Kitabı oku: «Реки текут к морю. Книга II. Каждой – свое», sayfa 3
Домой?
Откуда это чувство? Почему, выйдя из троллейбуса на Стрелке Васильевского острова, она вдруг ощутила поднявшуюся в груди теплую волну?
«Я дома».
Желтое квадратное здание, со всех сторон схваченное арочной галереей – истфак Университета, ее, Элин, факультет.
Вход. Народ толпится. Тоже поступать собираются. Направо – стрелка бумажная – философский. Налево – исторический. Лестница. Снова стрелка – приемная комиссия.
Мама в коридоре остается.
Эля входит:
– Здрасте…
Тут тоже толпа. Очередь. Столы вдоль окон, за ними девушки, выдают бумажки:
– Заявление пишите… Вон там сядьте…
Эля пишет. Фамилия, имя, отчество… место рождения… образование… национальность…
– А социальное происхождение, это что? – тихонько спрашивает у парня, сидящего рядом.
– Ну, родители у тебя кто?
– Мама – инженер, а папа – в отделе кадров.
– Пиши «из служащих».
– А-а-а… Спасибо.
Эля пишет.
Все пишут. Шепчут шариковые ручки по листам анкет и заявлений. Стоит гул голосов: «Конкурс большой… В прошлом году восемнадцать человек на место было… Провалился… Год на заводе… Если опять – на подготовительное пойду… А, место в общаге дадут?.. Я в Эрмитаже два года занималась… У меня спецшкола английская… Если балл не доберешь, на заочный можно перекинуть документы…»
Эля выскакивает в коридор:
– Все, мама, теперь я – абитуриентка. Вот, – протягивает матери бумажку, – место в общежитии. Пошли?
– Пошли. А адрес какой?
Эля смотрит в листок:
– Пятая линия.
Еще пара-тройка формальностей, медосмотр, бухгалтерия…
Медосмотр был в большой аудитории, абитура брела вдоль столов неспешным стадом, позвякивая: рост, вес, давление, зрение… Эле это напомнило призыв в армию, виденный в каком-то безымянном кино. Вспомнила про Юрку, ему скоро так… Но вспомнила мимолетно. Разве до него сегодня? В бухгалтерии – очередь в окошечки. Вдоль очереди мечутся ушлые агенты Госстраха: «Страховочка от несчастного случая… Страхуемся… Вдруг травма… Палец порежете… Рубль двадцать всего… На год…» Мама Элю застраховала.
Они переходят небольшую площадь, пустую, кроме газона в ее середине, здесь больше ничего нет. Слева – красный торец Двенадцати Коллегий, справа – серый фасад, выше последнего четвертого этажа буквы: «Библиотека Академии наук». Аллеей идут в сторону реки, выходят на набережную. Теперь налево.
– Мама, ты знаешь, куда идти?
– Приблизительно… Давненько тут не бывала. Но Город не меняется. Вон, смотри на том берегу – желтые корпуса. Видишь? Это химзавод. Дальше Тучков мост. До него дойдем, там на Малый проспект свернем. Ну и Пятая линия где-то там будет. Найдем, Эля. Найдем.
Нашли.
Тяжелая дверь хлопнула за спиной, поддав напоследок ветерком. Серый, крашенный масляной краской, скучный тамбур. Холодно как в погребе. Там, снаружи – июль, солнце, жара припекает горчичником, хочется закутаться в кружевные тени листвы как в шаль. Здесь – застоявшийся, какой-то подземельный, мутный студеный полумрак, вызывающий мгновенный озноб. Сжатое пространство, без окон, свет падает откуда-то сверху, с лестницы, закручивающейся вокруг пустоты. Был лифт? Да, наверное. Волнообразным рыбьим движением отражения Эли и ее мамы проплыли сквозь пыльное зеркало, вынырнули с другой стороны из стекла пустой вахтерской будки.
Кроме как наверх, идти было некуда. И они пошли. А там гостеприимно помахала отклеившимся концом стрелка со стены: «Поселение абитуриентов».
Сразу представился этакий поселок, то ли из хижин, то ли из вигвамов, между ними слоняются абитуриенты-очкарики, тащат учебники. Куда тащат-то? А, вон там посередке на поляночке – костерок. Подкидывают книжицы свои, шурудят палочкой: «Гори-гори ясно…» Трепещут бабочкиными крыльями страницы всяческих историй: от Древнего мира до Новейшего времени. Трещат в огненном жаре. Взмывают в небо Фемистокл с Периклом, Плеханов с Бакуниным. Разлетаются искрами. И кипит в котелке над сгорающими эпохами неведомое варево, может уха, а может новая реальность. Кипит, булькает…
Но нет. Нет никакого поселения. Комната есть. В углу свернутые матрасы, на столах стопки постельного белья, одеялки коричневые в клеточку, в пионерском лагере такие были. Казенный уют. За столом – деваха толстая. Комендантша? Не похоже. Может тоже студентка? На раздачу посажена. К ней человек пять-шесть. Очередь. Абитуриенты-очкарики. С сумками, чемоданами. Внутри книжицы. От Древнего мира до Новейшего времени. Парочка мам за компанию.
