Kitabı oku: «Кража Медного всадника», sayfa 2
Часть 2
Петербургские недоразумения
– Напрасно говорят, что Санкт-Петербург – самый европейский, сам нерусский из всех городов России. Нет, этот город во всей силе и полноте выражает русский характер! Какому другому народу пришло бы в голову, скажите на милость, строить новую столицу государства на болотах, в зыбкой низине, затопляемой постоянными наводнениями? – болтал штабс-капитан Дудка, подъезжая с Шлиппенбахом к Петербургу. – Нужен был выход к Балтийскому морю, скажете вы? Но в таком случае следовало выстроить здесь только крепость, – а зачем строить столицу?
Ученые мужи от истории справедливо связывают сей подвиг с именем Петра Великого, который согнал на эти гиблые болота мужиков, и под строжайшей охраной и страхом наказания они воздвигли на топкой грязи Петербург. Но, помилуйте, можно ли силой удержать сотни тысяч мужиков в таком диком, пустынном месте? Не приставишь же к каждому из них солдата с ружьём, который, кстати, тоже не прочь дать тягу из этого проклятого края?
Нет, сударь мой, возведение Санкт-Петербурга нашло живой отклик в русском сердце! Эка невидаль, построить город на равнине, в хорошем климате и на твёрдой земле, – что тут такого, не так ли строят другие народы? Русскому человеку это скучно, русский человек любит такие планы, от которых захватывает дух, а ум отказывается верить в их осуществление. Потому-то затея Петра и нашла понимание у нашего народа; по пояс в ледяной воде вбивали мужики сваи в болотистое дно, а про себя, верно, думали: «Ну, мы им покажем кузькину мать! Ан, будет здесь город, мать вашу так!» Двести тысяч мужиков полегло при строительстве новой столицы, – и то, что другие народы сочли бы за ужасную глупость, у нас стало подвигом.
– Что такое «кузькина мать»? – спросил Шлиппенбах. – Я немного знаю русские ругательства и понял, что означает «мать распростак», но «кузькина мать» мне не ясно.
– «Кузькина мать» – это мать Кузьмы, сокращённо Кузьки. Никто у нас не знает, что это был за человек, в какой местности он жил, крестьянин он был или мещанин, но его запомнили на вечные времена, – сказал Дудка. – Ну, как бы вам понятнее объяснить… Вот, у вас на Западе есть драконы, колдуны, ведьмы, злые гномы, а у нас в России, «кузькина мать», – и поверьте, она будет пострашнее всех ваших чудищ вместе взятых. Кузькину мать показывают лишь в крайних случаях, и тому, кто её увидел, не поздоровится.
– Я, кажется, понял, но мне не понятно, почему в России так часто и нехорошо вспоминают мать, – недоумевал Шлиппенбах. – У нас о матери говорят с уважением и любовью, а у вас её очень дурно называют.
– Право, не знаю, – пожал плечами Дудка. – Вот, к примеру, когда я служил в полку, был у нас подпоручик Синяков, ужасный забияка, бретёр. Больше всего от него доставалось тем, кто сделал ему добро: упаси господи, оказать ему какую-нибудь услугу или просто выказать сочувствие! Он этого не прощал, затаивал злобу и обязательно находил случай придраться и вызвать на дуэль.
Мне думается, что неверие в добро, ожесточённость и озлобленность сидят у нас в крови. Суровая ли мачеха-природа тому причиной, нелёгкая судьба России или тяжелая русская жизнь, – я не знаю, я не философ, но что есть, то есть. Бывает, что и любимый ребёнок, в котором души не чают, вдруг со злостью кусает свою мать, – а что говорить о ребёнке, выросшем без ласки, униженном и забитом. Он начинает ненавидеть весь белый свет и издевается над добрыми чувствами.
