Kitabı oku: «Метастансы (сторона А)»
Редактор Владимир Столбов
© Тимур Бикбулатов, 2017
ISBN 978-5-4485-7022-3
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Лучше писать для себя и потерять читателя,
Чем писать для читателя и потерять себя.
Сирил Конноли.
Я не знаю, зачем этот текст. Может быть, попытка оправдания, ведь я никогда не мог защитить свою внебытийность. Это универсальное междусловие можно отнести к любому из моих текстов, но попало оно сюда и не поддаётся вычеркиваемости… Похоже немного на декларативный потуг, симулирующий рождение будущего «нечто», ибо в наше время нет смысла не эпохальничать (мудрое словечко нарисовалось – уже польза). Я не знаю кому, когда и зачем надобится поэзия, которую давно никто не «всасывает» (хотя, зачем здесь кавычки – для людей без кожи они только создадут подобие панциря, а для прочих и без этого текста хватает недевственных курсисток при скудоумных культуродеятелях). Я точно знаю, что после этой вставной конструкции придётся делать грустные глаза и демонстрировать свою неверблюдность.
А вообще, могу я подарить себе свои стихи, ничего не декларируя и не оправдываясь? Убаюкать себя, на время захомячить в свой жадный карман кусочек настоящего, не кастрированного политикой и пиитикой чувства. Могу! И хочу! И превыше моего желания может быть только… Да просто выше этого только задранная попка псевдожизни, но я, и пусть это моё единственное достоинство, никогда не вёлся на остывшие макароны (пусть понимают, как хотят – они знают слово «интерпретация»).
Одно я знаю абсолютно точно – в этих «записках мимошедшего» все по беспределу честно и нет ни капельки (забавен язык) онанизма.
Колыбельная для
Люцифера
(1989 – 1991)
Каждый бой по себе выбирает смерть.
Тим Александр Кельт
Это было совсем недавно, когда количество волос на моей голове ещё можно было назвать причёской, а количество слов в лексиконе – достаточным для поступления на филфак. Рок-н-ролльщик, спортсмен и секретарь комсомольской организации постепенно деформировался в «проклятущего поэта» и алкоголика. Шесть струн болгарского «Орфеуса», подпалённого в костре, нехилые вылазки в петербургское сопливое пространство, и девочки, пишущие длинные курсистские романы… Гнилая романтика леса и деревенские танцы с томиком Рембо в кармане. Областные олимпиады по математике и биологии и разбитые очки в пьяных спорах о Моррисоне. И верные друзья, рисующие, стихоблудствующие, гитарощиплющие. Именно тогда рождались темы для картин – «Девочка на шару», «Бурлюки на «Волге», «Спирохета, вызывающая сифилис», «Декабристы будят Герцена»… И тексты, тексты, тексты… Первая отповедь из журнала «Парус» о несоветскости стихов и первые песни в соавторстве с Винни (теперь он доктор философии в Нидерландах). Это было одновременно «stairway to heaven» и спуск в преисподнюю, поиск «house of rising sun» и «пути в сторону леса». Почему-то сейчас захотелось это вспомнить… Для нестатистов того пространства, да и для себя. Тот момент, когда возраст Рембо и Божидара не позволял врать и слушаться классиков.
Нюхайте, пяльтесь и прыгайте назад на четверть века. Тогда я стал Кельтом. И перестал быть мальчиком…
Конар-хисти
Нарисуй меня черным всадником
В инквизиторском белом костре,
В императорском сюртуке
И в агонии бледных сумерек.
Распиши это небо мной,
Пьющим затхлость монашеской кельи,
Офицером английского флота,
Менестрелем-бродягой севера.
Вышей образ мой на плаще
Матадора или мессии…
И в бурлящем стакане ваганта,
И на вывеске дома терпимости,
И на крыльях подбитого лебедя
Пусть глаза мои будут осенние.
Выжги профиль мой на груди
У седого крупье Монте-Карло,
На цыганском платке у торговки,
На борту корабля из Испании…
Но когда ты вернёшься ко мне,
Я спою тебе песню кельта —
Гимн моей негритянской России,
Ослеплённой и преданной пеплу.
И когда в поцелуйном преддверии
Ты протянешь мне губы печальные
Я умру. Ибо я не любил тебя.
Ты простишь. Ибо Смерть – тебе имя.
Закатный плач
Дмитрию Лапушкину
Скрипач играл Сарасате,
Ветер выхлёстывал лица.
