Kitabı oku: «Спирита»
© Трынкина Е. В., перевод на русский язык, примечания, 2021
© Марков А. В., вступительная статья, 2021
© Оформление. Т8 Издательские технологии, 2022
© Издание. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2022
* * *
Спирита: радуга над водопадом сознания
Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита…
О. Мандельштам
Теофиль Готье (1811–1872) умел создавать о себе легенды, но при этом и жил внутри легенды. Любитель экзотических путешествий и одновременно – античной гармонии, он создал то, что мы на ученом языке назвали бы самореферентным дейксисом, а переводя это на простой язык – умением, указывая на любую вещь, тем самым говорить что-то и о себе и о своем таланте, замечать детали и подробности. Это ни в коем случае нельзя путать с самолюбованием – любующийся собой как раз пренебрегает всеми деталями и забывает все подробности. Скорее Готье обладал способностью со строгостью математика все подводить под общий знаменатель – и бытовые впечатления, и фантазии, и моды, и вечные истины. Все это оказывалось внутри пестрой риторики, вдруг показывающей читателю свои механизмы и тем самым позволяющей посмотреть со стороны и на устоявшиеся убеждения, и на мимолетные модные развлечения.
Радикализм Готье вошел в историю Франции: его красный жилет, в котором он пришел на премьеру новаторской пьесы В. Гюго «Эрнани», стал скандальным анекдотом и одновременно первым случаем, когда спектакль сопровождается дополнительным перформансом. Готье именно так всегда и действовал: он не просто знал, любил и ценил искусство, ему нужно было, чтобы любое искусство сопровождалось каким-то другим искусством. Поэтому и разные чудачества Готье, включая любовь к сытным обедам и экзотическим путешествиям, – это просто стремление сопроводить уже известные искусства, которые могут наскучить, еще не известными, но столь же прекрасными.
Повесть «Спирита» была написана в 1865 году и, подобно многим другим произведениям того времени, публиковалась в периодике с продолжением – это было нормой тогдашних литературных коммерческих публикаций. Фоном ее написания стал роман Готье со свояченицей, балериной Карлоттой Гризи, жившей в Женеве. Карлотта Гризи была первой исполнительницей главной партии в балете «Жизель» (1841) – все ли помнят, что Готье был одним из авторов либретто? Конечно, определенные черты Карлотты отразились в главной героине, но тайная любовь писателя – не самое существенное обстоятельство.
Шестидесятые годы были временем своеобразной «глобализации»: Франция уже успела поучаствовать в опиумных войнах в Китае, и эхо этих войн слышится в китайских мотивах Готье. Литературные моды до Франции доходили очень поздно – в отличие от повестей пятидесятых годов, в «Спирите» появляется английское и американское: в частности, цитируются Эдгар По и Лонгфелло. И это неудивительно – англичане продолжали осваивать Ближний Восток и Египет, и ожидалось, что именно они откроют тайны древнейших мистерий, поэтому, например, в повести упомянут ассиро-вавилонский миф о любви богини Иштар и пастуха Дамузи.
Готье был мастером изображения «местного колорита», но при этом он, в отличие от Флобера, создавал его не с помощью деталей быта, а выводя необычных персонажей. Это говорило о том, что писатель предпочитал «буржуазный» тип знакомств, требующий взаимопонимания с самыми разными характерами – принадлежность к аристократии была для него только одной из многих возможных социальных стратегий, а не особым статусом. Стиль, присущий Готье, я называю обычно «пористым экфрасисом»: он любит описывать произведения искусства, смакуя все детали ремесла, всю золотую канитель, блеск эмалей, шуршание шелка, но в этих описаниях всегда остается место для зрителя – он успевает во время рассказа усадить читателя в театральное кресло и направить внимание на то, что в данный момент подсвечено рампой.