– Но в сторону философствование, – Дудка сделал жест, будто отмахиваясь от неприятного воспоминания, – вернёмся к Петербургу… Мы построили здесь флот, – не удивляйтесь! – и в горловине узкого Финского залива создали его базу. Ваше европейское воображение не в силах представить себе, зачем нужны военные корабли, которые могут свободно плавать по морю лишь в мирное время, – а при объявлении войны противник тут же запирает их в порту. Отвечу: главное предназначение нашего флота – защищать Петербург до последней возможности. И флот защищал его: и при Петре, и при матушке-императрице Екатерине, – и впредь будет защищать столь же ревностно, как раньше. Мы не только возвели столицу на болотах, не считаясь с потерями и удивив весь мир, – мы и дальше не будем считаться с потерей людей и денег, дабы сохранить её.
Это вам второе доказательство, что Петербург – чисто русский город. Есть и третье. Раньше, до Петра, здесь жили одни финские рыбаки, из числа самых отчаянных. Знаете, как они называли это место? «Чертов берег»! По их поверьям, здесь водится нечистая сила и случаются необъяснимые страшные вещи. На «Чертовом берегу» долго жить нельзя, – это означает бросить вызов силам природы.
Финны ютились в жалких лачугах, не желая строить лучших домов, ибо даже если не брать в расчёт нечистую силу, то холод, сырость и наводнения делают излишней постройку более совершенных жилищ. В самом деле, зачем строить хороший дом, если он простоит недолго, да и жить в нём опасно?.. Но нет, мы не такие, – мы понастроили здесь с помощью знаменитых европейских архитекторов великолепные дворцы, храмы, мосты, набережные, площади и памятники. Теперь, воздвигнув в сыром холодном климате, на воде огромный пышный город, мы принуждены тратить колоссальные средства на поддержание его в порядке. Если завтра вдруг прекратится непрестанный ремонт Петербурга, продолжающийся, безо всяких шуток, непрерывно с момента основания города, наша столица в считанные годы исчезнет среди болот. Ваши немцы, дорогой господин Шлиппенбах, давным-давно оставили бы этот город, который требует столь безумных затрат, и нашли бы местечко получше, – но мы не таковы, мы продолжаем его строить и будем строить далее… Кажется я доказал вам, что Петербург – самый русский из всех русских городов? В нём видна русская душа.
– Господин штабс-капитан, мне удивительно слышать от вас эти слова, – сказал Шлиппенбах. – Вы русский офицер и должны любить ваш Фатерлянд, землю ваших отцов.
– Как русский офицер я готов отдать жизнь за Веру, Царя и Отечество, – отвечал Дудка, – но отчего же не поболтать о том, о сём? Русские дороги такие длинные, чего только в голову не взбредёт, пока доедешь… Но мы прибыли: вот уже виден Главный штаб…
– Стой! – закричал жандарм, преграждая путь. – Езжайте в объезд, ваше благородие, никого не велено пускать.
– Но нам надо в Главный штаб, нас ждёт его превосходительство генерал Ростовцев.
– Не велено пускать, – повторил жандарм. – Никого не велено пускать, кроме как с разрешения его сиятельства графа Бенкендорфа или господина обер-полицмейстера Кокошкина. Весь центр города оцеплен, и по Неве хода нет.
– А что случилось?
– Не могу знать. Вертайте назад, ваше благородие.
– Возможно, бунт? – с испугом спросил Шлиппенбах.
– Если бунт, стреляли бы, – возразил Дудка. – Тихих бунтов в России не бывает… Ну, делать нечего, – поехали в кабак, что ли?
– Это нельзя, – запротестовал Шлиппенбах. – Мы обязаны быть у герра Ростовцева.
– Мало ли что. Не пускают, сами видите… Да и напрасно вы полагаете, что граф Ростовцев ждёт от нас точного исполнения приказа, – я не первый год служу, знаю. Был у нас майор, из ваших, из немцев, который в точности исполнял поручения начальства, – так его не любили не токмо что товарищи, но даже само начальство. Хоть убейте меня, но есть что-то подозрительное в человеке, который точно исполняет приказы в России. У нас так не принято, одно дело – обещать, а другое – выполнять; зачем это смешивать?.. Нет, господин Шлиппенбах, поехали лучше в кабак, тем более что у нас есть неоспоримое оправдание.