Тоска до кровавой рвоты
И смех истеричных глаз.
Но тихо сошла Богоматерь
С убийцами сына проститься.
Огонь наводил позолоту
На старые зеркала.
Деревья сплетались с закатом,
Меня приглашая на танец,
Да я ведь игрок, а не зритель
Пути сквозь петлю на погост.
В шеренгу расставят солдат, и
Проступит кровь сквозь сутану,
И пепел грехопролитий
Покроет улыбки звёзд.
А я, никому не нужный,
Подам, как предам, Ван-Гогу
Малиновым золотом сада,
Взращённого мертвецом.
И он мне отрежет уши
И ссутенерит богу.
Погаснет сирень заката,
В деревья вплетя лицо.
Исповедь язычника. Ветер
Мне стыдно, что я невиновен
И мой костёр не в крови.
Я выстроил Имя Слова
И Храм Февраля на Любви.
Распятье…. Багровой тучей
Легла на колки голова
За то, что бог невезучий
Позволил себя целовать.
Гуляйте, пока не застрелят,
Стреляйте, пока дают.
Есть в смерти шальная прелесть —
Вертеть в руках не свою.
Исповедь язычника. Слово
Мне числа имени разрезали чело,
За то, что боль хранил в порочном теле.
За то, что имя: тайна, Вавилон…
Царапал на развалинах борделя.
За то, что всадник был и белый конь
(Я имя помню лишь наполовину)
Легло клеймо на правую ладонь
И когти на подставленную спину.
Но я с утра ещё вернусь домой
И матом изрисую всю страницу.
Да, ты права, трубил уже Седьмой.
Пал Вавилон, великая блудница!
Регтайм
Да, это жизнь моя сволочная покатилась
башкой стюартовой.
Да, это ересь моя. Поймай, наизнанку выверни.
Но, жаль, не мои сокола разорвут утром рты ветрам
Да Николе сплетут мягкой травы ремни.
Видно, последний омут лишь головой постичь.
Эти же строчки пиявками сердцу привычнее.
Благослови, опозорь, бедный Иисус Иосифович
И не крести. Так мне сподручней язычничать.
Да, это бог дрожит себя под оплёванной скатертью,
Да, это танец мой – пеной с губ эпилептика.
Но долго петляет Россия – с чёртовой матери
До святого отца. Да один поводырь. Некто Хлебников.
Да пожалейте ж меня, губы в кровь искусавшего!
Но лишь каблуком между строк и грязную кость
под дождь….
А икнётся – закашляешь, выйдет любовь красной кашею.
Здесь время года – покос да место встречи – погост.
Так что ж?
Ведь весну не уймёшь – молча сушите простыни….
Белое и красное
Последний крик совы последней ночи,
И кто-то скрипку рвёт в пустой часовне.
Но молоком умыты руки зодчих
И кровью – менестрелей-песнословов.
А в унисон с простуженной свирелью
Выводит флейта смертный клич Аттилы.
И серебром укроет колыбели,
Кто медью укрывал свои могилы.
Шарманщик спать уложит попугая
И, накормив судьбу, стакан достанет.
А снег, краснея перед звёздной стаей,
Вслед за костром вольётся в белый танец.
Солнышко
Мне обруч рек на горло-небо.
Клеймо луны на грудь – земля мне.
Меня встречали – где-то хлебом,
А где-то просто п….ми.
Имел рассвет – вручил расстрелам,
Имел закат – разбил о камни.
И душу вывинтив из тела,
В ней убивал тоску пинками.
Но Солнышко моё – от дьявола.
Не ровня праведным потёмкам.
Застыв гнилым и кислым яблоком
В глазах убитого котёнка
Прощало телом, смехом, пулею,
В постель тащило на раскаянье.
Но Авель был – глаза акульи,
А губы – лёд. Куда там Каину!
Куда там Хорсу – младо-зелено,
Куда Гефесту – слабо кормлено.
Лишь Солнышку под стать веселие
В петле над гордой колокольней.
Умом объята и измерена,
Величьем вдавлена в двустишия,
Измены Клодии Валерию
Страна доныне не простившая.
Страна-отец больному выродку,
На три россии мир делящему.
(В пожарах римских сердце вырвалось
И отрыгнулось настоящим).
Моим россиям – глаз старушечий
Да мне б невинность малолетнюю.