В повести видны отражения разных событий, и некоторые из них прямо названы – прежде всего, скандал вокруг постановок Вагнера в Париже. Вагнерианство позволило Готье вернуть трагическое в повесть: если «Аватара», повесть, также вышедшая в этой серии, строилась по законам комедии и водевиля, то в «Спирите» мы сталкиваемся с настоящей трагедией – не в журналистском смысле («произошла ужасная трагедия»), а в структурном. Трагедия – это прежде всего особое функционирование речи, когда герой, объясняя свою позицию в конфликте, озвучивает и какую-то общезначимую истину – и как раз главная героиня в ее долгом монологе и открывает такую истину, кратко ее можно выразить словами «крепка, как смерть, любовь», развернуто – только если прочитать повесть до конца.
Эммануил Сведенборг, шведский горный инженер и мистик XVIII века, чье учение кратко пересказано в повести Бальзака «Серафита», считал, что наш мир – только первая ступень в эволюции духовных миров и каждый следующий тоньше предыдущего. Событием, побудившим Сведенборга к созданию собственной мистической системы, было одно видение: однажды он объелся и вдруг почувствовал, как комната наполняется каким-то смрадом и тяжестью, как и его желудок; явившийся затем белый ангел повелел ему впредь есть меньше. Готье, гурман и рационалист, конечно, с иронией относился к этой истории, но ее тень видна в сюжетах многих его повестей. Прежде всего, конечно, в повести «Спирита» действуют белые ангелы, которые направляют события, но важна и сама идея аскезы – как общего языка, позволяющего главному герою общаться с явившимся ему духом женщины.
Эта повесть была очень современна, в частности, об этом говорят отсылки к гравюрам Гюстава Доре, который был тогда сравнительно молод и только входил в моду. Умение Доре чертить контуры так, чтобы передавать незаметный переход от физического мира к духовному, внимание к деталям, напоминавшее Готье дух английской науки о микромире, вроде «Микрографии» Роберта Гука, а также его мастерство в изображении облаков как неких духовных явлений, конечно, вдохновляли Готье при написании повести. Во многом к этой повести восходит идея, согласно которой, наблюдая за перемещением облаков, освещением неба, разрывами в тучах, можно получить какие-то духовные откровения, – косвенно ее популяризовал французский астроном Камилл Фламмарион, рационалист, требовавший, впрочем, внимательно следить за всем, что происходит на небе, ради общего вдохновенного прогресса науки (своего рода мистическое единение вокруг науки?), а в России ее подхватил, например, народоволец Н. А. Морозов, который, наблюдая за появлением солнца среди облаков и изменением небесных пейзажей, счел, что нашел ключ к Откровению Иоанна Богослова.
Спирита, иначе говоря, явившийся дух умершей, это прежде всего мыслящее существо, обладающее интуицией. Здесь Готье по сути развертывает в произвольном фантастическом сюжете то понимание «интуиции», которое создал Имманиул Кант, который понимал под этим словом скорее наблюдательность, умение смотреть на вещи независимо от их употребления. Так ведет себя и Спирита: она пишет невидимое письмо, в результате чего герою приходится не просто писать под диктовку духа, но писать за него, как бы стать заместителем духа и тем самым объединять его интуицию и свою. Герой в чем-то побаивается техники, сомневается в своих мыслях и чувствах, но сомневается и Спирита. Можно видеть в этом пародию на кантовское понимание здравого смысла, а можно – единственную возможность создать завершенный сюжет, который будет не только про «чувства», но и про «интуицию».
В отличие от героя «Аватары», который попал впросак из-за незнания языков, которыми владел прежний хозяин тела, героиня «Спириты» находится на высших уровнях мира Сведенборга – она владеет всеми языками и всеми науками. Глобализация 1860-х годов сказывается и в этом, но если бы эта повесть только рассказывала о своем времени, едва ли она была бы нам интересна. Одна из важных ее тем – способность текста подменить человека: Спирита рядом с героем, и, как он сам признается, она не за семью замками, не в башне, не взаперти, а вот – только руку протяни… но при этом ему доступны только тексты. Объяснение, почему это так, мы найдем только ближе к концу: не забегая вперед, оно в том, что когда-то в молодости герой был слишком идолопоклонником, ему нравилась пустая красота, а так как даже пустая красота дается человеку только один раз, сейчас на его долю остается лишь текст, наиболее искусственное восстановление красоты с помощью записанных слов.