* * *
Следствие по делу о краже Медного всадника было начато полковником Верёвкиным и обер-полицмейстером Кокошкиным энергично, но без лишнего шума. Для начала были опрошены служители и члены Сената, здание которого находилось рядом. При входе в него дознавателей встретил поразительно толстый кот, лежавший перед дверью у лестницы. Сонно глядя на нежданных посетителей, он нипочем не хотел уходить; лишь когда на него грозно прикрикнули, кот лениво огрызнулся и удалился.
Служители и члены Сената были под стать этому объевшемуся коту, – такие же медлительные и сонные; сама атмосфера этого учреждения способствовала покою и ленивой беззаботности. Давно прошли романтические времена, когда сенаторы активно решали важнейшие государственные вопросы и осмеливались даже перечить царю, как это делал неистовый князь Яков Долгорукий, генерал-пленепотенциар-кригс-комиссар при Петре Великом. «Царю правда – лучший слуга. Служить – так не картавить; картавить – так не служить», – говорил князь Долгорукий и в своём необузданном рвении доходил до того, что рвал царские указы. Впрочем, и тогда Сенат проявлял беспечность в решении неотложных государственных дел, из коих при Петре Великом более 5 тысяч были не рассмотрены вовсе, а ещё 2 тысячи отложены на неопределённый срок.
После бурной эпохи дворцовых переворотов Сенат окончательно превратился в тихую пристань для чиновников, имеющих заслуги перед властью и получивших сенатскую должность в качестве синекуры. Бурные политические страсти были в корне чужды сему учреждению: если и были здесь горячие головы, то после года-другого пребывания в Сенате они охлаждались, покорствуя общему духу размеренности и тихого довольства.
Государь Николай Павлович относился к сенаторам с большой снисходительностью, чему причиной была важная услуга, которую они ему оказали. При вступлении Николая Павловича на престол в декабре 1825 года произошли известные беспорядки, могущие иметь роковые последствия для государя. Преисполненные мятежного западного вольнодумства негодяи восхотели в день присяги Николаю Павловичу захватить Сенат и заставить его членов отказать государю в праве на престол, – более того, вынудить сенаторов принять Конституцию (документ несвойственный и вредный для России). Однако по прибытии на Сенатскую площадь – с большим, правда, опозданием, – мятежники обнаружили здание Сената совершенно пустым. Объяснялось это просто: по случаю воскресного дня сенаторы решили собраться пораньше, быстро принять присягу новому царю и разойтись по домам, дабы не нарушать своих планов на отдых, – что и было исполнено ими.
Таким образом, планы бунтовщиков были сразу же нарушены, и это обстоятельство оказало влияние на весь дальнейший ход событий. Мятежники были столь расстроены, что простояли на Сенатской площади до вечера, не предпринимая никаких действий и лишь убив зачем-то добродушного петербургского генерал-губернатора Милорадовича, героя войны 1812 года. Между тем, пойди они на Зимний дворец, находящийся в полуверсте от Сенатской площади, неизвестно, удалось бы государю сохранить свободу и жизнь. Охрана дворца была столь малочисленной, что вряд ли она смогла бы защитить царя, – когда же подошло подкрепление, то выяснилось, что по чьей-то недопустимой халатности солдатам не выдали заряды для ружей, а когда подтянули артиллерию, то не подвезли порох для пушек. Так что жизнь Николая Павловича действительно висела на волоске, и если бы не сенаторы, которые с самого утра так сильно огорошили мятежников, что отняли у них волю к победе, исход сего рокового дня мог быть иным.
В благодарность государь многое прощал Сенату; количество неразобранных дел всё увеличивалось. Николай Павлович давно перестал удивляться этому: вскоре после начала своего царствования он поинтересовался, сколько таких дел числится за министерством юстиции (кое должно было являть пример в аккуратности и быстроте прочим государственным учреждениям). Оказалось, что 2 миллиона 800 тысяч; через некоторое время государь снова спросил о количестве дел, ждущих своего рассмотрения – ему доложили, что теперь их стало 3 миллиона 300 тысяч. Николай Павлович махнул рукой и больше не интересовался этим вопросом.