В разгул пустились мы б не хуже, чем
Орда мадонн желтобилетных.
Я строил идолов и капища,
Язык разучивал языческий.
А Солнышко, почистив лапищи,
Смиряло вольные привычки.
Считало сорванные пальчики,
В огонь кидало глазки блядские.
А я искал кудрявых мальчиков
С раскосым взглядом азиатским.
Мы с Солнышком купались порознь
И жрали огненную трапезу.
Ему быть – в свете, мне – лишь в голосе,
Раз жизнь пошла погрязшей в праздниках.
Тупые умоподношения,
Святые телосумасшествия…
Оно – пророком, я – прощением,
А скопом – подло и божественно.
Богов лепили с грязным фаллосом,
Лишь не хватало – нимб на задницу.
Оно кричало: «Брось, отвалится!»,
А я попробовал – всё ладится.
Ругались – было, но построили.
Плевать, что криво – полюбилось же.
А топором что было скроено,
Пером не вылижешь…
***
Колокол, обитый белым бархатом,
Звонница, раскланявшись, молчит.
Каин измеряет судьбы картами —
Выпадают только палачи.
И застыли нежно руки с чётками,
И червонным золотом звеня,
Две цыганки и моряк чечёткой
Вызывают к небесам меня.
Докурив, я выйду в ночь по холоду
Безнадёжно, как на эшафот.
Чтоб увидеть, как уходит под воду
Мой сгоревший погребальный плот.
***
Мазками масок скалится тоска
В палитре черно-красных судеб.
Кисть жаждет холст, но вновь дрожит рука,
Охвачена безумьем цветоблудий.
Ещё глоток. И вихря ждёт закат,
И в вое пса заложен приступ страсти.
Но падают глаза в пустой стакан
И похотью вгрызаются в запястье.
А проститутка томно улеглась
На красками испачканное ложе,
Но в эту ночь её заставит власть
Пропойцы сделаться похожей
На ту, что приходила в этот дом
Печальною и тихою истомой.
И губы запечатав красотой
Манила нас презреть законы дома.
И мы, забыв глаза других мадонн,
Смотрели вслед, боясь табу порога.
И лишь шуты в разверстую ладонь
Ей приносили в жертву сердце бога.
И лишь когда последний точный взмах
Улыбку на лице её поправил,
Он умер.
А она сошла с ума,
Когда себя увидела в оправе.
Колыбельная
Стон вертепной скрипки – небо плачет блюз.
Похоть и улыбка – сквозь одну петлю.
Ногти впились в скатерть:
«Я тебя люблю».
Сердце просит ветра да крепки ремни,
Словно мокрой веткой выхлестаны дни.
Выходи на паперть,
Руку протяни.
Жёсткие постели, ржавый скрип пружин,
В непорочном теле только просьба: «Жить».
На венчальный камень
Пальцы положи.
Бледных проституток впалые глаза,
Среди пошлых шуток вырастет лоза,
И печальный Каин
Повернёт назад.
По венкам из липы прелый скрип подошв.
Нужно только выпить, в стремена и – в дождь.
Но, пока поешь ты,
Молча не уйдёшь.
Солнце между ставен – тут хоть плачь, хоть пей.
Бог уже не ставит – бей промеж цепей.
Там не потревожат.
Спи, я смог допеть.
Тронный век
Завтра солнце увидит меня безнадёжно живым.
Гибель последней стаи низвергнет спасенье,
Бессилье задушит февраль руками знамений.
Пусть будет так. А жить я смертельно привык.
Приготовят постель из сухого огня и травы,
И марево высветит брошенный в озеро город,
И живот овдовевшей земли будет нагло распорот
Будет путь на семь лун, и устанет колдун —
Бубен ляжет, как нимб, в серый пепел седой головы.
Да, тюрьма и сума. И чума? Но ведь мы не больны.
Пусть умрёт в страшных муках последний и гордый король
И печаль будет ткать тишину над молчащей сестрой.
Пусть будет так. Но, устав, мы попросим войны.
Мне судьба – не судья. Искушением – лесть сатаны.
Я просрочен. И, стало быть, мне крутить барабан.
Дрожь в коленках пройдёт. Повезёт, так избавь от забав.
Я б поверил в него, если б верить мы были вольны.
Вскройте прикуп. Я – пас.
В моем зеркале – тени предчувствий.
И окурок погаснет в руках и поверит страстям.
