Kitabı oku: «Черные вороны 3. Паутина», sayfa 2
Глава 2. Андрей
За несколько дней до описанных в 1 главе событий
– Здравствуйте, Андрей. Давненько вы к нам не заезжали. Очень рады видеть…
Продавец цветочного магазина расплылась в улыбке и шагнула к корзине с белыми лилиями. Она знала, что я возьму именно их, знала даже точное количество. Я всегда покупал цветы только здесь на протяжении нескольких лет.
– Здравствуйте-здравствуйте. Я тоже так решил, поэтому и заехал. Нельзя нарушать традиции.
Она опять улыбнулась в ответ, отбирая 15 веток и, перевязав их белой лентой, протянула мне.
– Вам ведь, как всегда? Еще одна традиция?
– Совершенно верно. Спасибо, Наташа. Цветы великолепны, как, впрочем, и всегда.
– Спасибо, Андрей. Иногда мне даже кажется, что они ждут именно вас. Хорошего дня вам…
– И вам всего доброго…
Я вышел из помещения и знал, что они сейчас будут шушукаться со своей помощницей.
“Есть же бабы шустрые. Где бы нам такой “экземпляр” отхватить? Мало того, что денег валом, да еще и на братка не похож, хотя видно, что «из этих».
Людям всегда кажется, что они видят нас насквозь. Они моментально придумывают нам биографию, наделяют качествами, которые им хотелось бы, чтоб у нас были, и свято верят, что все именно так.
Всего несколько вещей способны ввести их в заблуждение: наша одежда, манера разговаривать и тембр голоса. Нужное сочетание всегда дает необходимый эффект.
Вот и сейчас я чувствовал, как они смотрят мне вслед, с нотами зависти и злорадства думая о том, кому «так повезло» и почему на ее месте не одна из них.
Смотрел на букет, который лежал рядом на сиденье, источая резкий аромат, и словно услышал знакомый до боли голос. Как она, смущаясь, опускала ресницы, даже покрывалась легким румянцем и говорила «Спасибо, мой любимый». Никогда не могла к этому привыкнуть, каждый раз принимая их с какой-то особенной благодарностью, а я улыбался, как мальчишка, и мне хотелось купить ей миллион таких букетов. Чтобы слышать вот это «любимый» и чувствовать ее восторг.
Она любила именно лилии. Не розы, как это обычно бывает. Говорила, что эти цветы кажутся ей самыми красивыми. Чистыми, и вместе с тем их запах был настолько сильным, что голова шла кругом. Как и у меня тогда… в эти несколько месяцев вырванного у судьбы счастья.
Первое время после смерти Лены я не мог заставить себя даже ступить на территорию кладбища. Не хотел видеть могилу, памятник с этими зловещими цифрами, выгравированными на мраморе… Так, словно прийти сюда – значит принять, что ее больше нет. Как будто смириться с тем, что я лично, собственными руками, убил ее. Убил, потому что виноват был… Перед ней и Кариной. За то, что уберечь не смог, что жив остался, что дышу, хожу по этой земле, а она – глубоко под ней.
Потом я приезжал сюда каждую неделю. Как маньяк, который приходит на место преступления, чтобы еще раз испытать эмоции, связанные с последними секундами жизни своей жертвы. Нескончаемое количество раз прокручивая в голове мгновения, когда она была жива. Каждое ее движение, слово, вздох, взгляд, как умирая, говорила, что любит, что благодарна… И чувствовать себя последней тварью… Потому что ей не за что было меня благодарить. Хотелось казнить самого себя здесь, смотря на улыбающееся лицо на фото – «запомни меня такой, любимый». И ненависть в глазах Карины, которой она сама, казалось, начинает задыхаться, была тогда мне необходимой. Давала возможность чувствовать хоть что-то. Да, мне была нужна ее ненависть, молчаливые упреки и отчаяние… чтоб не забывал. Никогда.
В последние полгода я бывал на ее могиле все реже. Не оправдывая себя делами и суетой. Просто никогда в этом не лукавил. Я привык к своей боли, она перестала терзать, потому что вросла в мою кожу так, будто я и не жил без нее никогда. Мы с ней стали заодно. Она получила свое сполна, а теперь был ее черед отдавать. И она не осталась в долгу. Дала силы жить… Открыть глаза и увидеть главное – в моих руках теперь жизнь Карины. Как второй шанс – спастись, не закопав самого себя на дне своей пропасти.
