которая врала, что она дочь генерала ФСБ, и колыхалась под ним бесчувственной квашней.
Сашка Левинсон. Одноклассник и крепкий троечник, который был так воспитан папой Моней и мамой Рузей, что никогда не употреблял мата, его самым крепким ругательством было «дурак». Левинсон – свидетель на свадьбе Натапова, когда он женился на красавице Юрочкиной, Левинсон через два года его доверенное лицо на разводе с той же Юрочкиной, которая выкрасилась в блондинку, стала еще красивей и ушла от Натапова к штангисту Сметанину, рассекавшему Москву на спортивном «Порше».
Сашка Левинсон. После школы Натапов поступил в строительный на бюджетное отделение, Сашку устроили в Институт физкультуры на платное. Он бывший профессиональный футболист третьего российского дивизиона и большое горе своего отца, известного ученого-археолога, который в приличной компании стесняется рассказывать о занятии сына.
Сашка Левинсон, засранец и полная жидовская морда, юность Натапова и вся его жизнь, Сашка Левинсон, его лучший друг, все-таки сваливает.
– Я скажу, – торопится Натапов, – я все скажу. Помнишь, как мы орали, когда ты был на поле? Стык, Бяша, Крюк, Чехол, Мобила, все наши – помнишь?.. – Левинсон кивает и краснеет. – …Гол забил Левинсон – с ударением на первом слоге – так мы орали. Александр Левинсон, Швеция! – громко повторяет он, и немногочисленная публика ресторана с интересом оборачивается в их сторону. – Нам было классно, скажешь нет?
– Мы были молоды, мы тупили.
– Нам всегда было классно. И когда мы играли, и когда выпивали, и когда дрались, трахались и вкалывали. Мы на рубли и копейки – жили весело, мы жили свободно, мы жили так, как надо жить всегда. Зачем ты сваливаешь в Штаты, я так и не понял. Там такой жизни у тебя не будет, Америка жесткая, об нее разобьешься.
Левинсон не спеша выпивает, ставит рюмку на стол, смахивает со лба капли пота.
– Я повтогю. Меня не устгаивает атмосфега в стгане.
– Атмосфера – это мы. Мы сами создаем свою атмосферу, свой воздух. Атмосфера в стране – это не то, что мы вдыхаем, но то, что мы все вместе выдыхаем. У тебя другая причина.
– Надоело сидеть на одном месте.
– Поезжай на Новую Землю. В тундру, в тайгу! В конце концов, есть Дальний Восток, Колыма, есть любимый Магадан – поехал бы туда. Россия большая.
– Знаю, Госсия большая. Госсия большая, а миг еще больше. Я хочу попгобовать что-нибудь новое.
– Продавать российских футболистов в Америку – вот твоя причина! Она просто супер, Саня! Ноу-хау, двадцать первый век. Полный позор!
Краска снова заливает Левинсона.
– Если хочешь знать, тгагедии никакой нет. Если надоест и не получится бизнес, я вегнусь. Тут многое у меня остается. Отец, мать. Ты, напгимер… Слушай, Киг, чего ты меня отговагиваешь? У меня билет в кагмане!
– Возврат!
– Чегез час откгоют гегистгацию.
– Час – уйма времени. Успеешь доехать до дома и налить, что не совершил глупости.
– Иди к чегту! Я с трудом годителей уговогил меня не пговожать, я уже с ними попгощался, я уже улетел, я в воздухе, я принял и отключился!
– Я напишу о тебе еще один сценарий. Главный герой дегенерат, погнавшийся за длинным долларом. Его возвращают на родину в смирительной рубашке; он сидит в карантинном изоляторе и дрочит.
– А что, я бы с удовольствием его сыггал. Внес бы в обгаз индивидуальные чегты. Кстати, о твоем сценагии.
– Не надо.
– Я о «Страже». Пгикинь, в Госсии его не возьмут.
– Россия – чудо. Я выиграю конкурс, снимут кино, и ты увидишь его в интернете.
– Я сегьезно. Пгишли мне сценагий, если здесь не пгокатит, я попгобую помочь в Америке.
– Не смеши напоследок, Саня.
– Ты дугак, дугак!
– Прекрати грязно материться.