Вообще, это превращение героя в сознательный медиум очень показательно. Позднейший спиритизм исходил из того, что во время спиритического сеанса держащий карандаш медиум всегда исключительно пассивен, он должен только, как электрический провод, передать с минимальными потерями все то, что сообщают духи умерших. У Готье, напротив, ставится вопрос о субъектности медиума, ведь выбор, например, орудия письма всегда остается за этим медиумом, значит, он не вполне пассивен. Средневековая философия в таких случаях говорила, что «категорема», то есть отнесение отдельной вещи к общей категории, даже для совершенно пассивного человека будет активным действием: здесь он окажется человеком деятельным и разумным. Но то, что средневековая философия решала на уровне логики, Готье решил на уровне расширения выбора: если можно выбирать инструмент письма, позу, степень внимания и комфорта, то в конце концов ты обретаешь полную свободу и в выборе стиля, и только то, что когда-то ты попал в ловушку безответной любви, делает тебя послушным слугой. Жесты в воздухе – икона незамеченной любви, а подражание этим жестам – такая же икона свободы писателя, который, выбрав сюжет, все же до конца следует его логике. Эти две иконы смотрят друг в друга как неотвратимые зеркала.
Конечно, в этой повести, как и почти во всех повестях Готье, происходит материализация метафор. Так, метафора «музыка похищает душу» присутствует у Готье постоянно, и она материализуется как действительное присутствие чужой души, чужого взгляда или чужой «интуиции» во время исполнения музыки, пришествие духов и душ умерших. Но этот мотив Гофмана у Готье разыгран иначе, не как присутствие личности композитора в музыке, но как присутствие критика. Музыка открывает критика в каждом человеке, который хоть немного способен судить о музыке, а значит, и хотя бы немного приникнуть к духовному миру, миру сильфид, ангелов, эоловых арф и пифагорейской гармонии сфер, где звуки производятся в соответствии с законами духовного мира. Поэтому то, что «музыка похищает душу», вовсе не означает, что слушатель впадает в исступление, а наоборот, что слушателю приходится разобраться, на какой ступени духовного мира сейчас находится он сам и что с этим делать.
Если обозначить проблему этой повести одним вопросом, то этот вопрос – возможна ли не какая-то «научная» оценка, а литературная или художественная критика медиумического откровения? Можно ли воспринимать написанную Спиритой автобиографию как произведение изящной словесности, со своими достоинствами или недостатками, или она только служит сюжету произведения? Если последнее, значит, главный герой несвободен и всегда будет несвободен. Но Теофиль Готье, пылкий и вольный, никогда не отрекался от свободы, а значит, если мы признаем свободу воли, мы признаем литературную и художественную критику. Говорить о стилистике и поэтике медиумического откровения так же законно, как говорить о необходимых и достаточных условиях свободы или о сферах ее проявления – не больше, но и не меньше.
Александр Марков, профессор РГГУ
Спирита
Фантастическая повесть
Глава I
Ги де Маливер1 полулежал, вытянув ноги, в роскошном кресле у ярко пылавшего камина. Судя по всему, он приготовился скоротать вечер дома: даже самые большие охотники до бурных и утомительных светских развлечений изредка позволяют себе передохнуть. Ги оделся по-домашнему и в то же время со вкусом: на нем были черная бархатная куртка, обшитая шелковым сутажом2 того же цвета, сорочка из фуляра3, длинные панталоны из красной фланели и просторные марокканские туфли без задника, которыми поигрывали его нервные и изящные ступни. Сняв с себя все тесное и неудобное и облачившись в мягкую свободную одежду, Ги де Маливер подкрепился простой, но искусно приготовленной пищей, запил ее двумя-тремя бокалами бордо и теперь испытывал то физическое блаженство, которое проистекает из полной гармонии всех органов. Он был счастлив, хотя ничего особенного с ним не приключилось.
Лампа – похожий на луну, подернутую легким туманом, матовый шар в селадоновом рожке4 с потрескавшейся глазурью – испускала ровный молочный свет. Она освещала книгу, которую Ги рассеянно держал в руке, – не что иное, как «Эванджелину» Лонгфелло5.