Эля получает ключ, одеяло, белье и матрас.
– На четвертый поднимайтесь.
Мама тащит матрас, Эля все остальное.
Четвертый этаж не последний, но выше не подняться, лестница закрыта на веревку. Веревка бельевая, старая, грязная, вся в узлах, привязана одним концом к перилам, другим – к обляпанному белилами стулу. Посредине веревки висит табличка с черной молнией и надписью: «Не влезай, убьет».
– Что это? – Эля оторопело таращится на табличку.
– Ремонт еще не закончили, после пожара, – за их спинами проходит парень в мятых шортах, смахивающих на старые семейки, и в клетчатой рубашке с отрезанными или оторванными напрочь рукавами.
В руке у парня чайник, из носика струит пар.
– А когда пожар был? – мама с трудом разворачивается, выглядывает из-за полосатой скатки матраса.
– В мае.
– В этом мае? Месяц назад?
– Нет, – парень неспешно удалялся между двумя рядами дверей, серых, таких же серых, как и стены, – еще в прошлом году.
– А как же… – Эля не знала, что именно она собиралась спросить.
– Да чё… Умывалки работают, сортиры тоже… Живем! – жизнерадостно прокричала исчезающая за поворотом коридора клетчатая спина.
Они переглянулись.
– Ну знаете… – мама, поджав губы, покачала головой.
Комната, которую открыла Эля маленьким ключиком с веревочкой и бумажкой с затертыми цифрами «57», была, как минимум, странной. У одной ее стены в три ряда друг на друге стояли тумбочки. Много старых покоцанных тумбочек, без замков и часто даже без ручек. У другой, напротив, друг на друга были водружены железные кровати с панцирными сетками.
О, эти вечные кровати, спутники пионерского детства и комсомольской юности не одного поколения советских людей. Откуда они пришли? Появились они вместе с советской властью, став ее железным воплощением, или явились еще из имперского прошлого страны? Но где тогда они использовались? История умалчивает. По крайней мере, ни одному из нас, ни одному из личностей, входящих в пестрый анклав Автора, ничего не известно о дореволюционном существовании этих неубиваемых монстров. Зато во времена застоя мы встречались с ними многократно. И честно говоря, до сих пор считаем, что самое лучшее для них применение – прыгать на металлической сетке, как на батуте, слегка придерживаясь руками за высокую спинку, чтобы не улететь незапланированно за ее пределы.
Остальные две противоположные стены заняты – одна окном, голым, не занавешенным ничем, неприкрыто бесстыдным, и батареей под подоконником, вторая, та в которой была дверь, большущим шкафом. В дверцы шкафа, так что его было не открыть, упиралась еще одна кровать. Такая же панцирная. Да, еще прямо на подоконнике почему-то стоял стул. И все, тумбочки, кровати, пол, давно не крашенный деревянный паркет, выложенный квадратиками, все в комнате было покрыто легким серым налетом. То ли пылью, то ли пеплом, то ли состарившейся известкой.
Впечатления уютной или хотя бы жилой комната не производила.
Эля бросила на железную сетку стопку белья, опустила рядом свою сумку, на пол поставить не рискнула, грязно.
– Ничего себе, университет! У нас в общежитии было намного лучше. Это еще в те-то годы! А здесь что за кошмар! – Мама пристроила свою полосатую скатку на ту же койку, провела пальцем по подоконнику, – тут все мыть надо. Нет, пойдем, пусть тебе другую комнату дадут. Не может быть, чтоб везде так было.
– Мам, может завтра… Пойдем лучше в Город. Погуляем.
– Нагуляешься еще. Или пусть другую комнату дают, или хоть пол что ли помыть, – мама начала сбавлять обороты.
– Завтра я все намою. Пойдем в Город!
Эля открыла одну из тумбочек, наугад, и пискнула. Там сидел, глядя прямо на нее, шевеля своими усами-антеннами, таракан. И еще кто-то порскнул в темную глубину.
– Ма-ам!
– Что?