Уже не так невыносимо больно ехать по этой дороге, которая ведет на кладбище. Уже не разрывают сердце на части острые крюки отчаяния. Уже не сдавливают горло цепкие пальцы тоски по ней. Все это постепенно отходило на второй план, уступая место размытым воспоминаниям. Моментам, которые были нам отмерены.
Я остановил машину и, взяв в руки цветы, направлялся в сторону массивных кованых ворот.
Тихо… как же здесь тихо. Не слышно даже пения птиц. Это раньше эта тишина была для меня зловещей, когда хотелось орать во все горло, чтобы разбить ее, словно тарелку о стену, ко всем чертям. А сейчас она воспринималась как умиротворение. Потому что только те, кто оказались здесь, знают, что такое покой. А все, кто остались, продолжают жить, поджариваются на костре своей скорби, мечутся от ненависти и сожаления, рвут на себе волосы от горя и учатся жить заново…
Шаг за шагом преодолевал расстояние до могилы и по мере приближения заметил два силуэта… Почувствовал, что в груди нет привычного стука – сердце замерло… Потому что они были до боли знакомыми. После нескольких секунд оцепенения меня захлестнула волна злости… Какого черта они здесь делают? Кто разрешил? Кто пустил? Он не имеет права здесь находиться… Само его присутствие здесь, возле нее, смотрелось как осквернение. Руки сами сжались в кулаки, а скулы напряглись от того, насколько сильно я сцепил зубы, чтобы заставить себя идти молча. Зачем приехал? Убедиться, что добился своего? Что Ворон, бл***, всегда получает то, что хочет? Что все равно все будет так, как решил он? Как же я его сейчас ненавидел. Вышвырну к дьяволу отсюда. Плевать, что болен, что отец мне. Ему здесь не место! Избавить ее от него, даже после смерти – хоть это сейчас в моих силах!
Я ускорил шаг… вижу, как подходит к отцу Афган и помогает привстать с инвалидной коляски… Кто узнал бы в этом немощном старике того самого Ворона, который вселял когда-то ужас, отнимал жизни или решал, кому их подарить? Время никого не жалует. Кажется, я даже вижу, как дрожит его рука, как тяжело ему стоять на ногах, каким жалким он себя сейчас чувствует. Потому и заперся дома, на люди не выходит, чтобы не видел никто, во что превратился. Чтобы не разбить ту иллюзию могущества, которую он всегда излучал.
В следующий момент я просто оторопел. Все внутри клокотало от ярости, я хотел подойти к нему и трясти, схватив за горло, чтобы никогда больше не смел сюда приезжать, но ноги меня не слушались. Как будто парализованный стоял, с места не мог сдвинуться. Потому что он прислонился к холодному мрамору лбом и, черт меня раздери, но я видел, как задрожали его плечи от непрошеных слез.
Мне казалось, что я в каком-то долбаном сне … Что я, бл***, хочу проснуться, потому что этого не может быть! Не может! Не так! Не сейчас! И почему сейчас? Что происходит?
Афган отвернулся, опуская голову.. Понимал, что не должен здесь находиться, что это тот момент, когда человек наизнанку выворачивает себя, душу свою обнажая… но отец не мог уже без поддержки. Физически не мог. Слишком слабый. Подкосило его… болезнь прогрессирует.
А я стоял, как вкопанный, и мне казалось, что меня по горлу кинжалом полоснули. Больно… чертовски… Больно от того, что крик изнутри разрывает, рвется наружу и превращается в камень… Когда воздух ртом хватаешь, а его нет… нет воздуха. Одна ярость ядовитая. Легкие разъедает, превращая их в месиво. Нечем дышать…
Отец вцепился в край креста, еле удерживаясь на ногах. Афган подбежал к нему и схватил за руки, ломая сопротивление – тот освободиться хотел, дальше стоять, но пришлось усесться в коляску, отталкивая от себя помощника. Не может смириться. Внутри все тот же, а тело не слушает уже…
Вдруг ощутил на своем плече прикосновение и резко дернулся, схватив незнакомца за локоть, второй рукой вытаскивая оружие. Движения до автоматизма отточены. Но когда увидел, что это сторож, отпустил:
– Никогда не подкрадывайтесь к человеку со спины…. В следующий раз может не повезти… – процедил сквозь зубы, пряча пистолет обратно.