– Голливуд – сплошь евгейский, хозяева и продюсегы ведущих компаний все поголовно из наших – один Стивен Спилбегг чего стоит! А Майкл Дуглас, а Гичагд Гиг? А все эти Голдвины и Майегы? Ты понял? А я все-таки имею прямое отношение. Пгиду, выложу сценагий и скажу: давайте это снимем, давайте договогимся, как пгинято у нашего нагода.
– Это как?
– Это значит: железно.
– И что они тебе скажут?
– Ну… скогее всего выгонят.
– За это стоит выпить. Чтоб ты никуда не ходил. Торгуй футболистами, Саня.
Левинсон кивает, быстро наполняет и опорожняет рюмку, тянется к салату, говорит сквозь непрожеванную рукколу, плюется сметаной.
– На девяносто восемь пгоцентов – выгонят. Но один, два шанса на успех остается – почему бы не попгобывать, раз ты говогишь – сценагий хогоший.
– Гениальный, просто, как все у меня. Саня, это не про футбол. Простая история про лесничего, который охраняет лес от браконьеров, среди которых его сын. Рушатся столетние стволы, крошится земля, стонут раненые, сверкают молнии и чернеет небо.
– Кгуто. Экология на примеге семьи? Мне уже нгавится.
– Чисто русская история, Саня, все русское тебе уже неинтересно. Не бери в голову.
– Ты хочешь, чтоб было кино?
– Очень умный вопрос.
– Не будь дугаком, пгишли сценагий! Экология – она везде экология. Сын против отца – вот на это голливудские евгеи точно могут запасть. А то у них все «Бэтмены» и «Голодные иггы» в мозгах. Кгизис идей, пойми.
– Ты пойми, пойми, американец… Саня, я хочу, чтоб мой первый фильм сняли в России. Чтобы у него был русский режиссер, русские артисты и русские зрители. Может, это глупо, но для меня принципиально. Я так писал, я так чувствую, Саня.
– Подводит тебя чуйка!.. Голливуд – ведь это что? это слава на весь миг! Целая планета! Пгокат, фестивали, пгизы – Михалков отдыхает! А гоногагы? Я бы подумал.
– Гонагагы… Я о кино, ты о гонорарах. Сволочь эмигрантская.
– Сам ты… Полный дугак.
Натапов кивает как болванчик и молчит.
Не об этом надо тебе думать, крутится у него в голове. А о том, что через два часа ты покинешь этот сказочный кабак, Шереметьево, родную землю, страну и меня. И, возможно, навсегда. Ты, Левинсон, должен думать, что ты уже не здесь, думать и дрожать. Я бы дрожал. А ты, Левинсон, жрешь коньяк, жуешь рукколу, смеешься и вякаешь о призах и гонорарах, словно это сейчас самое главное в твоей жизни. Странный ты, Левинсон. Я дружил с тобой столько лет и совсем тебя не знаю. Долбаный ты Левинсон, отваливай в свои долбаные Штаты.
Через два часа они оказались у стойки регистрации «Аэрофлота». Сурово и просто пожали друг другу руки; взглянули друг другу в глаза и, не сговариваясь, крепко обнялись. От друга сильно пахло напоследок отечественным коньяком «Дербент».
– Я пошел, – сказал Левинсон.
– Первый пошел, второй остался, – уточнил Натапов.
– Когда я тебя теперь увижу? – спросил Левинсон.
Бусина слезы сверкнула у него в глазу, и Натапов понял, что никакой он, друг его Саня, не странный, а совершенно нормальный, такой же, как он сам, из живой и чувствительной плоти.
– Послезавтра, – пообещал Натапов. – По скайпу. Недалеко будешь жить. На одной планете.
– Дугак! – в сердцах воскликнул Левинсон. – На Наташе жениться будешь – свидетелем позови. Пгилечу.
– Обещаю и клянусь.
– Дугак. Я ведь для чего хотел от тебя сценарий заполучить, не догадался?
– Нет.
– Не догадаешься никогда, – загадочно промолвил Левинсон.
Он улыбнулся, вскинул на плечо коричневую кожаную сумку с биркой «in cabin» и зашагал к частоколу таможенного контроля. «Тоже кино, – мелькнуло у Натапова. – Эпизод: расставание с другом. Расставания и встречи – два основных кирпичика драматургии – так учат мастера».