– Тут тараканы…
Как-то давно, ей было года четыре, зимой, ей казалось, была глубокая ночь, но зимой всегда ночь, она вышла на кухню. Пить хотелось. На столе, она знала, бабушка оставляла стакан с водой, прикрытый блюдечком. Выключатель высоко, не достать. Темно. Только синим огнем горят конфорки на плите. Батареи плохо греют, чтобы хоть как-то, как она говорит, натопить квартиру, бабушка газ зажигает. Эля протягивает руку к стакану и видит в синем мертвом свете – тараканы порск в стороны. Разбегаются по столу. Ей кажется, она слышит шорок множества маленьких лапок: шурх-шурх… Она замирает. Взять стакан уже никак не получается. Эля бежит в комнату, кричит: «Ма-ам, мама!»
– Гадость какая, – мать захлопывает дверцу тумбочки, – черт знает, что!
Потом они ходили по этажу, мать инспектировала туалет, умывалку и кухню. Отремонтированные, видимо, совсем недавно умывалка и сортир ее удовлетворили, а вот кухня с побитыми жизнью газовыми плитами и ободранной раковиной не особо. Под раковину задвинуты два огромных бака для помоев. Клеенка на столах, изрезанная ножами, с загнутыми, посеревшими от грязи краями.
– Понятно, откуда тараканы берутся. Полная антисанитария. Куда смотрит комендант?
Они все-таки идут на улицу.
– Мам, поедем на Невский.
– Зачем?
– Ну в «Север» зайдем или в Гостиный двор…
– Нет, Эля, поедем во Фрунзенский универмаг. Может купим тебе что-нибудь. Ты теперь без пяти минут студентка, взрослая девушка, надо выглядеть соответственно.
По широкой лестнице универмага они поднимаются на второй этаж в «Женскую одежду», перебирают вешалки с кофточками, юбочками, тащат что-то в примерочную, снова трясут брючками и маечками. В результате Эля становится обладательницей белого костюмчика: подкороченные штанишки, темно-синяя блузочка без рукавов и пиджачок, белый, с рукавом до локтя и треугольным вырезом, без воротника. Эле нравится. Вот бы в таком виде пройтись где-нибудь на морской набережной. Но и здесь в Ленинграде тоже будет неплохо. Себе мама купила летнее платье, сверху похожее на рубашку: куча мелких пуговок и маленький воротничок, снизу полуклеш юбки, а посредине – узенький ремешок из кожзама.
Потом они зашли в какую-то столовку, но она уже закрывалась, и им достался только винегрет и чай с булочками. И уже возвращаясь, выйдя из метро на Васильевском острове, они завернули в кафе-мороженое, взяли по сто грамм пломбира с сиропом и по чашечке эспрессо из огромной, шумной, как паровоз, кофе-машины. Гулять, так гулять.
При желтом свете висевшей под потолком лампочки в комнате с номером 57 стало несколько уютнее. Мама заправила постель и улеглась.
– Давай, не сиди долго. Свет гаси.
Никакой настольной лампы или ночника в комнате не было, не почитаешь. Оставалось только лечь спать. Вдвоем им было тесно, при каждом движении кровать скрипела, сетка под спинами начинала содрогаться в конвульсиях. Но Эля устала. Она поняла это, как только приткнулась к материному боку и закрыла глаза. «Спать, завтра будет новый день, такой же прекрасный, как нынешний», – она засыпала и еще слышала, что кто-то громко разговаривает в коридоре, кто-то смеется, где-то рухнуло что-то тяжелое, и где-то, может быть, уже в ее сне протренькала гитара.
Грохот.
Что это может так грохотать среди ночи?
Это стучат в дверь! В картонную общежитскую дверь. Со всей силы стучат. Кулаками. И еще орут: «Открывай!»
Эля подскочила. Мама рядом. Тоже не спит. В комнате призрачно-светло. Серо за окном.
Ночь? Утро?
В дверь продолжают стучать.
– Что это? – Эля шепчет, словно боится, что ее услышат.
– Наверное, дверью ошиблись. Пьяные… – мать тоже говорит тихо.
Тоже боится?
Эля натягивает одеяло до самого носа, прячется.
– Что делать, мама?
– Постучат и уйдут. Не будем отвечать. Пусть думают, что здесь никого нет.
Стучать перестали. За дверью громкие голоса. Мужские. Но что говорят, не разобрать. Смех. Шаги. Вроде ушли.
Мать смотрит на часы: шесть утра. Они успокаиваются. Можно еще поспать.
Но только Эля закрыла глаза, заново угнездилась в этой металлической провисшей авоське, как за дверью опять загорланили мужские голоса, что-то заскребло в дверь, и блямс, вставной челюстью лязгнул отжатый замок, и дверь распахнулась, грохнув о выставленный угол кровати.