– Прости, сынок… Прости… – со вздохом ответил сторож. – Давно наблюдаю за вами, и тяжело мне…
Я посмотрел на него с недоумением, выравнивая дыхание, даже слов толком не расслышал, но они словно вывели из оцепенения.
– За кем, за вами?
– За тобой да отцом твоим… Я столько горя человеческого повидал, что думал, не проймешь меня ничем, а тут…
– За отцом? Он что, здесь часто бывал? – по телу растекался яд презрения… Кто дал ему право приходить сюда? Еще и вот так – втихую, исподтишка. Как преступник, как вор, который прокрадывается в чужое жилище, чтобы отобрать у его хозяев самое ценное. И сейчас он делал то же самое – позарился на единственно святое, что осталось. Чтобы вцепиться в него своими костлявыми пальцами и оставить там грязные отпечатки.
– Бывал… бывал. Ты же знаешь, мое дело маленькое – за порядком следить, да не лезть, куда не просят. Но растрогал меня старик этот… Не знаю, может себя в нем увидел. Один я остался… вот только и могу, что так же на могилки ходить…
Я понемногу начинал понимать, о чем он. Нет, все мое нутро протестовало против этой мысли. Я не хотел верить! Так проще – не верить. Потому что поверить в то, что он раскаялся – слишком больно. Я вцепился в свою ненависть к нему с такой силой, словно это единственное, что помогало мне жить. И сейчас он хочет отнять у меня даже ее? Черта с два! Ничего это не значит… Поздно грехи замаливать… Поздно! Раньше надо было думать! Я проговаривал внутри себя эти фразы, а предательское чувство облегчения все больше обволакивало, дурманило… заставляло корчиться от боли, потому что я, бл****, ждал этого. Все эти чертовы годы я ждал. Что он пожалеет. Что признает вину. Так, словно это последняя дань памяти Лены. И сейчас, наконец дождавшись, я не хотел отпускать свою ненависть. Наказать хотел. Еще больше. Хотя видел, что уже сам себя наказал он, но мне было мало. Мало…
Из мыслей, в которых я сейчас варился, как в котле с кипящей смолой, опять выдернул хрипловатый голос старика.
– Сынок… вы ведь похожи.. Ты и сам не подозреваешь, как сильно. Не веришь ему – поверь себе… Потом может быть поздно… не вернешь… а сожаление сожрет… как его сейчас… В тень превратился.
Я не отвечал ему, только смотрел, не моргая. Не понимая, что чувствую. Словно в прострации какой-то. Ненавидеть отца хотел и пожалеть одновременно. Упиваться злобой и тяжесть с души сбросить. Выплюнуть в лицо упреки все, что скопились, и прижать к себе, сжимая в объятиях, которых мы никогда не знали.
Я молча приблизился к могиле, отец встрепенулся, увидев меня. Мы молчали… Смотрели друг на друга и молчали. Долго… Казалось, вокруг нас вакуум какой-то образовался. Когда ни вздохнуть, ни пошевелиться не можешь. Как будто любое движение к апокалипсису приведет. К взрыву такой силы, что разнесет мир ко всем чертям. Только взгляды… В них воронка адская из эмоций, которые сжирают заживо, выплевывая из прожорливой пасти ошметки плоти. А дальше – штиль… тихий такой, что мертвым кажется. Когда смотришь на того, кто рядом, и кроме него не видишь больше никого. Впервые в жизни. Словно в душу заглянул, в которой только гниль ожидал увидеть, а оказалось – на ее дне одно сожаление осталось.
Не нужны были сейчас слова. Ни одно правильным не будет. И я, набрав в легкие воздуха, который казался мне сейчас чистым до головокружения, приближался к отцу. Вынул из пакета бутылку водки, поставил ее на деревянную скамейку и достал из коробки две хрустальные рюмки.