Конечно, Ги нравилось творение великого поэта, рожденного еще молодой Америкой, но он пребывал в том ленивом состоянии души, когда нежелание думать сильнее даже самых возвышенных воззрений, изложенных самым прекрасным слогом. Он прочитал несколько строф, потом, не выпуская книги из рук, откинулся на мягкую спинку кресла, обитую гипюром, и, выкинув из головы все до единой мысли, с наслаждением расслабился. Теплый воздух комнаты ласково обволакивал его. Все вокруг дышало покоем, благополучием, тишиною, умиротворением. Лишь изредка шипели дрова в камине да тикали часы, чей маятник тихо отмерял ход времени.
Была зима. Свежевыпавший снег заглушал отдаленный стук колес экипажей, довольно редких в этом пустынном квартале, ибо Ги жил на самой малолюдной улочке Сен-Жерменского предместья6. Пробило десять, и наш лентяй поздравил себя с тем, что не подпирает дверной проем на балу в каком-нибудь посольстве и не мается в черном фраке и белом галстуке, взирая на тощие лопатки некой вдовой старухи в платье с огромным вырезом. Хотя в комнате было тепло, будто в оранжерее, по тому, как жарко пылал огонь, и по тишине, царившей на улице, чувствовалось, что за окном мороз. Великолепный ангорский кот, единственный товарищ Маливера в этот вечер farniente1, подошел так близко к камину, что едва не опалил свою белую шерстку, и только позолоченный экран мешал ему улечься прямо в золу.
Комната, в которой Ги де Маливер вкушал свои мирные радости, находилась между его кабинетом и студией. Эта просторная гостиная с высоким потолком располагалась на последнем этаже флигеля, который занимал Ги. С одной стороны к флигелю примыкал двор, с другой – сад с достойными королевских лесов вековыми деревьями, какие можно найти только в этом старом аристократическом предместье, ибо, чтобы вырастить дерево, нужны годы, а наши нувориши, как ни крути, не в силах придумать ничего другого для обеспечения тени своим новеньким особнякам, построенным в спешке, характерной для всех, кто опасается банкротства.
Стены комнаты были обиты коричневой кожей, а потолок украшали кессоны из неокрашенных еловых досок в обрамлении старых дубовых балок. Строгие тона стен служили прекрасным фоном для картин, эскизов и акварелей, развешанных в этой своего рода галерее, а также для собрания редкостей и оригинальных вещиц. Дубовые книжные шкафы, достаточно низкие, чтобы не загораживать картин, образовывали по всему периметру комнаты некое подобие цоколя, который прерывался одной-единственной дверью. Книги, заполнявшие полки, поразили бы наблюдателя своей разнородностью: тут смешались библиотеки художника и ученого. Рядом с классической поэзией всех времен и народов: Гомером, Гесиодом, Вергилием, Данте, Ариосто, Ронсаром, Шекспиром, Милтоном, Гёте, Шиллером, лордом Байроном, Виктором Гюго, Сент-Бёвом, Альфредом де Мюссе и Эдгаром По – стояли «Символика» Крейцера7, «Небесная механика» Лапласа8, «Астрономия» Араго9, «Физиология» Бурдаха10, «Космос» Гумбольдта11, труды Клода Бернара12 и Бертло13, а также другие творения высокой науки. Однако Ги де Маливер не был ученым. Его образование едва ли выходило за рамки того, чему его научили в коллеже, но, после того как он достиг определенных познаний в поэзии, ему показалось стыдным пребывать в неведении относительно прекрасных открытий, прославивших нынешний век. Он постарался войти в курс дела, и с некоторых пор с ним можно было поговорить об астрономии, космогонии14, электричестве, паре, фотографии, химии, микрографии15 и самозарождении жизни16. Он разбирался во всем и иногда поражал собеседника неожиданным остроумным замечанием.
