Kitabı oku: «Воображаемые жизни Джеймса Понеке», sayfa 3
Глава 3
Я был один, снова шел куда глаза глядят, избегая как колониальных, так и туземных поселений. И пусть даже в своем последнем пристанище я не нашел особой любви, мои страхи росли с каждым шагом, отдалявшим меня от него. Нет ничего хуже одиночества и голода, составлявших несчастье ребенка, у которого в друзьях не было ни единой живой души. Я понимал, что мне предстоит снова их вкусить, вместе с опасностями большой дороги, и раздумывал, не лучше ли было мне остаться, несмотря на свои опасения. Даже подстилка в лачуге трактирщика была лучше, чем неизвестность – кто знает, когда мне снова предстоит поесть или отдохнуть. Даже нетерпимость белых поселенцев была лучше, чем полное отсутствие людей или поселков.
Оглядываясь назад, я понимаю, что все было не настолько просто. В то время я чувствовал лишь боль свежего расставания. Из своего же нынешнего положения мне видится, что в каждом месте, которое покидал, я словно оставлял частичку себя, а такой маленький мальчик слишком плохо приспособлен для того, чтобы бродить по свету, растрачивая себя. Всякий раз, как я терял дом, мне казалось, что я расстаюсь с частью собственной плоти. Я накрепко запомнил слова миссис Дженкинс: суровый мир не преминет нанести мне удар в самое слабое место. И поэтому, думалось мне, я тоже стану суровым, а если не получится, то, по крайней мере, буду хорошо играть свою роль и скрывать все остальное.
Я знал, что мне нужно найти людей, по возможности больше похожих на меня. Пусть мне и удалось прибиться к той тесной общине, но это нельзя было назвать жизнью: мои узы с ними так легко разорвались. Но войти в новую деревню было совсем не просто, особенно став свидетелем тому, как человека убили просто за то, что он оказался не по ту сторону горы.
На этот раз я шел на запад. За время, проведенное в Холликросс, я проявил достаточно смекалки, чтобы определить на карте свое местонахождение и понять, в какую сторону можно было бы при необходимости пойти. Полагаю, в глубине души я всегда готовился двинуться дальше, если обстоятельства того потребуют. Я направился к побережью, на юг местности под названием Таранаки. Я знал, что на побережье мне будет проще найти еду, чем в буше20. Еще я знал, что в той стороне будет больше людей, возможно, больше моих соплеменников, и считал, что они по крайней мере не станут стрелять в меня, едва завидев, во всяком случае, до тех пор, пока не выяснят, кто я такой. Но никаких гарантий все равно не было. Я мог оказаться неправильным новозеландцем, принадлежность к определенному племени могла не обеспечить мне безопасности, и это меня тревожило.
В конце концов мне повезло, потому что не прошло и трех дней, как я покинул Холликросс, как целая деревня сама меня нашла. Да, это буквально была целая деревня на ходу. Из-под тени буша я долго наблюдал, как люди шли мимо, скудный свет заката помогал мне прятаться. Состав ее был самым разнообразным: спереди и по флангам – молодые и сильные мужчины и женщины с оружием, в центре группы – дети и старики. Некоторые прислушивались к каждому движению и шороху, и мне стало страшно, что меня поймают за шпионством; некоторые же шли, словно побитые, понурив головы, и каждый шаг явно причинял им страдания. Они были скитальцами и держались настороже, как и я сам. Мне подумалось, что они не станут возражать, если к ним прибьется мальчик-сирота.
Я ждал, пока мимо не прошла последняя группа стариков с кучкой детей впереди. Единственной возможностью было подойти в открытую, поэтому я выпрямился во весь рост и направился к ним, не с напускной храбростью, с которой подходил к деревне белых людей, а с тем, что, я надеялся, выглядело, как смирение, потому что это было именно оно. Я сдавался на их милость – мне было необходимо, чтобы обо мне составили благоприятное мнение. Старик впереди увидел меня первым и поднял клюку, указывая в моем направлении. Однако прежде, чем заговорить, он некоторое время двигал челюстью, стоя как вкопанный, и все вокруг него остановились и тоже стали на меня смотреть.