***
Савелий
– Ну все, Афган, теперь и помирать можно… – закрыв глаза и откинув голову назад, сказал своему помощнику Савелий Воронов.
–Да ты еще всех нас переживаешь, Ворон. Живучий, прям зависть берет, – отшутился мужчина.
– Да куда уж… уже на том свете прогулы мне ставят… Пора, Афган, пора… Все, что должен был, сделал уже… Теперь уже точно все…
Он смотрел, как отъезжает от ворот кладбища автомобиль, в котором сидел его сын, и в мыслях благодарил, тяжело вздыхая. Его вздох был легким и тяжелым одновременно. Облегчение от того, что приняли его раскаяние, только ничего не вернешь уже. И от этого паршиво на душе было. Что закончилось все так. Он же как лучше хотел… Другую жизнь сыну. Чтоб не возвращался в болото это, чтоб человеком стал, чтоб не связывало его ничего… Да херня все это! Ударил себя руками по коленям, потому что повторял слова эти, как мантру, словно они помогут закрыть пасть тому чувству вины, которое, словно раковая опухоль, сжирало его с каждым днем все больше. Не для сына! Не для него он все делал! Для себя в первую очередь… и не надо сейчас благими намерениями себя оправдывать. Решил он так! Хотел! Его решения не обсуждаются. Как смертный приговор – умри, но сделай. А тут девка эта, провинциалка чертова, карты ему спутала, сыну голову задурила. Да что они понимают… что знают в этой жизни? Ничего! У него еще таких, как она миллион будет. И не вспомнит через месяц. Какая разница, кто по ночам греть будет. Вот что думал. Уверен был, что все как по маслу пойдет. А ее прикормить можно, денег побольше – все они продажные, главное – не продешевить. И проглотили наживки.. Оба…
Только чертово время нихрена не решило. Увиделись – и все… Опять все по новой. Сына родного не узнал. Словно подменили его. Холодный, как лед. Не прошибешь. Плевать хотел на слова отца. Вот что беспокоило Савелия Воронова… Он не привык никому ни в чем уступать. Никогда. Любой ценой добивался желаемого. Сам не заметил, как через грань переступил. Как адский калейдоскоп событий окрасился в кровавый цвет. Как мир их кровью залился… Убивали раньше пачками – и не было дела… а тут одна смерть всех их изменила. Все пути отрезала. Никогда, как раньше не будет. Такое нельзя простить. Только слишком поздно понял. Отнекивался от мысли этой, хорохорился, повторяя, что так и знал… Что ему виднее всегда было.. Что поплатились чертовы упрямцы за непослушание…
А потом проснулся как-то среди ночи в холодном поту и испугался впервые. Что сердце не выдержит сейчас, выпрыгнет к дьяволу из груди, билось как ненормальное. Саве казалось, что он не проснулся, что до сих пор видит перед глазами эту жуткую картинку… Как сын его Андрей в церковь заходит с женщиной в свадебном платье, вуаль плотная ее лицо прикрывает, но жених ее не приподнимает, как будто не хочет, чтобы увидел хоть кто-то жену его будущую… А Савелий подходит к ним, руки к ней тянет, чтобы посмотреть, кто там… только Андрей отталкивает его, за рубашку схватил и трясет как куклу тряпичную, приговаривая… “В этот раз ты мне не помешаешь”… Вуаль поднимает, смотрит на девушку счастливым взглядом и не видит, что кожа ее синевой отдает. Что глазницы ее пустые… Что тело покрыто пятнами и несет от него трупной вонью… Повернула голову к Саве и засмеялась так раскатисто, громко, надрывно, что мороз по коже пробежал…
Он вскочил с кровати и подбежал к окну, чтобы впустить в комнату свежий воздух. Ему даже казалось, что Лена за спиной его стоит, а ее смех жуткий до сих пор в ушах эхом звучит… Страшно стало. Не за себя… За сына. По-настоящему. Словно она отнять его может, за собой утащить… Никогда смерти не боялся… а тут испугался. Каким-то мистическим страхом…
Ночью все вещи приобретают свой особый смысл. Все кажется зловещим и необратимым. Ночь – время истины. Тогда и разговоры более откровенны, и чувства обостряются до предела, достигая своего пика…
А потом приходит утро и все становится по-другому. На смену страху пришло чувство вины. Паршивое такое. Которое заставляет посмотреть на себя, чтобы увидеть собственную уродливую изнанку. Без прикрас. Признать, что жизнь сыну сломал, чтобы доказать что-то.