Таким был Ги де Маливер на двадцать девятом году своей жизни. Его лоб с небольшими залысинами, честное и открытое выражение лица производили приятное впечатление. Нос не отличался греческой правильностью, но выглядел вполне благородно, взгляд карих глаз казался уверенным, а полноватые губы свидетельствовали о доброте и дружелюбии. Золотисто-рыжие усы оттеняли верхнюю губу, а непослушные тонкие кудри теплого каштанового цвета не поддавались щипцам парикмахера. Короче, Маливер был, что называется, красивым малым и с самого своего появления в свете пользовался успехом, к которому ничуть не стремился. Матери, обремененные девицами на выданье, естественно, окружали его всяческими заботами, ведь у него имелись сорок тысяч франков земельной ренты и престарелый дядюшка-мультимиллионер, который отписал ему все свое состояние. Восхитительное положение! Но Ги до сих пор не женился. Выслушав очередную сонату, которую исполнила для него очередная девица, он ограничивался одобрительным кивком, после контрданса17 вежливо провожал партнершу на место, а во время паузы между фигурами танца произносил нечто вроде «Здесь очень жарко» или другую банальность, не дававшую даже крохотной надежды на брак. И дело не в том, что Ги де Маливеру не хватало духу, нет, он запросто произнес бы что-нибудь менее избитое, если бы не боялся запутаться в тонких, как паутина, сетях, растянутых вокруг великовозрастных прелестниц, лишенных сколько-нибудь значительного приданого.
Если в каком-либо доме ему оказывали особенно радушный прием, он переставал там бывать или уезжал в далекое путешествие, а когда возвращался, с удовлетворением замечал, что о нем совершенно забыли. Кое-кто подумает, что Ги вступал в мимолетные сомнительные связи с дамами полусвета и тем самым избегал необходимости жениться. Ничего подобного. Он не мог похвастать какими-то особенными для своих лет принципами, просто ему не нравились набеленные и причесанные под пуделей красотки в необъятных вычурных кринолинах18. Таковы уж были его вкусы. Как и все, он пережил несколько приятных приключений. Две-три не оцененные по достоинству женщины, жившие более или менее отдельно от своих мужей, признались, что нашли в нем свой идеал. Он отвечал: «Вы очень любезны», но, будучи человеком хорошо воспитанным, не осмеливался добавить, что они-то его идеалом не являются. А одна маленькая фигурантка19 Комического театра, которой он подарил несколько луидоров и бархатную пелерину, сочла, что он предал ее, и даже попыталась удавиться из любви к нему. Однако, несмотря на эти галантные приключения, Ги де Маливер, будучи честен сам с собою, признавал, что, дожив до двадцати восьми лет – возраста, в котором человек просто молодой становится человеком довольно молодым, – он не ведал, что такое любовь. По крайней мере, ему не довелось испытать чувств, о которых рассказывают поэмы, драмы, романы или приятели в минуты откровения или бахвальства. Впрочем, Ги утешал себя тем, что страсть сопряжена с треволнениями, бедами и катастрофами, и потому терпеливо ждал того дня, когда волею случая появится «предмет», который наконец его устроит.
Известно, что свет распоряжается вами по своему усмотрению и сообразно своей фантазии. И общество, в котором преимущественно вращался Ги де Маливер, решило, что, раз Ги часто наносит визиты недавно овдовевшей госпоже д’Эмберкур, значит, он в нее влюблен. Земли госпожи д’Эмберкур соседствовали с землями Ги, она имела шестьдесят тысяч франков дохода, и ей было всего двадцать два года. Соблюдая приличия, она какое-то время сильно горевала о господине д’Эмберкуре, довольно угрюмом старике, но теперь положение позволяло ей выбрать молодого и привлекательного мужа, равного ей по происхождению и состоянию. Итак, свет уже поженил их. Все надеялись, что в доме этой пары сложится приятная обстановка и он станет удобным местом для встреч и времяпрепровождения. Госпожа д’Эмберкур молчаливо соглашалась на этот брак и уже считала себя почти женой Ги, а он вовсе не торопился объясниться и даже подумывал о том, чтобы перестать ходить к прекрасной вдове, которую находил слегка назойливой.
В тот вечер Ги пригласили на чай к госпоже д’Эмберкур, но после ужина он разомлел и ему стало так хорошо дома, что он наотрез отказался одеваться и выезжать в восьмиградусный мороз, хотя бы даже и в шубе и с баком кипятка в карете. Предлогом послужило то, что у его коня еще не было зимних подков с шипами, а потому он рисковал поскользнуться и упасть на обледеневшей мостовой. Кроме того, Ги совсем не хотелось, чтобы жеребец, которого Кремьё20, знаменитый торговец с Елисейских полей, продал ему за пять тысяч франков, два или три часа мерз на холодном ветру. Как видим, Ги не был страстно влюблен, и госпоже д’Эмберкур предстояло еще очень долго дожидаться церемонии, которая позволила бы ей сменить фамилию.