– No ‘ea… – начал старик, открывая и закрывая рот, словно для того, чтобы привести язык в действие. – No ‘ea te tama nei?21
Каждый ждал, пока со мной заговорит кто-то другой. Старик ничего не спросил у меня самого, вместо этого запустив вопрос в воздух, словно у меня еще не было полномочий говорить за себя. После долгих лет лишь случайного использования мой собственный язык стал у меня во рту чужим, но я понял. «Откуда я взялся»?
Я видел, что если группа продолжит стоять на месте, то еще немного, и один из зорких дозорных подойдет к нам, чтобы выяснить, кто является возмутителем спокойствия. Я открыл рот, приготовившись заговорить.
– E koro, no te nga’ere tenei tama. E’tama ngawari ia22.
Какая-то беременная женщина заговорила прежде, чем я успел выдавить из себя хоть слово. Она сказала, что я вышел из леса и не представляю опасности, а потом спросила, можно ли мне пойти с ними. Она за мной приглядит, и остальные тоже будут следить, чтобы я не учинил неприятностей, а ей не помешает еще одна пара рук. Старик ничего не сказал, однако закатил глаза и поднял подбородок в знак согласия, поворачивая обратно на тропу, чтобы вернуться в длинную медленную процессию. Угрозы я не представлял, но моя история его совершенно не интересовала.
Итак, женщина вручила мне узел, и я пошел. Поначалу я шел рядом с группой, но на расстоянии нескольких шагов, опустив голову, чтобы показать, что понимаю: я не один из них, у меня нет никаких прав. Однако с течением ночи я стал подходить ближе, особенно когда этого требовал рельеф местности. Я видел, что, кем бы эти люди ни были, я не особенно от них отличался. Мы все были беженцами. По дороге у них не было сил ни расспрашивать меня, ни рассказывать о себе, хотя дети помладше выглядели счастливыми, как это присуще детям в любых обстоятельствах, подбегая ко мне во время игр, корча мне рожи с выпученными глазами, кидаясь камнями или тыкая в меня палками. Дети постарше наблюдали за мной исподлобья.
Мы находились достаточно близко от берега, чтобы слышать море, и достаточно близко к лесу, чтобы при необходимости быстро в нем спрятаться. Пока мы шли, несколько человек отправились вперед и зажгли костры вдоль берега на некотором расстоянии друг от друга. Издалека могло показаться, что нас очень много, и у нас много костров, и что мы достаточно сильны, чтобы не бояться обнаружить свое присутствие. На самом деле воинов-toa среди нас было вовсе не много. Старик затянул молитву, звучавшую как песня, такую древнюю, что я усомнился, слышал ли когда-нибудь раньше нечто подобное. Время от времени его слова затихали, словно сами собой, но, когда он останавливался, напев не прекращался, потому что его подхватывали другие голоса, одни больше как песню, другие – как молитву. Так продолжалось всю ночь напролет, пока мы шли, но в самую глухую и темную пору перед тем, как рассвету озарить небо, единственный голос, который я слышал, принадлежал старику.
К тому времени, как мы остановились, чтобы поесть и отдохнуть, я так устал и сбил ноги, как еще никогда в своей жизни. Я снова показал, что понимаю свое положение, сев немного поодаль и ничего не прося. После того как были накормлены старики и маленькие дети, женщина, замолвившая за меня слово, принесла мне немного хлеба и сушеного угря с приправой из лесных ягод. Она ничего не сказала, но тронула меня за плечо и ушла кормить остальных. Рассвет набирал силу, и люди устраивались на собственной поклаже или на том, что попадалось под руку, и укладывались спать в укромных местах, а молодые и сильные по очереди несли дозор. Я часто просыпался, как обычно бывает в незнакомой обстановке, но, по крайней мере, спать днем было тепло.