Влага на лице у Натапова не проявилась. Зато высыпали мурашки; покалывая, словно иголками, побежали по шее, вызвали дрожь.
Походка у Левинсона была ровной, спина прямой и твердой. Многое в человеке можно понять по его спине. Многое, но не все.
Левинсон обернулся лишь однажды, чтобы последний раз махнуть рукой.
Все было кончено. Левинсона не стало. Натапов отвернулся.
«Сценарий, – снова застучало у него в голове. – Сценарий, сценарий, сценарий».
2
Нервы натягивались как вожжи.
Результаты конкурса должны были быть объявлены в понедельник десятого июня. Секретарша оргкомитета, с которой он заранее общался по телефону, голосом трепетной козочки заверила, что всех вовремя обзвонит и вышлет информацию на мэйл.
Мне всегда везет, уговаривал он себя, я везунок по жизни, мне должно повезти и сейчас.
Он ждал; каждое утро просыпался с надеждой на удачу, она стала водой, воздухом, идеей его существования. Прекрасные мечты морочили его, фантазия улетала в бессовестный полет. «Мотор!» – крикнет режиссер. «Есть мотор!» – ответят из аппаратной. «Страж», дубль первый!» – зачастит помреж, щелкнув хлопушкой перед объективом «Бетакама». «Начали!» – скомандует режиссер, оператор нажмет на гашетку, и начнется нечеловечески волшебное действо: съемка фильма по его, натаповскому сценарию.
Он, Натапов, будет незаметно сидеть в стороне, наблюдать за процессом и балдеть от того, что его фантазии превращаются в искусство, что живые актеры говорят его, натаповским языком и ведут себя так, как написал и повелел им он, богоравный творец Натапов. Фильм снимут превосходный, он, Натапов, с режиссером и оператором полетит в Сочи, на «Кинотавр», нет, мало, несерьезно – на фестиваль в Канны! Он оставит следы на красной ковровой дорожке, перекинется парой анекдотов со Спилбергом, треснет водки с Тарантино на набережной Круазетт, получит приз за лучший сценарий, кучу новых заказов от продюсеров и крупных фирм, он, ощущая ритм и пульс современной жизни, напишет еще одну великую драму, он будет приглашен в Союз кинематографистов, Белый дом, Кремль, он…
Далее фантазия его рассыпалась в воздухе и опадала осколками мысли – до нового мечтательного приступа.
Он точно рассчитал ресурс припасенных денег и своего ожидания к десятому июня. Десятого не позвонили, одиннадцатого и двенадцатого тоже, тринадцатого, с утра, не выдержав пытки, он взялся за трубку сам. Трепетная козочка мило сообщила, что конкурс решением оргкомитета продлен еще на месяц. «Ждите, не волнуйтесь», – проблеяла она. В трубке послышались гудки, и Натапов подумал, что она не виновата, но все равно она коза, что тринадцать проклятое число, что это полный абзац и что еще месяц в режиме ожидания он не вынесет.
Он хорошо себя знал: так и произошло. Подло удлинились дни и часы. Сон окончательно покинул, нервы сдали, он впал в рассеянность, стал невнимателен и резок с Наташей, на его столе все чаще хороводили бутылки с яркими наклейками и крепким алкоголем. Он пил хорошо и много, ему становилось легче, Наташу убивало.
– Завтра уеду в общежитие, – сказала Наташа. – Хотя бы на время. Виски привлекает тебя больше, чем я. Что происходит, Натапов?
Обнаженная и роскошная, она бессмысленно сидела на краю кровати, с тяжелой грудью, смуглым крепким телом, чуть раздвинутыми ногами, соединение которых угадывалось в темноте, но он не смотрел на нее, и это было для нее серьезно. Она называла его Натаповым, как делала всегда, когда злилась, и это тоже было для нее серьезно, но еще серьезнее было то, что и первое, и второе его сейчас не сильно волновало.
– Может, нам стоит расстаться вообще? – спросила она.
– Мысль. Стоит подумать.