На похороны даже не пришел, потому что боялся – увидят все, что прогнулся Ворон. Вся жизнь так и прошла: главное, чтобы другие боялись. Уважали. Потом липким покрывались, услышав его имя. И что в итоге? Сидит в своей возведенной крепости, чувствуя, как подкашивает болезнь, и время от времени пререкается с помощником своим да Фаей, которая вечно стремится его подлечить.
И детей вроде наклепал, а поговорить не с кем. И правильно… кому такой отец нужен? Наверное впервые открыто себе в этом признался. Не выдержал – коньяка плеснул, выпил залпом, и так несколько раз. Не отпускает. В душе – тоска, и сон этот жуткий покоя не дает. Виноват ты, Сава, виноват, бл***. Подонок ты, через сына переступил. Все с самого первого дня вспомнил. Как Лену увидел, как смотрел на нее, словно она пустое место. Как злился… как исчезнуть заставил и сына в Америку отправил. Как запугал, смертью ребенка угрожая и расправой… Все вспомнил, и самому от себя противно стало. И опять этот смех ее и Андрей, который не видит, что мертвая она, и смотрит, улыбаясь…
Тогда и решил, что не хочет с собой в могилу все это забрать. Что обязан почтить память, что сыну его еще жить и он должен успеть. Успеть избавить его от этой ноши… от ненависти этой, которая рано или поздно его по куску обглодает…
Это единственное, что он может еще сделать. Тогда и поехал впервые на кладбище. Лилии засохшие увидел – их никогда не убирали, пока свежий букет Андрей не привозил… и лишним себя почувствовал. Сторожу строго-настрого запретил рассказывать сыну, что он приезжает. Не хотел сцен этих дурацких, словно напоказ он это делает. Просто чувствовал, что тянет его сюда. Как будто долг должен отдать. Что умереть даже не сможет, пока камень этот не сбросит. Пока сам перед собой не почувствует, что раскаялся по-настоящему. Он часто сюда приезжал, сидел часами, погруженный в свои мысли. Вначале вспоминал все, даже десяти минут не выдерживая, боролся сам с собой, матерясь и обзывая себя долбаным слабаком, который скатился в старческий маразм. Потом смог усидеть дольше, пытаясь осмыслить все, что происходило с сыном. Хреново становилось, пуговицы рубашки поспешно расстегивал, казалось, что задыхается, но заставлял себя сидеть и разбирать свою жизнь на атомы. Пока не понял, что задолжал детям своим. Сильно задолжал. Что то, что слабостью своей считает, на самом деле – источник его силы. Радовался, что Андрей и Максим вцепились друг в друга, что соединила их необъяснимая в своей одержимости связь – так, словно нет больше никого у них в этом мире. А разве есть? Разве хоть кто-то из них приезжал к отцу просто так, не тогда, когда очередной приступ болезни к кровати приковывает? Потому что заслужил. Он бы тоже к такому отцу не спешил.
Не хотелось подыхать, как собака безродная, понял он сейчас, что хочет, чтоб и на его могилу цветы свежие приносили… Потому и решил, что должен успеть всем долги вернуть. Пока не сделает – не умрет.
Глава 3. Карина
Я сидела в этом чертовом кабинете и ждала. Чего – сама не знаю. Мне никто ничего не говорил, просто усадили на стул и дверь на замок закрыли. Чувствовала себя каким-то зверьком, которого загнали в клетку. Другие, сволочи, убежали, когда полиция подъезжала. Тоже мне, друзья называются. А я, как дура, сидела в ванной и барабанила кулаками по двери – как в идиотской комедии, в самый неподходящий момент заклинило дверь. А они, спасая свои задницы, сбежали, едва услышав вой сирены, и оставили меня в квартире.
Господи! До чего же сейчас унылые люди пошли. Ну подумаешь, врубили музыку на всю громкость, кто-то там пивком побаловался, травку покурил на кухне – кипишевать-то зачем? Бабушка-маразматичка этажом ниже ментам позвонила, орала как потерпевшая, что мы тут притон устроили, что жить ей мешаем, что всех за решетку сажать пора.