И с похмелья я выдам им имя слепого вождя.
Но под сердцем – ожог. А на сердце – по-прежнему пусто.
И распутная ночь не меня уподобит Прокрусту,
И я втисну в себя это время – была не была.
Но шальная стрела задохнётся в груди у орла.
Пусть будет так. А со мной уж поделятся грустью.
Караван
Он вышел ко мне по твоим костям, Джим.
Волосы Авеля
В стакане портвейна.
Париж.
Секта слепых онанистов.
Улыбка Каифы с рекламы.
Тебе носивший во чреве
Подставил ладонь Пер-Лашеза.
Беги. Беги, Джим, беги…
А в придорожной закусочной
Сегодня торт с земляникой.
Капелла кастратов похабит
Печальный напев каравана.
И бесконечная очередь —
Люди с обрюзгшими лицами.
Они получают деньги
За то, что пили с тобой.
Беги. Беги, Джим, беги…
В дешёвых пивных голубые
Блюют на твои портреты,
И солнце корёжит засовы
На вечных твоих дверях.
Беги, пока под Шопена
Выносят чистое Слово.
Беги, брат, мы встретимся завтра
На пороге Изгнанья.
Беги. Беги, Джим, беги…
Любовь Пограничника
(1992 – 1995)
Я за собой оставляю право любить, а вам оставляю право не верить в мою любовь. Но когда вы начнёте пускать кровь, пусть выбор падёт на меня. Но знайте – я родился в чёрной рубашке, и я останусь жив, пока мне это будет нужно. Я вернусь, когда запечётся Любовь на ваших глазах. Я упаду под ваши колени, когда вы вспомните о красоте и начнёте молиться. И, может быть, в прокуренном и облёванном тамбуре кто-то вспомнит обо мне. И, может быть, когда черви закопошатся в ваших ртах, вы споёте меня.
***
«Я не хочу.
Кусая солнцу локти,
Плешь пеплом вымазав и на луну скуля,
Я не могу.
Бегу, смотав дорог тень,
Как мышка с гибнущего корабля.
Смеёшься?
Ведь смеёшься больно —
Не разорвёшь колоду пополам.
Мои глаза с оглохшей колокольни
Ты сбросишь,
Мстя своим колоколам.
Я не хочу.
Я не люблю.
Тебе ли
Пыль обивать с туфлей, пройдя порог?
Тебе я в жертву тысячи Офелий
Мог принести.
Но не донёс,
Не смог.
Губ твоих привкус не слизать, не сплюнуть,
Ты знала,
Душу пьяную маня,
Что, захотев потешить свою юность,
Ты до смерти потешила меня.
Пусть взгляд твой гордый в сердце отпечатан,
Я не смеюсь…
Мне душно без тоски…»
И в грязь упала белая перчатка,
Едва коснувшись пепельной щеки.
***
Пальцы тонкие медленно выломав,
Я венок Вам совью и петлю.
Не кричите, пожалуйста, милая.
Я люблю Вас, по-детски люблю.
Подождите, я больше не буду так.
Черт с ним, с пальцами – дым без огня.
Вы так вздрогнули мило, как будто
Вы обнять захотели меня.
Обнимите, я знаю не просто Вам.
Пусть сегодня я дьявольски пьян.
Оправдаться хочу перед господом
Тем, что вечер Вы были моя.
Губы дёрнулись. Ну, улыбнитесь же,
Может быть, все уйдёт на заре.
Не простят мне грехи – я все выдержу
За невинный сегодняшний грех.
***
Неуют мокрых перьев. Кому бы
Расцарапать слезами жилет?
Эти мёртвые, синие губы
Мне не сделают больше минет.
Ни вина не прошу, ни отравы,
Моя гордость сегодня не в счёт.
Я готов в придорожной канаве
С губ твоих пить колодезный лёд.
Ни петли не хочу, ни объятий,
В череп неба впечатав луну, —
Мне б сорвать с тебя белое платье,
Как с гитары срывают струну.
Мне б немного тобой освежиться,
Мне б хоть самую малую горсть!
Ведь твоя черногрудая птица
Расклевала любви моей гроздь.
Сергею Есенину
Не тебе я был брат, грустный дьявол мой яблоневый,
Не тебе этот бант из волос моих выплели.
Не тебе был мой Каин, по-здешнему авелевый,
Не сюда приходил ты тоску свою выблевать.