«Никуда не уедет, никуда не отпущу», – сказал себе Натапов и снова сделал глоток виски. Но странно, что его Наташа, дипломница психфака МГУ, которой сам бог велел вникать в положение и рассудок близкого существа, понимала его плохо. Не понимала главного, того, что с ним происходит, что сейчас такой кровавый момент, когда кино и сценарий для него важнее, чем она. Значит ли это, что Наташа не его человек? Может быть. Но ведь она умная, он ее любит и рассчитывает на ней жениться! Очень странно.
Он отвернулся; скрывшись на кухне, сдуру схватился за кипевший чайник, чертыхнулся и через боль ожога вспомнил, как рассказывал ей о сценарии, о своих больших ожиданиях, о том, что на карту поставлена, в сущности, вся его жизнь, как она внимательно его слушала, кивала, клала ему голову на грудь, вздыхала, говорила, что все понимает, но он чувствовал: понимает не то и не так. Даже близкие люди, сделал он свежее открытие, понимают друг друга неправильно или совсем не понимают. С открытием предстояло смириться и жить.
Он вспомнил, как обыкновенно они познакомились.
Летом, уже под вечер он катил по распаренной зноем Ленинградке и возле родного Автодорожного института, как обычно, сбавил ход; он разглядывал из машины знакомые античные колонны и парадный вход под портиком, и память тотчас воспроизводила для него гулкий мраморный вестибюль, раздевалку в цокольном этаже, пространный актовый зал с летящим эхом и его самого, двадцатилетнего балбеса, метровыми прыжками несущегося по широкой лестнице на камеральные занятия по геодезии. Захваченный воспоминаниями, он двигался медленно, подпираемый раздраженными гудками задних машин, как вдруг заметил справа от себя нетерпеливо голосовавшую девушку в васильковом топике и джинсах.
«Наша, автодорожная?» – мелькнуло у Натапова; он никогда никого не подвозил, но отчаянно распахнутые руки землячки-автодорожницы не могли его не тронуть, и он тронул педаль тормоза. Наташа оказалась студенткой МГУ, случайно заглянувшей в тот день к подружке из МАДИ; девушки вместе приехали в Москву из Кисловодска и поступили в разные вузы, так что днем раньше или днем позже Натапов никогда бы не встретил ее на Ленинградке. Сей факт вполне резонно был истолкован как не случайный. «Наташа и Натапов, – добавил тумана для размышлений Кириллу, – разница всего в один слог, согласитесь, в этом созвучии есть что-то роковое».
Молодые люди посмеялись на этот счет, но в мыслях, как это часто бывает, каждый на мгновение прикинул такую гипотезу на себя. Он в удовольствие довез симпатичную девушку до фитнес-клуба, куда она опаздывала на сеанс, и предложил через полтора часа дождаться ее у клуба, тем более, что в минуту расставания громыхнула гроза и с неба на город опрокинулись емкости с водой.
Он ждал, курил, слушал в машине музыку, разглядывал дождь на стекле и размышлял о возможных вариантах на вечер и о том, стоит или не стоит затеваться с девчонкой. Короче, опустив малозначимые нюансы, сообщим главное: через два быстрых часа Наташа без нытья и проблем переступила порог его оставшейся от бабушки Веры квартиры на Ленинском, провела в ней ночь и задержалась на вот уже скоро как два года. Задержалась, надо отметить, не нагло, не самозахватом, но после того, как он, наполненный первым впечатлением близости, резонно распорядился: «Придется тебе остаться. Наташа и Натапов – судьба, с ней не поспоришь».
Зажили в мире и согласии, как, согласно закону природы, муж и жена, и без всяких принятых государственных бумажек. Разговор об официальном оформлении отношений пару раз поднимался Наташей, но каждый раз заканчивался его рассуждениями о том, что главное не бумажки, а любовь; она, девушка спокойная и негромкая, не особо настаивала, его сложившееся положение устраивало вполне, он не торопился.