Уф-ф-ф-ф… ненавижу просто сидеть и ждать. Интересно, папочке уже позвонили или пока еще думают? Да что тут думать, позвонили, конечно. Сейчас примчится, если дел поважнее не будет, и устроит мне головомойку. Черт… как же меня все это достало. Каждый жизни учит. Некому только их поучить. Дождаться бы окончания школы – больше они меня не увидят. Ну максимум – раз в год, на Рождество, и то, может, и открыткой обойдусь. Я так мечтала убраться отсюда, не знаю куда, да и не важно. Папа денег даст – в любой универ устроит, хоть в Лондоне, хоть в Париже.
Наконец-то дверь отворилась и я, вздернув подбородок и прищурив глаза, подготовилась к нападению. Как там говорят, это лучший метод защиты? Вот и проверим… Только тут я в своих предположениях немного промахнулась. Так как увидела не отца, а какую-то женщину. Красивая, эффектная, и не дура – на лбу, конечно, не написано, но чувствуется. Не ментовка типичная, не истеричка, взгляд проницательный, наблюдает за мной, и вот что меня напрягло – моя фамилия не произвела на нее нужного впечатления.
Я же привыкла уже, что Воронов любая собака в этом городе знает, что в курсе, какие детки являются «неприкосновенными» и с какими лучше не связываться, а тут… Странно это, и мне не понравилось.
– Здравствуй, Карина. Ну как тебе тут – не скучно?
Я, скрещивая руки на груди и всем своим видом показывая, что не собираюсь неизвестно с кем вести беседы, ответила:
– Начнем с того, что вы мне скажете, с кем, как говорится, честь имею. А то я не знаю, с кем разговариваю и какого хрена должна что-то рассказывать…
Женщина слегка усмехнулась, не занервничала, не смутилась, как я планировала, а смерила меня таким взглядом, что это я почувствовала себя неловко. Так смотрят на капризных детей, которые думают, что их визг кто-то и правда может воспринять всерьез. Это выбивало из колеи, но с другой стороны – пусть лучше оставит меня в покое. Тоже мне – полиция нравов. Она села за стол и, раскрывая какую-то папку с файлами, сдвинула на край носа очки в тонкой оправе и начала свой «отчет».
– Итак, Карина Андреевна Воронова. Мне, в принципе, безразлично, чего ты хочешь и с кем собираешься или не собираешься общаться. В квартире, где вы «скромно отдыхали», обнаружены наркотики и оружие…
– Ой, как страшно. Боюсь-боюсь… А вообще, я имею право на телефонный звонок.
– Папе звонить собралась?
О, попалась. Конечно же она знает, кто я такая, чья дочь и какие ей светят проблемы. И, довольно хмыкнув и иронично ухмыляясь, ответила:
– А что – теперь страшно вам? Не знаю, как вас там по имени…
– Анастасия Сергеевна.
Ну вот – как про папочку услышала, так хвост поджала. Эх-х-х, что за разочарование, я-то думала, она дольше продержится.
– Так что, Анастасия Алексеевна, ой, простите, Сергеевна. Память девичья просто, – издала легкий смешок, – папе звонить будем? Обещаю, я скажу, что меня никто тут не обижал.
– Андрею я позвонила сама, и думаю, он будет даже доволен, если тебя тут немного повоспитывают…
– Да ты что себе позволяешь? – я так разозлилась, что мне хотелось вцепиться в ей волосы. Выскочка… Андрею она позвонила. И вдруг от догадки, что их может что-то связывать, стало так больно, что я взбесилась еще больше. – Ты…
– Сядь и успокойся! – она оборвала меня на полуслове, и от такой наглости я просто потеряла дар речи. – Что за истерики? Конечно, твой папа за тобой приедет. Разве могло быть иначе? Только это не значит, что надо вести себя, как хамка.
Я вскочила и уперлась ладонями о стол, наклоняясь к ее лицу.
– А ты с ним близко знакома, я так поняла.