Но всё же и его терпение лопнуло однажды: явившись в Сенат к десяти часам утра, государь застал на месте лишь одного сенатора Дивова (да и тот, как выяснилось, заснул здесь с вечера, будучи в подпитии) – а больше никто не пришел. Государь повелел Дивову передать его сотоварищам, что был у них с визитом, но никого не застал, – не довольствуясь этим, Николай Павлович специальным указом обязал сенаторов являться на службу к шести часам утра ежедневно. Они страшно переполошились и слёзно молили государя отменить сей жестокий указ, ибо, по их словам, царское посещение Сената само по себе уже сделало полезную электризацию параличному. Николай Павлович смилостивился, и жизнь Сената пошла по-прежнему, спокойно и неторопливо…
Понятно, что добиться от служащих этого заведения чего-либо путного в связи с кражей Медного всадника обер-полицмейстеру Кокошкину и полковнику Верёвкину не удалось. «Они бы не заметили, если бы само сенатское здание украли вместе с ними», – в сердцах проговорил Кокошкин.
* * *
Следующий этап следствия проходил на стройке Исаакиевского собора, позади похищенного Медного всадника. Работами руководил француз Монферран; со времён Киевской Руси и Московского царства в русских обычаях было поручать важные строительные работы иностранцам. Впрочем, отечественные мастера быстро перенимали у них опыт и строили вовсе не плохо, однако бывали и досадные недоразумения. Так, сооруженное русскими мастерами первое каменное здание Успенского собора в Московском Кремле, простояв полтораста лет, пришло в такую ветхость, что своды его обрушивались, а стены пришлось подпирать деревянными столбами. Это было странно, ибо подобные каменные строения в западных странах успешно стояли много веков, порой – от римлян.
Но ещё большая странность случилась при воздвижении второго каменного Успенского собора на месте первого. Русские мастера Кривой и Мышка, приглашенные царём Иваном Третьем для осуществления сего проекта, рьяно взялись за дело и уже подвели было собор под крышу, но тут-то он и рухнул с ужасающим грохотом. Мышка и Кривой объяснили эту неудачу землетрясением, которое произошло в Москве. Землетрясение такой страшной силы, что от него падают церкви, для Москвы событие столь редкое, что никогда до того и никогда после того не случалось, – надо же было ему случиться именно при завершении работ по строительству собора! Но самое удивительное в этом землетрясении, что оно произошло точно под стройкой, а до соседних кремлёвских зданий толчки не дошли.
Помолившись усердно Богу и поблагодарив его за чудесное спасение столицы, Иван Третий не решился более обращаться к притягивающим к себе землетрясение русским строителям и вызвал мастеров из Италии. Они возвели новый Кремль с зубчатыми стенами и мощными башнями, которые оказались поразительно долговечными, а также построили главные кремлёвские храмы, ставшие гордостью русской земли.
Особенно много иностранных построек появилось в России при Петре Великом и после него, – так что дворянские дома, гражданские здания и храмы стали точь-в-точь похожи на европейские. Впрочем, государь Николай Павлович, любивший свой народ и ценивший его культуру, повелел вернуться к старорусскому стилю. Выполняя волю царя, придворный архитектор, русский немец Константин Андреевич Тон изобрёл такой стиль и создал к годовщине войны 1812 года проект храма Христа Спасителя в Москве. Прежний проект, шведа Витберга, был признан слишком прозападным, а потому несостоятельным; к тому же, при Витберге непонятно куда исчезло более миллиона рублей, – что само по себе было бы не удивительно, если работы хотя бы сдвинулись с мёртвой точки. Честный швед не мог понять, как это произошло, зато подрядчики и члены строительного комитета довольно потирали руки.