Не успело полностью стемнеть, как мы снова двинулись в путь, жуя по дороге остатки завтрака. Я поднял несколько kete – корзин с инструментами и едой, – чтобы облегчить ношу тех, рядом с кем шел накануне ночью. Они кивнули в знак признательности, но за всю ночь со мной опять никто не заговорил, все были сосредоточены на ходьбе. К следующему рассвету мы оказались в скалистой бухточке, кишевшей paua23 и kina24, и многие юноши принялись нырять за ними, снова и снова. Я помогал, перетаскивая улов вверх по берегу, туда, где другие отбивали мясо черных устриц, чтобы размягчить его перед готовкой, или осторожно разрезали морских ежей, чтобы использовать панцирь в качестве миски. С трепещущей, еще живой ежовой плотью обходились как с великим деликатесом. Первыми были накормлены старики и дети, но и на нас, остальных, хватило с избытком. Будучи непривычен к терпкому вкусу, я смог проглотить лишь малую толику. Однако пиршество заставило всех расслабиться, и бухточка казалась вполне безопасной, чтобы отдохнуть и поесть. Те, что постарше, принялись рассказывать сказки, начиная, по обыкновению, с whakapapa.
Да, мой читатель, я вижу вопрос в твоих глазах. Что такое whakapapa? Это великолепная накидка, соединяющая каждого из сидящих вокруг костра друг с другом и с местами, откуда они родом. Это родство с горами, водами и землями. Для маори это то, кто он есть, с кем он связан, кто его предки. Но если whakapapa – это накидка, то почему, когда эти люди начали свои сказания, я почувствовал себя раздетым? Никто не мог отнять у меня мою whakapapa, даже если я не знал ее так хорошо, чтобы пересказывать наизусть. Она жила во мне, была частью меня, как и mana25 моего отца. Но мои губы оставались сжаты, и, чем дальше в ночь уходили речитативы и сказания, тем больше меня одолевало желание провалиться сквозь землю. Это были чужие сказания о чужом родстве, не имевшие ко мне отношения. Тогда я впервые по-настоящему понял слово «сирота». Быть сиротой – означает носить простую накидку, все так же сотканную из множества нитей, но потерявшую внешний слой из кисточек и внутренний слой из тепла. Моя накидка утратила свои прекрасные отличительные черты. Только самые знающие смогли бы вчитаться в ее смысл, и то лишь тщательно осмотрев. Я же страшился любого осмотра и того, что он мог обнаружить.
Но эти люди тоже ушли далеко от насиженных мест. Они истово декламировали свою whakapapa – родина была дальше, чем когда-либо, а впереди лишь новые горы и воды, и незримые опасности.
– Мы все дети maunga26, – сказал высокий, сильный на вид человек, который не мог быть старше меня больше, чем в два раза. – Но теперь мы покидаем своего предка. Мы покидаем свои могилы и свои дома. Мы поем tangi27 по старой родине, но мы ищем будущего в новой, где заключим союзы, которые обеспечат нам безопасность, где сможем построить новые дома и начать хоронить усопших. Мы построим новые дома в долине Те Ава Кайранги28 и в Те Вангануи-а-Тара29, и скоро заживем в достатке, торгуя с pakeha30, в чем нам поможет великая гавань Тары.
Говоривший признавал, что они были не первыми переселенцами, а одними из многих. Они пойдут туда, где уже начали осваиваться их соплеменники и дальние сородичи.
– Kia ka’a tatou. Kia maia. Будьте сильны духом и телом. Мы последние из многих, кому предстоит установить новые права в новом доме. Наши сородичи будут нас приветствовать. И если те, кто не в родстве с нами, потребуют от нас битвы, мы будем сражаться так, как не сражались никогда раньше. Мы сможем. Мы заставим тех, кто бросит нам вызов, отпрянуть в страхе, а тех, кто нас поприветствует, возрадоваться тому, что мы – их союзники.