Приятное тепло, голубоватый и ароматный дым двух-трех гаванских сигар, постепенно заполнявших пеплом старинный китайский бронзовый кубок на подставке из орлиного дерева21, который стоял рядом с лампой на круглом одноногом столике, окончательно разморили Маливера. Глаза его уже начали слипаться, как вдруг дверь комнаты тихонько отворилась и появился слуга с серебряным подносом, на котором лежал крошечный надушенный конвертик с хорошо знакомой печатью. Настроение Маливера сразу же испортилось, а запах мускуса, который источала бумага, показался ему тошнотворным. То была записка от госпожи д’Эмберкур: графиня напоминала, что он обещал прийти к ней на чай.
– Черт бы ее побрал, – без всякого почтения вскричал Маливер, – вместе с ее записочками, от которых начинается мигрень! Хорошенькое удовольствие – катить через весь город, чтобы выпить чашку чуть теплой водицы, в которой плавают несколько листиков, подкрашенных то ли берлинской лазурью, то ли ярью-медянкой22, в то время как у меня в лакированной коробке коромандель23 лежит настоящий китайский чай. На ней даже сохранился штемпель таможни в Кяхте – последней российской заставе на границе с Китаем24. Нет, решено, никуда не поеду!
Последние остатки вежливости заставили Маливера передумать. Он велел камердинеру принести одежду, но едва увидел панталоны, жалобно повисшие на спинке кресла, сорочку, жесткую и белую, будто мелованный картон, черный фрак с покачивающимися рукавами, блестящие лаковые ботинки, перчатки, словно только что вышедшие из недр прокатного стана, как им тут же овладело отчаяние, и он с силой вжался в спинку кресла.
– Все, я остаюсь. Джек, приготовь постель!
Как мы уже говорили, Ги получил хорошее воспитание. Мало того, у него было доброе сердце. Испытывая легкие угрызения совести, он направился в любимую уютную спальню, но остановился на пороге и подумал, что из элементарной учтивости надо бы послать госпоже д’Эмберкур извинения, сославшись на мигрень, важное дело или еще какое-нибудь досадное обстоятельство, которое свалилось на его голову в самую последнюю минуту. Однако Маливер, который, хоть и не был профессиональным литератором, мог с легкостью сочинить путевые заметки или новеллу для «Обозрения Старого и Нового Света»25, ненавидел писать письма, в особенности вежливые и ничего не значащие записки. Только женщины строчат их десятками, одну за другой, на уголке туалетного столика, пока какая-нибудь Клотильда или Роза колдует над их прической.
Куда проще придумать сонет с редкими и трудными рифмами! В общем, в этом отношении он был абсолютно бесплоден и, случалось, отправлялся на другой конец города, лишь бы не мучиться над двумя строчками. От отвращения и отчаяния Ги де Маливер вновь начал склоняться к мысли поехать к госпоже д’Эмберкур. Он подошел к окну, отодвинул занавеску и сквозь запотевшее стекло увидел непроглядную темень. Густые снежные хлопья покрывали ее пятнами, словно спину цесарки. Ги тут же представил себе, как его конь Греймокин26 стряхивает снежную шапку со своей блестящей попоны. Затем вообразил неприятнейший переход от кареты до вестибюля дома, сквозняк на лестнице, с которым не справляется калорифер, и в особенности госпожу д’Эмберкур, стоящую спиной к камину в парадном платье с глубоким декольте – точь-в-точь героиня Диккенса по прозвищу Бюст, чья белая грудь служила ее мужу-банкиру витриной для драгоценностей27. Он вспомнил великолепные белые зубы графини в оправе неизменной улыбки, идеальный изгиб бровей, словно нарисованных китайской тушью, хотя на самом деле они были даны ей самой природой, восхитительные глаза, правильный нос, который вполне мог удостоиться места в альбомах по основам рисунка28, а также фигуру, превозносимую всеми модистками. И все эти прелести, которые свет предназначал ему, обручив против воли с молоденькой вдовой, внушили Ги такую глубокую тоску, что он направился прямиком к своему бюро, решив, – о, ужас! – что лучше написать десять строк, чем пить чай с этой очаровательной женщиной.