Она любила хозяйничать, вести дом и готовить, из того, что было под рукой, не лезла к нему с поучениями и попытками перевоспитать, была податлива в постели, обожала в телевизоре английские детективы с Эркюлем Пуаро, говорила негромко, приятно, не шаркала, что важно, тапочками по полу и не мелькала перед глазами. Но фирменной ее изюминой, сублимацией всей ее страсти была сервировка. Белые скатерти, полотняные салфетки и кольца для них, всяческие подставки и кюветики, тарелочки и тарелки, солонки и соусницы, натертая до слепящего блеска сталь приборов и прозрачное, словно дистиллят, стекло бокалов присутствовали на столе в любое время дня; рядовой перекус в ее исполнении превращался в торжественный завтрак. Узнав, кстати, за таким завтраком, что он бросил работу и как бешеный пишет сценарий, она, весьма тактично, хмыкнула и сказала одно: «Работу жалко, но если очень хочется – пиши».
В общем и целом Наташа оказалась девушкой без мрачных крайностей или протуберанцев вдохновения, но вполне качественной патентованной женой. «Здравствуй, чудо, – встречала она его в прихожей, едва он переступал порог квартиры. – Я сварю тебе пельмени». «Балдею от магазинных пельменей, – отвечал он и думал о том, что встреча на Ленинградке была счастливым лотерейным билетом судьбы; жизнь с Наташей складывалось для него уютно, удобно и спокойно. Он называл Наташу «мой мейнстрим», он ее, наверное, любил.
Никуда она не уехала, два дня дулась, на третий, сбив щеколду, он ворвался к ней в ванную и с криком, хохотом, брызгами и борьбой добился жаркого примирения.
Впрочем, в чем-то она была права, в те дни он был никакой, сам себя понимал с трудом.
«Победить или спиться», – посмеивался он над собой, когда в бутылке виски обнаруживалось дно, но с каждым разом в этой шутке оставалось все меньше шутки.
Время тащилось улиткой, ему казалось, он кожей ощущал, что оно для него остановилось. Ощущение скручивало нервы в беспощадный жгут; чтобы ему противостоять, требовалось постоянно придумывать занятия. Он ходил в «Пятерочку» и кухарил, он переклеил в квартире обои и освежил водоэмульсионкой потолки. Он торчал в интернете, занимая себя интригами в соцсетях и бестолковыми играми-стрелялками. Он без толку бродил по забитому машинами городу, надувался любимым «Праздроем» в ресторане «Пльзень», что на Триумфальной площади, болтал там с забавными пьяницами с дурной вонью из пасти, но особо много занимал себя рыбалкой, благо старый Воронцовский парк с растопыренными ивами и пруд, покрытый зеленым бисером ряски, были рядом с домом.
Рыбалка есть особо эффективное средство подогнать стрелки часов.
Он приходил на пруд с утра, когда темного золота караси клевали особенно шустро, но, увы, редко подсекались и вытаскивались неумехой Натаповым на затоптанный глинистый берег. «И ладно, не в них дело, – думал Натапов, – пусть живут». После очередной неудачи он, тщательно избегая зацепа за коряги и заросли осоки, извлекал из воды снасть, ловил рукой бившуюся на ветру леску и, скользнув по ней донизу пальцами, захватывал крючок; из старой кофейной жестянки «Нескафе» вытаскивал извивавшегося, словно червь, червя, насаживал его, предсмертного, вдоль всего организма на сталь крючка и забрасывал в пруд, на растерзание карасям. Главное достоинство этой церемонии состояло в том, что, многократно повторенная, она убивала время и, что было для Натапова еще важней, отвлекала от мыслей.
И все же мысли, бегая по кругу, навязчиво возвращались к одному и тому же.
Он не позволял себе сомневаться в успехе. «Я должен победить, – уговаривал он себя, – интересно другое: как отнесутся к моей победе остальные претенденты?» Всего их, как сообщила ему коза, было тридцать четыре персоны. Наверное, среди них немало оригинальных и размашистых талантов, размышлял Натапов, но, возможно, есть и такие, кто имеет деньги, связи и считает, что для признания и карьеры этого достаточно. Таких перцев Натапов не понимал; лично он, даже если б знал серьезных киношников или влиятельных людей, все равно не смог бы заранее выйти на членов жюри и мздой поспособствовать собственному успеху – ему было бы стыдно, он слишком себя уважал. Стыд был его интеллигентской слабостью или, напротив, интеллигентской силой, он это знал про себя, он не знал другого: людям с неутраченным чувством стыда в кино приходится трудно.