В результате Витберг был отправлен в ссылку, а проект Тона утверждён. Его храм Христа Спасителя представлял собой выросшую до чудовищных размеров русскую сельскую церквушку с прибавлением изрядной доли византийской вычурности и восточной аляповатости. Академики от архитектуры пришли в ужас при виде этого проекта, но государю он понравился, – Николай Павлович приказал Тону построить в таком же истинно русском стиле Большой Кремлёвский дворец. Этот дворец должен был выразить в камне представление народа о том, каким должно быть обиталище царя.
Что касается храма Христа Спасителя, то государь сам выбрал место для него на берегу Москвы-реки, для чего понадобилось снести почитаемый в народе Алексеевский женский монастырь. Игуменья монастыря, недовольная таким поворотом событий, прокляла сие место и предрекла, что ничто не устоит на нём долго, но любовь царя к России превозмогла и это обстоятельство.
…В то время как храм Христа Спасителя только собирались строить в Москве, Исаакиевский собор в Петербурге уже строили полным ходом. В России мало кто знал, чем примечателен Исаакий Далматский, которому был посвящён храм, однако Пётр Великий родился как раз в день поминовения этого святого, и такового обстоятельства было достаточно, чтобы потратить миллионы рублей на сооружение гигантского собора.
На стройке трудились тысячи человек, и была вероятность, что кто-то причастен к краже Медного всадника.
– Воры, все воры! – повторял обер-полицмейстер Кокошкин. – Поверьте, уж я-то знаю наш народ, сам чистокровный русак. Русский мужик слаб на руку: чуть зазеваешься, обязательно что-нибудь унесёт. Им памятник умыкнуть – плёвое дело, они этого Медного всадника в один миг стащат и не поморщатся. Ну, ничего, я за них возьмусь, они у меня во всём признаются, будьте уверены!
Полковник Верёвкин остудил пыл полицмейстера:
– Прошу учесть, ваше превосходительство, что нам нужно не признание, а памятник. Государь ждёт его возвращения, а не признания каких-то там мужиков. Не следует также забывать, что его величество лично следит за строительством собора и весьма расположен к господину Монферрану. Государю было бы неприятно узнать, что сие строительство омрачено кражей, да ещё имеющей такой возмутительный характер.
– А я об этом и не подумал! – всплеснул руками обер-полицмейстер. – Спасибо, батюшка, выручили, отвели беду… Нет, огорчать государя нельзя ни в коем случае… Но что же делать, а вдруг памятник спрятан где-нибудь здесь? Вон она какая громадина, эта стройка, – ну что стоит спрятать тут памятник?
– Вряд ли рабочие имеют отношение к краже, – возразил Верёвкин. – Что им делать с Медным всадником? Продать его целиком они не смогут, а пилить на части долго и хлопотно. Я полагаю, мы можем найти на стройке свидетелей, но не воров.
– А я всё же произвёл бы обыск, – сказал Кокошкин. – Мало ли… Может, они стащили памятник просто так, из озорства.
– Это может быть, – согласился Верёвкин. – Пусть ваши полицейские произведут осмотр, а я пока со своими жандармами порасспрошу рабочих и подрядчиков. Во всяком случае, мы обязаны убедиться, что строители непричастны к краже, а уж потом можно двигаться дальше.
* * *
Ресторация, которую штабс-капитан Дудка назвал «кабаком», действительно была кабаком, но в лучшем смысле этого слова. Кабаки в России, как известно, бывают двух типов: худшего, куда люди приходят напиться с горя, и лучшего, куда они идут в хорошем настроении. В худшем типе кабаков не имеет никакого значения обстановка, качество закусок и прочие эстетические условия: здесь главное – дешевая выпивка, которую можно заказывать в неограниченном количестве, – но в кабаке лучшего типа человек хочет не только выпить, но и приятно посидеть. Очевидно, что кабаков лучшего типа в России всегда было гораздо меньше, чем кабаков худшего, ибо жизнь большинства российских обывателей побуждала их к горькому пьянству, а не к приятному времяпровождению. Тем не менее, кабаки лучшего типа тоже существовали на русской земле, что внушало положительный настрой людям, склонным к размышлениям о судьбах России.