Чувствуя себя чуть ли не героем, Маливер положил перед собою листок бумаги верже29 с вензелем из причудливо переплетенных Г и М, обмакнул в чернила тонкое стальное перо, вставленное в иглу дикобраза, и, отступив сверху как можно больше, чтобы сократить объем сочинения, решительно начертал: «Сударыня!» Тут он остановился и подпер голову левой ладонью, поскольку запас его красноречия неожиданно иссяк. Несколько минут он стоял, сжимая перо, а в голове его теснились мысли, совершенно не связанные с темой письма. В ожидании фразы, которая никак не шла на ум, его тело заскучало, а рука задрожала от нетерпения, словно желала выполнить свою задачу, не дожидаясь приказа.
Пальцы вытягивались и снова сгибались, словно выводили буквы, и, наконец, Ги с удивлением обнаружил, что, сам того не сознавая, набросал несколько строк приблизительно такого содержания:
«Вы хороши собою и окружены целым роем поклонников, поэтому Вас не оскорбит, если я скажу, что не люблю Вас. Подобное признание не делает чести вкусу того, кто на него отваживается… только и всего. К чему продолжать отношения, которые свяжут две так мало подходящие друг другу души и обрекут их на вечные страдания? Простите меня, я уезжаю. Вы легко забудете меня!»
– Вот это да! – Еще раз перечитав написанное, Маливер стукнул кулаком по столу. – Я спятил или превратился в сомнамбулу? Что за странная записка! Совсем как литографии Гаварни30, на подписях к которым мы видим и то, что говорят, и то, что думают их персонажи, ложь и правду. Только здесь все правда. Моя рука, которую я хотел склонить к маленькой учтивой лжи, не поддалась, и вопреки обыкновению письмо получилось искренним.
Ги внимательно вгляделся в записку, и ему показалось, что буквы выглядят не так, как всегда.
«Если бы мое эпистолярное наследие представляло хоть какой-то интерес, – подумал он, – то этот автограф вызвал бы большое сомнение у экспертов. Но как, черт возьми, такое возможно? Я не курил опиум, не глотал гашиша, а те два-три стакана бордо, что я выпил, не могли ударить мне в голову. Не так уж я слаб. И что же будет дальше, если правда против воли начнет стекать с моего пера? Слава богу, что, опасаясь наделать ошибок в столь поздний час, я перечитал это послание. Какие последствия могли бы повлечь эти невероятные строчки и сколь возмущена и потрясена была бы госпожа д’Эмберкур! Впрочем, лучше бы я отправил письмо как есть: ну, сошел бы за чудовище, за дикаря в татуировках, недостойного носить белый галстук, зато надоевшая мне связь разлетелась бы вдребезги, как стекло, и точка. Стекло не восстановишь, даже если склеить осколки бумагой. Будь я хоть капельку суеверен, то непременно увидел бы тут знак свыше, а не чрезмерную рассеянность».
Через несколько минут Ги скрепя сердце все-таки принял решение: «Поеду к госпоже д’Эмберкур, раз уж я не в состоянии переписать это письмо». Он оделся, дрожа от негодования, а когда подошел к дверям, вдруг услышал вздох, такой слабый, легкий и воздушный, что только глубокая ночная тишина позволила уловить его.
Вздох остановил Маливера на пороге комнаты, произведя на него то неприятное впечатление, какое производит все сверхъестественное даже на самых смелых и отважных. В этой неясной, бессмысленной и жалобной ноте не было ничего страшного, и, однако, Ги был напуган сильнее, чем думал.
– Ба, да это мой кот мяукнул во сне, – успокоил себя Маливер, взял из рук камердинера шубу, завернулся в нее тщательно, как человек, который много путешествовал по России31, и в самом дурном расположении духа спустился к поджидавшей его карете.