В моем круге – костры, да тебе до огня ли здесь?
Омертвела сирень, да в петлицу воды не влить.
Помню: снег не сошёл – повели тебя на люди,
Пристегнули к коню, да не к сроку мосты свели.
По земле – синева, по кордонам – весна не в лет.
У меня снегокос, у тебя – златосев, хоть вой.
Атаман, если сам, поводырь, если наняли,
А позвали пинком – на рассвет по росе конвой.
Пусть я сам не твой сын, и не мой тебе дом, как дым.
Все размыло следы, я к тебе через новой тракт
Я б пораньше пришёл, просто не было повода
Отпустить повода да пустить тройку по ветрам.
Только крест на груди, словно боль перечёркнута,
В небо шеи церквей наугад понатыканы…
Запрягай да гони, бледный ангел мой чёртовый!
Только как ни крути – не закроют мосты ко мне.
***
Умирать? Так какая ж забава
Мне положена в жизни ещё,
Если богу служить за… ло
Да и с чёртом не полный расчёт.
Может, солнце разорвано в клочья,
Может, слову так мало меня.
Или, выиграв право пророчить,
Доиграюсь до Судного дня.
Душу спрятав в стакане с окурком
И без двух отыграв мизера,
Я улягусь в постель к Петербургу
Как любовник, как муж и как брат.
А хотелось лишь самую малость —
Бросить пить и попробовать спеть, —
Только сердце судьбой отблевалось,
Проглотив беззащитную смерть.
Но в полете предсмертного вальса,
Оторвавшись от скрюченных рук,
Нацарапают синие пальцы:
«В моей смерти винить Петербург».
***
Ворвалась зима и поля перепачкала снегом,
Всем было плевать, но зачем-то хотелось огня,
Но кто-то не спал и от скуки откашлялся небом,
Потом поперхнулся и нехотя сплюнул меня.
Я так и остался плевком, попирающим слезы.
Я жаждал любви, издеваясь над похотью слез.
Но этот подлец ещё выдумал пьяную розу
И нас обвенчал за полпачки сырых папирос.
Она умерла, а меня обозвали поэтом,
Пытались стереть, но я спрятался в тающий снег.
А глупый чудак где-то выкопал подлое лето
И, видно устав, закопался в полуденном сне.
***
В эту ночь в перекошенном небе
Не моргать надоевшей луне.
Я ещё на земле этой не был,
И она не заплачет по мне.
Не в её волосатой утробе
Я болтался, на волю просясь,
Я ещё своё небо не пропил,
Чтобы падать в холодную грязь
Но когда-нибудь, гордый и вольный
Я напьюсь и ударю в бега,
Чтобы в снежное русское поле
Выйти на неокрепших ногах.
Прощание с Петербургом
Ошалелый, раздавленный, преданный…
Эта слизь на брусчатке – не я ли?
Кто из вас первым мной отобедает,
Не подавится пьяной печалью?
Языкам фонарей вряд ли нужен я.
Ну, оближут да сплюнут, поморщась.
Не для них я шаманил простужено,
Взгромоздившись на лысину площади.
Не для фейсов, в трамваях приплюснутых,
Душу склеивал водкой да горлом,
Небом грустным да солнышком блюзовым
Мне б прикрыть свои песенки голые.
Я вернусь, если только забуду вас,
Я не пел здесь и паинькой не был.
Дома лягу, напьюсь и закутаюсь,
Натянув на себя ваше небо.
***
Утром совесть из простыни выжав
(Ты лежи и не плачь, раз пришла),
Я оставлю свой след на Париже,
Незаметно раздев догола
Свой живот с выступающей грыжей,
Недосказанной, как «I Love».
И, прищурив бельмо идиотски,
Улыбнётся с окурка верблюд.
Кто-то здесь – Беранже или Бродский
(Бреюсь я, а не мылю петлю!)
Расписался коряво и броско
Предпоследним конкретным «люблю».
С. Веселову
Выжму. Выжгу. Не к спеху она мне.
Хватит, пожил. Противна уже
Память, брошенная на камни
В пережёванном неглиже.
Вспомню изредка. Было б чем вспомнить,
В грязных пальцах обрывки держа
Наготу переполненных комнат
Изувеченного этажа
И ухмылку по-питерски зимних
Поцелуев промозглых. Скажи,
Ты когда возвращала стихи мне,
Я ловил ребятишек во ржи?
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.