Ресторация, в которую пришли Дудка и Шлиппенбах, славилась чистотой, уютом и вкусной кухней. Она занимала часть первого этажа в старом доме у Аничкова моста, и на вывеске её значилось «У моста» – это была одна из старейших рестораций Санкт-Петербурга. Когда-то, при Петре Великом, на топком берегу безымянного ручья, позже названного Фонтанкой, находилась диспозиция батальона подполковника Аничкова. День и ночь батальон расширял ручей, дабы превратить его в судоходный канал не хуже голландских, виденных Петром в Амстердаме и взятых им за образец для многочисленных речек, ручьёв и ручейков новой русской столицы. Кабак, открытый возле дислокации сего воинского подразделения, помогал облегчить нелёгкий труд по строительству канала, а попутно батальон Аничкова строил для продления Невского проспекта мост через Фонтанку, который приходилось всё время удлинять по мере расширения ручья.
Похожим образом шли работы и на других водных потоках Санкт-Петербурга, пока генерал-губернатор столицы, светлейший князь Александр Данилович Меншиков не прекратил на свой страх и риск амстердамскую затею царя. Не то чтобы Меншикову было жаль мужиков и солдат, гибнущих в холодной воде, но его одолевало беспокойство по поводу расхода средств из государственной казны. Светлейший князь пользовался ею почти как собственной и за долгие годы пребывания в царской милости сумел перетащить в свои подвалы едва ли не больше золота, чем оставалось в государстве, однако беда была в том, что из казны тащил не он один. Каждый, кто имел доступ к казённым средствам, грел на них руки, и никакие, даже самые жестокие меры не могли остановить лихоимство. Царь Пётр вешал воров, рубил им головы, четвертовал, клеймил раскалённым железом – всё впустую. Соблазн был так велик, что перед ним не способны были устоять не только люди, распоряжающиеся казёнными деньгами, но и суровые чиновники, поставленные надзирать за этими людьми, равно как ещё более суровые чиновники, поставленные наблюдать за всеми чиновниками вообще.
Вот это и вызывало беспокойство князя Меншикова. Как человек неглупый он отлично понимал, что остановить воровство невозможно, но в таком случае рано или поздно казна оскудеет окончательно, и что тогда с неё взять? Оставался единственный способ сохранить казённые деньги, чтобы можно было и впредь ими пользоваться в личных целях – ограничить расход на государственные нужды. Потому-то Меншиков и решился отказаться от расширения невских ручейков и речек; он боялся ослушаться грозного царя, но забота о казне всё же пересилила этот страх.
Давно канули в Лету и «ближний царёв друг» Меншиков, и упорный подполковник Аничков, и непреклонный царь Пётр, чей памятник был теперь так внезапно и нагло украден, а ресторация возле Аничкова моста по-прежнему находилась на своём месте. Как уже было сказано, из кабака худшего типа ресторация превратилась в кабак лучшего типа, куда охотно ходили петербургские офицеры.
* * *
Дудка заказал из холодных закусок – белужью икру, осетрину и заливного судака; из горячих – грибы в сметане и подовые пироги с луком и яйцами; на первое блюдо – солянку, а к ней кулебяку с телятиной; на жаркое – баранью ногу с гречневой кашей. Очень хорош был в ресторации запечённый гусь, откормленный орехами, а также рубец с копчёной грудинкой, равно как и говяжий холодец с солёными огурчиками, но Дудка, посмотрев на Шлиппенбаха, вздохнул и решил оставить их на потом, потому что надежда на немца была плохая. Шлиппенбах и без того изумлённо вытаращил глаза, когда капитан заказывал обед, и пытался было протестовать против двух графинов водки, натуральной и на травах, так что Дудка еле-еле убедил его.
Выпив по первой, они закусили белужьей икрой и повели неторопливый разговор.
– Водка под икру – это хороший русский способ, – восхищался Шлиппенбах. – Я оценил его лишь у вас, в России. У нас тоже пьют водку, но наша водка не сравнить с вашей водкой, а икру мы не имеем.