Пока продолжалась эта речь, ко мне подошли другие дети из лагеря. Их больше не обременяла поклажа, и теперь они получили возможность выяснить, кем был затесавшийся среди них незнакомец. Должно быть, я выглядел именно так, как себя чувствовал – выставленным на всеобщее обозрение, беззащитным.
– No ‘ea koe? Откуда ты? – спросил самый высокий из них. Я пожал плечами, избегая смотреть ему прямо в глаза. Иногда именно во время отдыха начинаешь чувствовать все то, что отгонял прочь, чтобы выжить. Я устал, и ни притворства, ни бахвальства во мне не осталось.
– Маленький бездомный мальчик…
– No whenua…
– Ara, te tutua!
– He tutua koretake!
– Koretake, koretake, koretake31, – хором скандировала детвора. Никчемуха. Я с ними не спорил. Я платил свою цену.
* * *
Оно казалось невероятно далеким, это поселение в Те-Упоко-о-те-Ика, «Рыбьей голове»32, как мы ее называли, на самой южной оконечности Северного острова Новой Зеландии. Мне хотелось верить, что, когда мы дойдем до этого места, эти люди обретут новый дом, и я вместе с ними. Но, поскольку за свою короткую жизнь мне довелось так много скитаться в одиночестве, я знал и то, что в подобном путешествии будет непросто находить пристанища для отдыха. Везде уже жили другие люди, и они станут защищать свои земли. Вряд ли наше прибытие вызовет у них радость.
Все это обсуждалось довольно долго. А потом, когда настало время отдыхать, речи обратились в пение. Не могу описать то глубокое утешение, которое принесла мне тогда waiata33. Прошло долгое время с тех пор, как я слышал такие песни и видел вокруг себя лица, такие же, как мое собственное, принадлежавшие людям разных поколений.
Дети давно оставили меня в покое, поскольку я не реагировал на их дразнилки хоть сколько-нибудь воодушевляющим образом. Но я знал, что их родители и старейшины не смогут бесконечно игнорировать мое присутствие или, по крайней мере, не смогут создать видимость, что меня игнорируют, не спросив наконец, кто я такой. Время, когда мне следовало представиться подобающим образом, давно прошло. Могу списать такое странное положение вещей лишь на странные обстоятельства нашей встречи. Решив, что я достаточно безобиден, эти люди не имели ни сил, ни желания замечать мое существование бок о бок с ними. Но теперь, когда все немного отдохнули от многодневного пешего перехода, на меня обратили внимание.
«E tama, no ‘ea koe?»34 На этот раз в вопросе не было угрозы. Его задала женщина, сопровождавшая старика. Это она всю ночь пела с ним защитные заклинания. Старик был рядом, но не поднял глаз – однако он наверняка напряженно прислушивался. Женщина, которая помогла мне в первый день, хлопотала, устраивая детей, но не скрывала интереса к моему ответу.
– Это хороший вопрос, – произнес я на нашем языке, – потому что я уже давно потерял свой дом. Мы жили в той стороне, далеко от побережья. – Я указал направление. – Моего отца звали Те Ракаунуи, а мою мать убили, когда я был немногим старше вон того мальчика. – Я снова указал в нужную сторону. – Отец умер через несколько лет после этого. Прежде чем умереть, он отдал меня в Миссию. Если другим детям хотелось показать мне свое превосходство, они говорили, что напавшие на моего отца его съели. Не знаю, правда ли это, но однажды я сбежал.
Некоторое время все молчали. Похоже, я сказал слишком много. Затем старик с усилием поднялся и посмотрел мне в лицо.