Натянутое до ушей одеяло, две пары испуганных глаз.
– Ой!
– Японский городовой! Мы думали, тут никого… Извините…
В комнату валились трое парней в заляпанных краской рубахах и спортивках. У одного на голове газетная шапка.
– Мы, это… Ремонт типа… А, вы чего не отвечали? Мы ж стучали…
Мама очнулась первой:
– А ну выметайтесь отсюда живо!
– Да выметаемся, выметаемся, чего орать-то… Сказали б сразу, что тут занято…
Пожав плечами, парни ушли. Было слышно, как они ржут в коридоре. Это они над ними, над ней, над Элей смеются. Эле стало жутко неловко. Правда, чего они молчали? Надо было сразу заорать: «Пошли вон!» И парни бы ушли. А они под одеялом затихарились. Глупо-то как!
Мать вылезла из кровати, прошлепала, засунув ноги в расстегнутые босоножки, к двери:
– Замок сломали… Теперь не закроешь…
– А что делать? – Эля чувствовала себя кисло.
Такой был день! Самый важный день в ее жизни. И такой конфуз. Называется: «А поутру они проснулись…» Ей казалось, что все теперь будут над ней смеяться. Спряталась под одеялом! – Ха-ха-ха, детский сад. Девочка, беги к маме! Кто такие «все», она не задумывалась. Наверно, это она переняла от матери: что скажут, как посмотрят. Ей самой не нравилась такая зависимость от чужого глаза, но избавиться от нее она не могла.
– Не знаю. Может кроватью припереть? Тогда не открыть будет снаружи. Наверно…
Они стали толкать тяжелую койку к двери. Но она не хотела вставать вдоль, мешал шкаф, пришлось придвинуть ее наискосок, припереть дверь одной стороной спинки. Но только они выстроили свою баррикаду, в дверь опять застучали. На этот раз тихонько. И донесся женский голос: «Извините. Откройте, пожалуйста. Я из студсовета…»
Они потянули железный одр в обратную сторону, ножки проехались по убитому паркету с залихватским взвизгом: «Й-й-ех, тр-р-ех!» Дверь приоткрылась. В комнату просунулось заспанное лицо давешней девахи, той, что раздавала ключи поселенцам. Она принажала на дверь круглым плечиком, обтянутым ситцевым халатиком в белых ромашках по синему полю. Кровать отъехала еще, не забыв возвестить об этом соловьино-разбойничьим посвистом: «Й-й-и-зи-и!» Эля даже покраснела от неловкости ситуации: «Она, эта девица, поймет же, что мы со страху дверь приперли. Вот дурдом!»
– Я это… Я вам не тот ключ дала… Тут ремонт должны были делать… Они это… Барахло выносить пришли… А, вы в пятьдесят вторую идите… Там, дальше по коридору.
– А что в пятьдесят второй никого нет?
Деваха похлопала белесыми ресницами:
– Почему никого? Там это… Там девочки. Трое или четверо, я счас не соображу. Если трое, значит, есть свободная кровать, а если четверо – надо притащить еще одну.
Мама, как видно, только и ждала такого предложения. Воткнув кулаки себе в бока, она подалась в сторону студсоветчицы. Загремели пушечные раскаты:
– Вы что, хотите, чтоб мы сейчас, в шесть утра поехали по коридору на кровати? Как на броневике? И стали ломиться в комнату к девочкам? Пустите переночевать? Вы совсем рехнулись? Да я сегодня же в деканат… Я в ректорат… Да я…
«Хорошо, что между ними кровать стоит, а то бы мама нависла над этой несчастной толстухой как статуя Командора. Как воплощение неотвратимой расплаты за грехи семи колен. И гвоздила бы ее сверху, пока в пол не вобьет. Мама может».
Но ситцевая деваха и не думала сдаваться:
– Да вы вообще кто? Чё вы кричите на меня? Кто вас вообще пустил в студенческое общежитие? Посторонним тут не положено! Вы давайте, уходите сию секунду, а то я это… Коменданта вызову… и милицию… Уходите! А она, – взмах пухлой руки в Элину сторону, – пусть это… Пусть в пятьдесят вторую топает.
Расклад выходил не в пользу Командора. И мама мгновенно откатилась на заднюю линию обороны:
– Ну что вы… Как вы говорите, вас зовут? Наташа? Наташенька, мы сейчас не будем никого будить. Хорошо? Мы тут спокойненько доспим, часок-полтора. А потом я домой уеду, а дочка переселится, куда вы скажете. Хорошо? Да? Ну вот видите, все и разрешилось… Ничего страшного… Просто недоразумение… Я же понимаю, у вас столько работы сейчас… Каждый может ошибиться… Ничего страшного… Да?