– У нас есть много такого, чего нет у вас, – согласился Дудка, ловко подцепив кусок осетрины и наливая по второй из запотевшего графина. – Россия – богатая страна.
– Но в ней много не понятно для меня. В вашей жизни большее число загадок, – да, очень большое число загадок, – сказал Иоганн Христофорович. – Взять сейчас: я не понял, почему меня звали, чтобы я писал книгу для молодых людей и для праздника. Вы пояснили мне, но я не понял до конца.
– Выбросьте из головы, – посоветовал Дудка, выпив свою рюмку и с удовольствием крякнув. – Мало ли что начальству взберендится.
– Как вы сказали? Я не услышал, – переспросил Шлиппенбах.
– Я говорю, начальство у нас любит чудить… Ну, как бы вам объяснить попроще… Оно отдаёт приказы разумные и неразумные, понимаете? Скажем, ездил я недавно в губернский город N, и тамошний губернатор как раз перед тем издал два предписания: разумное и неразумное. Разумное предписание касалось предупреждения пожаров, – в городе они случались постоянно, пожарный обоз не успевал прибыть вовремя, – вот губернатор и распорядился, чтобы обыватели сообщали о возгорании не менее чем за два часа до оного, не забывая указывать при этом характер пожара.
– О! – удивился Шлиппенбах. – Я опять не понял. Как это можно, сообщать о пожаре за два часа до оного? Разве это можно знать?
В.Е. Астахов. В погребке
Первые кабаки появились в России во второй половине XVI века, после взятия Иваном Грозным Казани. Согласно энциклопедическому словарю Брокгауза и Эфрона, кабаком у татар назывался постоялый двор, где продавались кушанья и напитки. В 1552 году Иван Грозный открыл около Кремля на острове Балчуг первое в истории России государственное заведение такого типа. В 1720 году в Петербурге был открыт первый «Трактирный дом». Прославилось оно тем, что завсегдатаем здесь был Петр I, любивший выпить чарку-другую анисовой водки. Владельцами первых отечественных трактиров становились иностранцы, и кухня в них была обычно заграничной, отличающаяся разнообразием и изысканностью. Со временем трактиры стали более демократичными заведениями, однако оставались и трактиры для «чистой публики».
И вот этот праздник губернатор решил переставить на три дня позже по случаю приезда важного лица из Петербурга, которое носило имя Николай. Архиерей был человек сговорчивый и не нашел ничего возразить против губернаторского намерения, но, боже мой, какое волнение поднялось в народе! Если бы губернатор распорядился праздновать два вешних Николиных дня вместо одного, если бы он, в конце концов, перенёс праздник на три дня ранее, всё обошлось бы. А тут, представьте себе, народ ждёт праздника, разговения, еды и водки, а Николу переносят на целых три дня вперёд! Дело дошло до государя, он сильно осерчал и, говорят, начертал на донесении об этом: «Губернатор и архиерей дураки, оставить праздник, как был».
– Это было так? Вы не сочинять? – спросил потрясённый Иоганн Христофорович. – Губернатор решил передвигать церковный праздник?
– Чистая правда, – подтвердил Дудка, перекрестившись для убедительности.
– Загадка, загадка, – прошептал Шлиппенбах.
– А? – не расслышал Дудка. – Что? Ничего?.. Ну, по третьей? А вы не хотели два графина брать, – этих-то не хватит.
– Да, – сказал Иоганн Христофорович, – под русскую беседу надо много пить.
– Вот вы и начинаете потихоньку постигать Россию, – проговорил довольный Дудка. – Ваше здоровье, дорогой господин Шлиппенбах!.. Судачка уже попробовали? Хорош, да? А теперь грибочки отведайте, пока не остыли, и непременно с пирожком. Ну как, неплохо?.. А позвольте мне вам ещё налить рюмочку натуральной, а уж под супчик и под горячее будем пить водочку на травах.
– У себя на родине я никогда ни пил столь обильно, – сказал заметно захмелевший Шлиппенбах. – У нас во всём соблюдается размер и порядок.