– Твой отец был вождем, чьи подвиги известны во всех уголках острова. Он не был нашим другом. Не знаю, кто убил его, но это могли быть наши сородичи. То, что случилось с ним потом, вполне могло быть так, как тебе говорили твои друзья. – Старик провел руками по трости, и я на долгое мгновение сосредоточил взгляд на его пальцах с распухшими костяшками, скрюченных в когтистой хватке. – Теперь я вижу в твоих глазах гнев. Но мы позволили тебе пойти с нами, потому что теперь все изменилось – мы все идем по тропе, конец которой нам неведом. Попытайся ты пристать к нам в другом месте, наши воины могли бы оставить на дороге твой труп, и мы прошли бы мимо. Вместо этого мы делим с тобой нашу поклажу. Таков мир, в котором мы теперь живем, старые правила уходят, обычаи пришли в хаос. Долг выплачен. Твой отец умер, но ты живешь. Продолжай помогать нам, и мы позволим тебе жить с нами. Или уходи. Выбор за тобой.
Слова старика разозлили меня так, как уже долгое время ничто не злило. Вновь пережитое всякий раз опаляло меня изнутри, и со временем эти подпалины все больше смешивались и стирались, пока я уже не мог отделить одно ужасное событие от другого. Теперь же эта обугленная чернота засвербела у меня под кожей: несправедливость жизни, которая не оставила мне ни человека, ни места, за которых я мог бы держаться. Разве она хоть раз отнеслась ко мне по-доброму? Я взял палицу, которую прятал на себе, patu35 воина, убитого в Холликросс, и поднял над головой, передавая ей дрожь запястья, вызванную чем-то, что мы называем wiriwiri36, позволив своему гневу на мгновение полыхнуть сквозь широко раскрытые глаза, и наконец опустил на землю.
– Я видел смерть чаще, чем мне бы хотелось. И больше не желаю ее видеть. Я взял это оружие с тела человека, который попросил еды и был убит за это. Я кладу его к вашим ногам. И свой гнев кладу вместе с ним.
Одна из женщин бросилась вперед и упала на палицу, обнимая ее и громко рыдая.
– Это Руа! Руа Канапу мертв! – Тут же началась великая tangi, великий плач, и меня охватило благоговение перед тем, что привело меня к этим людям.
– Не клади гнев на землю, мальчик, – ответил мне старик. – Он тебе еще пригодится.
Он повернулся к скорбящим, снова возвышая голос в karakia37. В тот день предстояло много молиться.
Глава 4
Прошла еще неделя, прежде чем мы прибыли в Порт-Николсон и временно обосновались в северной части поселения, на территориях, на которые племя уже заявило свои притязания посредством межплеменных браков или захватов членами родственных племен. Я слышал, что войны, подобные тем, которые убили мою семью, шли повсеместно. Старые правила и союзы были сметены мушкетом и властью, которую он принес с собой. Люди, жившие здесь до того, как пришла наша группа и установила над этой землей свою mana, были вытеснены после поражения в битве или различными способами встроены в новое племя в качестве низших его членов. Таково примерно было и мое положение. Это было вовсе не мое племя и не моя mana, но теперь это было единственное, к чему я принадлежал и что мог назвать «своим».
Память обо всем этом была свежа, это произошло при жизни одного и того же поколения, которое теперь занимало эти земли, поэтому наши притязания еще не были нерушимыми. Мы должны были оставаться настороже, крепко держаться за эту землю, чтобы поддерживать свою власть. Наша земля. Наша власть. Я никогда не был полноценной частью этого уравнения. Как и других неуклюже встроенных в новое сообщество, меня терпели и давали мне работу, и разрешали участвовать в жизни племени, коль скоро я был полезен. На большее я притязать не мог. Меня это не смущало. Я не принадлежал к этим людям. Если следовать обычаю, лучшее, что я мог сделать, – это жениться на дочери одного из них, чтобы обеспечить своим детям собственный дом.