– Да…
И кровать опять, посвистывая-постанывая, поехала к двери, закрывшейся за ситцевой студсоветчицей Наташей.
– Идиотка, – бурчала мать, толкая панцирного мастодонта, – ключи она перепутала, хабалка толстомясая, свинья безмозглая… Это не университет, это вертеп какой-то… Грязь, тараканы, антисанитария полная. В студсовете дуры сидят… Черт знает, что!
Но все эти треволнения не помешали им снова заснуть. И только где-то около восьми утра, когда общежитие наполнилось звуками: криками, топотом ног, неразборчивым пением, металлическим звяканьем посуды и запахами: кофе, жареной картошки, подгоревших блинов, масляной краски, Эля и ее мама заворочались в сетчатой ловушке доисторической кровати и окончательно проснулись.
– Зубы почисти.
Когда Эля вернулась из умывалки, а там была некоторая очередь, утро – всем надо, мать, уже полностью одетая, сидела на краешке железной койки. Рядом – матрасная скатка и сложенное белье, на коленях Элина желтая сумка.
– Переезжать будем?
– Нет, Элинька. Уезжать. Нечего тебе делать в этом бедламе.
– Мама, нет! Почему?
У Эли не было слов. Она просто задохнулась этим «уезжать». Но мать не дала ей даже толком возразить:
– Это не общежитие. Это бардак. Публичный дом. Черта в ступе. Поедешь домой, поступишь в пединститут. Там тоже есть исторический факультет. И не реви, – она видела, что глаза дочери были на мокром месте, – нечего реветь. Хорошо, что я с тобой поехала. А то неизвестно чем бы это все закончилось.
– Но другие как-то живут, мама…
– До других мне нет дела. Ты моя дочь. Я не могу оставить тебя в этом гнезде разврата и антисанитарии. Может, мы тут еще и вшей нацепляли. Вон у меня голова уже чешется.
Нынешнее утро стало обратной копией вчерашнего: сдать белье давешней толстухе, пройти набережной до истфака (это уже не твой факультет), забрать документы (ты здесь чужая), троллейбусом проехать через Невский (последний раз, Эля), две остановки на трамвае до Обводного канала, автобус домой (прощай, Ленинград). Всю дорогу от хлопнувшей за спиной общежитской двери, до самого родного дома Эля молчала. Только «да-нет»: «Да, положила документы в сумку… Нет, мороженое не буду, не хочу… Да, постою в очередь в кассу… Нет, можешь мне ничего не покупать…»
Она не плакала, но проплывавшие за стеклами виды Города были нечеткими, какими-то расплывчатыми, смазанными по краям. Может быть это слезы стояли у Эли в глазах. А может быть, собирался дождь. Ведь нельзя же, чтобы все время солнце. Должен же и дождь когда-то пойти. Сегодня бы очень кстати.
И только ночью она дала себе волю. Лежа в бабушкиной комнате на диване рядом со спящей или делающей вид, что спит, Люсей, Эля тихо плакала. Хоронила-оплакивала свою мечту о новой жизни, об обманщике Ленинграде, что звал ее к себе, обещал жизнь светлую, полную красоты и радости, а когда она приехала, повернулся к ней немытой гнусной харей. Вылезла из-под шитого золотым позументом камзола драная майка-алкоголичка, пахну̀ло в нос застарелым перегаром и нестиранными носками.
Бабушка присела в темноте на краешек. Погладила внучку по стриженной голове:
– Ничего, Элинька… Все пройдет… Все в море будет… Станешь дома учиться. Всяко лучше, чем на чужой стороне, одной. Здесь мы все с тобой, все рядом. Вот меня жизнь по свету помотала, столько горя перед глазами прошло. В чужой-то стороне на кого обопрешься? Кто поможет? Каждый только на свой двор глядит. А осталась бы я дома в Тотьме, дак и жизнь, может, счастливее бы сложилась. Среди своих-то.
– Какая чужая сторона, бабушка? Три часа на автобусе… да и время сейчас другое… —Эля шмыгала носом, размазывая сопли по подушке, – все же живут… Вон полная общага студентов… Там весело… И Люська живет же там, и ничего…
Но возражала она так уж, просто чтобы возразить хоть что-то. Гундосила свое: «Другие же…» Но прекрасно понимала, что она-то не «другие», ее-то уж теперь точно никуда не отпустят. Смирялась.
Эля смирилась
Поступила в местный пед, и все оказалось не так уж плохо.