– Понятное дело, где уж вам выпить, как следует, – сочувственно произнёс Дудка. – Вы привыкли загадывать наперёд: всё-то у вас выверено, всё рассчитано. Не понимаете вы настоящего течения жизни: вам бы плыть по прямой, да по прямой, соизмеряя скорость движения с величиной потока и о каждом его повороте зная заранее. Милой мой Иоганн Христофорович, разве это жизнь? Это её схема, пусть искусная и тонкая, но схема. А жизнь в линии да расчёты не заключишь: уйдёт, ей-богу, уйдёт, как вода меж пальцев! Мы же в России привыкли к крутым поворотам и бурному течению жизни, нам загадывать наперёд не приходится: уж куда вынесет, туда и вынесет. Мы полагаемся на авось.
– Объясните мне, будьте любезны, что такое «авось»? – взмолился Шлиппенбах. – Я часто слышу в России «авось», но так и не сумел вникнуть.
– Охотно объясню, – согласился Дудка. – Вот только выпьем под кулебяку и под соляночку, и объясню.
– Боюсь, что мне достаточно, – попытался отказаться Шлиппенбах. – У меня кружится голова.
– Это потому что не допили. С каждой следующей рюмкой, – да под супчик, да под жаркое! – вам будет легче и легче. Ну-ка, где ваша рюмочка? Позвольте наполнить… За ваше здоровье, господин Шлиппенбах!
– Благодарю вас, – обреченно сказал Иоганн Христофорович и выпил вслед за капитаном.
– Знаю я ваши иностранные замашки, – усмехнулся Дудка, разрезав огромную кулебяку пополам и положив один её кусок себе, а второй Шлиппенбаху. – Сперва ломаетесь, – я, де, столько не выпью, я, де, столько не съем, – а потом приходится добавлять. Настрадаетесь, бедные, в своей Европе, так хоть в России душу отведёте…
Вы изволили интересоваться, что означает «авось»? Оно в чём-то сродни «кузькиной матери», только «кузькину мать» показывают, а на «авось» надеются, и в том видна великая мудрость русского народа. Один древний мудрец всю жизнь размышлял, чтобы сказать: «Я знаю, что я ничего не знаю». Но коли знания нас подводят, а будущее непредсказуемо, и часто – очень часто! – не зависит от нашей воли, то не лучше ли положится на судьбу? Наш русский мужик дошёл до этого своим умом: «авось» как раз и означает смирение перед судьбой и, в то же время, упование на милосердие Божие. Ну, не мудро ли это, скажите, Иоганн Христофорович?
– Но как же жить без никакой заботы о будущем? Если вы сегодня не построите себе дом, то завтра вам не будет где жить, а если вы построите его плохо, то завтра он упадёт, – удивлённо возразил Шлиппенбах.
– Это по-вашему, по-немецки так выходит, а по-нашему, по-русски – лучше прожить сегодня, чем ждать завтрашнего дня, который ещё наступит ли, бог весть. Так мы и живём, и как видите, ничего, не погибаем, – подмигнул Дудка и вновь наполнил рюмки. – Выпьем, драгоценный мой Иоганн Христофорович, за великую русскую идею, за наше русское «авось», потому что, думается мне, счастлив именно тот, кто живёт днём сегодняшним, а не завтрашним.
Кстати, по пути к вам, в Павловск, я помог княгине Милославской вылезти из её рыдвана, – ну, вы знаете, какие наши дороги, рыдван перевернулся, колесо отлетело, ось вдребезги, – так она приказала кучеру кое-как всё это приладить и была намерена ехать дальше. «Как же вы поедете, ваше сиятельство?» – спрашиваю я. «Эх, милый мой, – отвечает она, – авось доеду как-нибудь! Я уже десятый десяток разменяла, пятерых царей пережила и знаю, что в России кроме как на авось надеется не на что. Сколько раз мы могли погибнуть, и я, и Россия, а вот, живы! Авось и дальше поживём».