Поначалу я работал в огородах и ухаживал за домашним скотом. Вскоре после нашего прибытия Ана Нгамате, та беременная женщина, которая первая заговорила со мной, родила шестого ребенка. Муж Аны часто бывал в отлучке, поэтому моя помощь была ей очень кстати. Хотя она работала вплоть до самого дня родов, после них она много недель жила со своим младенцем в отдельном доме, построенном специально для них. Другие женщины могли ее навещать, но остальные ее не тревожили. Ее работу взяли на себя остальные домочадцы, и посреди всего этого я обнаружил, что привязался к ее семье больше, чем к кому-то еще. На моих глазах ребенок Аны Нгамате подрос и начал бегать, а потом родился еще один. Эти двое детей были для меня особенными, и их часто оставляли на попечение старшей дочери Аны Нгамате, Кахуранги, и мое. Эти заботы доставляли мне достаточно радости, потому что занимали мое время, но в своей новой жизни я редко видел перо, бумагу или грифель, а книгу еще реже, и мне их не хватало.
В те времена многие из нашего народа испытывали страсть к чтению и письму. Возможно, к последнему даже больше, чем к первому, поскольку книги были редкостью, в то время как письмо позволяло нам разговаривать через большие расстояния друг с другом и с людьми из других стран и воображаемых времен точно так же, как я говорю сейчас с вами. Достать письменные принадлежности было нелегко, поэтому вести корреспонденцию в основном предоставлялось тем, у кого умение писать сочеталось с обязанностями вождя. Остальные же из нас чаще всего сталкивались с письменным словом, когда раз в несколько недель приходил священник, чтобы прочитать проповедь и поделиться библейскими историями. После проповедей он говорил с нашими rangatira38 и при необходимости передавал их высокие мнения, а иногда и письма, на свою сторону. Всякий раз, когда священник приезжал или уезжал с пачками писем и книг, которые он иногда дарил высокопоставленным членам племени, я наблюдал за этим с великой тоской.
Ана Нгамате поняла мое желание. Она смотрела, как я писал алфавит для ее маленького сына, как только тот стал способен копировать знаки, которые я чертил палочкой на земле. Однажды она увидела, как я в отчаянии отбросил палку в сторону.
– Почему ты перестал?
– К чему все это? Эта писанина всего лишь временная. Буквы в грязи ничего не значат.
– Они много значат для Тамы и других детей.
– Но я хочу писать предложения подлиннее. Предложения, которые не сотрет ветром или ногой Кахуранги. – Кахуранги любила дразнить меня и отнимать все, что я считал своим.
– Тогда найди, на чем написать. Я видела, как другие используют листья korari. Или harakeke39.
– На листьях. А чем?
– Палочки оставляют следы. Выцарапывай буквы. Они никуда не денутся.
– Ну, не знаю.
– Другие так делают. Не только у тебя страсть к письму. Покажи детям. Всем. Скоро они устроят соревнование, чтобы посмотреть, кто найдет лучшие материалы и будет писать красноречивее других.
На этом Ана Нгамате ушла, потому что она всегда знала, когда нужно уйти.
Конечно, Ана была права. Мы писали на всем, что могли найти: вырезали буквы на древесной коре, передавали секретные записки на листьях, царапали ракушками о камни, чтобы оставлять друг другу меловые послания. Женщины и девочки постарше принялись выплетать свои слова на корзинах и циновках. Постепенно мой статус повысился, ибо никто не мог сравниться со мной в скорости обращения с письменным словом, однако я взял за правило делиться своим даром, а не кичиться им. Я сделался своего рода учителем, потому что был терпелив с теми, кто помладше, а овладеть даром письма хотели все. Помимо прочего мы видели в нем великую возможность передать людям pakeha свои мысли и понять их. В конце концов священник заметил мою работу, и я заслужил свою собственную Библию. Свою первую книгу. И все же, даже выучив этот том наизусть или покрыв заметками целое дерево, я оставался несчастным. Все остальные казались вполне довольными: размеренным течением наших дней, созданием семей, политическими союзами, хорошей едой и торговлей. Этого хватало, чтобы наполнить повседневную жизнь. Но не для меня.
* * *
Такого жаркого дня, как тот, когда среди нас оказался Англичанин, в том году еще не было. Мы вступали в наше шестое лето на этой земле, и жара возвещала о том, что весенние бури, скорее всего, закончились. Мы все были вялыми, хотя то была пора напряженной работы в огородах. Ана Нгамате по несколько часов в день занималась ткачеством. Она трудилась над тонкой накидкой для мужа, который вернулся с юга раненым, но с победой после похода, предпринятого с целью укрепить свои притязания на тамошние земли. Я знал, что не нравлюсь ему, потому что он намеренно избегал смотреть на меня и не обращался ко мне напрямую, разве только чтобы отдать распоряжение. Когда позволяла погода, я всегда спал снаружи: теперь, когда он вернулся, а я повзрослел, в доме места мне уже не было.
Иностранец, крупным шагом вошедший в деревню в широкополой шляпе и темно-красном жилете, который своим блеском оттенял подобранный в тон шейный платок, представлял собой чудное зрелище. Его светлый сюртук был скроен прямыми линиями и углами, что придавало ему изысканности, хотя стоявшая жара мало подходила для такого количества слоев одежды. Я представлял, как ношу подобные вещи, но знал, что оденься я так в подобный день, то весь пропотел бы и испортил бы их. Однако данный джентльмен не проявлял никакого беспокойства на этот счет – он производил великолепное впечатление и держался прямо, словно внешние условия совершенно на него не влияли. Он входил в нашу жизнь фланирующей походкой, словно паря в эфире, в целом облаке эфира, осмелюсь сказать. Думаю, я тогда был немедленно очарован тем, как мало он обращал на нас внимания, даже зайдя прямиком в нашу деревню. Белые люди бывали у нас не каждый день, а если и бывали, то среди них редко попадались незнакомцы. Мы знали миссионеров и нескольких торговцев в округе – одному или двум было позволено жениться на наших женщинах, и они остались жить поблизости, – но этот джентльмен был кем-то новым. С ним были два проводника, Мофаи и Кина. Вокруг него собралась толпа.
Англичанин почти сразу же принялся рисовать. Можно было подумать, что он мог бы представиться более формальным образом, но он просто поприветствовал нас всех через Мофаи и Кину, которые провели его вокруг каждого из собравшихся для рукопожатий и hongi – нашего обычая прижиматься носами и обмениваться дыханием. Потом он достал свои принадлежности и материалы и принялся создавать маленькие яркие зарисовки: его рука металась по бумаге, оставляя на ней линии и тени, которые быстро превращались в изображения. Нам доводилось видеть написанный текст, а также миниатюры – в очень особых книгах, и, конечно же, у нас были свои виды изобразительного искусства, но мы никогда не видели, чтобы мир мог воссоздать себя в тонких линиях, вытекавших из-под пальцев этого английского художника. «Художник, Художник!» – воскликнула толпа, когда Мофаи сказал нам это слово. У нас были tohunga whakairo и raranga40, и moko, наши собственные знатоки изящных и священных искусств, но у нас не было ни равнозначного понятия, ни равнозначного ремесла. После этого мы обращались к нему только этим почтенным титулом, а не именем, которым он назвался по прибытии. До него мы никого подобного не встречали и считали, что вряд ли встретим еще одного.
Созданные им подобия удивляли и восхищали нас. Он начал с наших домов и орудий, а потом, завладев нашим вниманием, попросил положить перед ним оружие и плетеные изделия, чтобы он мог скопировать и их. Мы принесли вещи, которые можно было показывать, но положили их на недосягаемом для него расстоянии. Самые важные и опасные из наших вещей остались спрятаны, подобно самым важным и опасным представителям нашего племени. Наконец он спросил, можно ли ему нарисовать кого-нибудь из нас, начиная с горящих азартом детей.
Теперь, насмотревшись на подобные вещи, я вижу, что те портреты вовсе не отличались таким разительным сходством, как нам тогда казалось. Художник принялся рисовать группу молодых женщин и девушек, и мне вряд ли когда-нибудь раньше доводилось видеть столько кокетливых взглядов и трепещущих ресниц. Мы сочли это великолепной возможностью подшутить, и, когда он закончил, поднялась небольшая суматоха: мы улюлюкали и дразнили девушек, смеясь над их портретами, а те краснели.
Каждому хотелось быть нарисованным, и мы все боролись за внимание Художника.
– Для меня будет большой честью, – сказал он нам с помощью юного Мофаи, – нарисовать столько ваших портретов, сколько получится. Но мне нужно немного отдохнуть и подкрепиться. Мы шли пешком весь день и уже давно ничего не ели.
И мы принялись носить Художнику лучшие лакомства, оказавшиеся в пределах досягаемости. У нас были свежие лепешки, и море было не так далеко, чтобы мы не могли поспешно набрать корзину мидий. Ана Нгамате даже приказала принести из кладовой заготовленную впрок птицу – думаю, она положила глаз на изображение своей дочери.
Я принес еду и стал тихо наблюдать издалека, по своему обыкновению. Художник и его слуги ели с жадностью и молча, пусть ненадолго. Мне было интересно, как эти мальчишки попали к нему на службу. Похоже, для того, кто не скучал по семье, место было отличное. Парни хорошо ели, а требования у их хозяина, судя по виду, были самые простые: нести поклажу, переводить, подсказывать, в каком направлении идти. В конце концов, насытив свои аппетиты, они рассказали нам, откуда пришли – с самой северной оконечности острова, до восточного побережья, где мы сейчас находились. Мальчики говорили с нами на родном языке, но, немного отдохнув, Художник снова присоединился к беседе.
– Спросите, кого мне нарисовать следующим. Я не хочу снова совершить ошибку, сделав портрет слуги раньше портрета его хозяина. Пожалуйста, выясните, кто здесь вождь.
Разумеется, мне не нужен был перевод.
– Сэр, вождей больше одного. Я уверен, они захотят с вами встретиться, иначе они бы уже заставили вас уйти.
Художник оценивающе посмотрел на меня. Его взгляд был проницательным, надменным. Возможно, ему не понравился намек на применение силы. В нашей культуре такой взгляд сочли бы грубостью. Но он не был одним из нас. Я же привык к прямоте белых людей.
– Парень, ты очень хорошо говоришь по-английски. Как тебя зовут?
– Хеми. Меня назвали в честь Иакова из Библии.
– А, верно: «Всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше, от Отца светов, у Которого нет изменения и ни тени перемены». Послание Иакова, глава 1, стих 17. А фамилия у тебя есть?
Я задумался над его вопросом. Выбирай я сейчас, я наверняка назвал бы имя отца, но в то время мысли о нем причиняли мне боль, которую я не был готов испытывать в окружении других людей. Мне не хотелось, чтобы его имя произносилось вслух по отношению к моей собственной персоне из страха перед чувствами, которые это могло всколыхнуть. Я был мальчишкой, заблудшим, как и весь наш народ в те времена, но мне нашлось место под солнцем. Учитывая судьбу всей моей кровной семьи, мне до тех пор выпадал скорее удачный жребий. Я был свободным человеком, пусть и оказывался иногда в подневольном положении. И Те-Фангануи-а-Тара, или Понекенеке – Порт-Николсон, куда мы переселились под покровом ночи, – был местом, где я обрел дом. Разговаривая с Художником, я чувствовал, как крутятся колеса моей судьбы; я чувствовал знаменательность в его изучающем взгляде. В то мгновение я был новым человеком, как окружающие земли, ставшие мне новым домом, – порождением старого и нового миров.
– Мое полное имя Джеймс Понеке, но в этих краях меня предпочитают звать Хеми.
– Что ж, буду звать тебя Джеймсом, потому что я не из этих краев, а Джеймс – прекрасное английское имя.
– А, так ты низкородный!
– Низкородный никчемуха!
– Никчемуха, никчемуха, никчемуха.