Она оставалась такой же спокойной и невозмутимой, голос звучал ровно, даже тембр не изменился. Ни на секунду не отводя взгляда с моего лица, ответила:
– А если и знакома – то что это меняет?
Я поняла все, этот вопрос был красноречивее любого ответа. Конечно, они знали друг друга, при том близко, именно поэтому она разговаривала со мной вот так. Я поникла, замкнулась, выстраивая вокруг себя привычные стены безразличия. Отступила от ее стола и, опять присев на стул, смотрела в одну точку.
– Да мне все равно. С кем он там знаком…
– Сомневаюсь, что все равно, но тем не менее…
– А какая разница, все равно мне или нет? Ему-то до меня дела и так нет… Бабы интереснее, зачем дочь-то – обуза лишняя…
Впилась ногтями в кожу ладони, чтоб эта сучка не видела, как мне больно, как слезы эти дурацкие на глаза наворачиваются. Ненавижу… его и ее ненавижу. За то, что сижу сейчас тут и должна слушать ее нотации и терпеть заносчивый вид. Думает, прыгнула в кровать к этому… и все можно? Хрен вам…
Женщина молчала. Ждала. И в этой тишине мы провели несколько минут. Она наблюдала за мной, я хоть и не смотрела в ее сторону, чувствовала на себе ее взгляд. Черт! Сколько это будет продолжаться. Пусть уведут меня отсюда. Хоть в камеру, хоть куда… Это невыносимо, сидеть вот так… как под микроскопом каким-то и давиться собственными эмоциями, чтобы они не выплеснулись наружу. Наконец, не выдержав, она нарушила молчание:
– Знаешь, чем ты занимаешься, Карина? Тебе никто этого не говорил. Я уверена. А вот я скажу… – пауза. – Ты себя просто жалеешь…
Вот здесь уже не выдержала я! Да кто она вообще такая! Как смеет мне говорить все это. Я вообще ее первый раз вижу, чего она мне в душу лезет! Пошла к черту вместе со своим “Андреем”. Повернула к ней голову и прошипела:
– Да что ты обо мне знаешь?
Мне казалось, ее голос немного изменился. Смягчился, что ли. Понимала наверное, что я на взводе.
– Я все о тебе знаю. Все! Даже больше, чем ты сама. И знаю, что ты чувствуешь. Только затянула ты со страданиями, девочка…
Я почувствовала, как защипало в носу – черт, сейчас разревусь. Только не это! Не перед этой, которая разумничалась тут. На меня никто так не смотрел до этого. Никто. Она меня не жалела. Не было там сочувствия. И я не знаю, разозлило это меня или восхитило. Потому что мне и правда надоела их жалость. Как будто я инвалид какой-то. Слезы все же побежали по щекам, и я поспешно начала размазывать их руками.
Она поднялась со своего стула и, пока обходила стол, обратилась ко мне снова:
– Я не хочу делать тебе больно, Карина… Это не жестокость, это та правда, на которую тебе пора открыть глаза.
Я затихла, успокаиваясь. Раздражение уступило место… заинтересованности. Я не знаю, почему, но я наконец-то почувствовала, что со мной говорят… Именно как с равной.
– Я хочу тебе кое-что показать. Подойди сюда, пожалуйста.
Я поднялась и, превозмогая сомнения, подошла к столу, становясь рядом.
Она вытащила из шкафа несколько папок, наполненных различными материалами. Открыла первую из них. Из фото на меня смотрела девочка лет четырнадцати. Светло-русые волосы, серые глаза, типичный подросток, как любая моя одноклассница.
– Алена Леонтьева, школьница. Мать – алкоголичка, личность отца неизвестна. Впервые была изнасилована отчимом в тринадцать лет в присутствии матери. Она не просто не заступилась за дочь, она позволяла ему регулярно делать это, пока та не забеременела и не скончалась в больнице от потери крови. Когда мать узнала, что ее дочь ждет ребенка, избила ее, чем спровоцировала выкидыш. Врачи уже не могли ничего поделать, кроме как констатировать смерть.
Я чувствовала, как мое тело покрывается холодом, от затылка и до кончиков пальцев пробежал противный озноб. Но я стояла, не двигаясь, тело словно парализовало, и я не могла пошевелиться. Всматривалась в фото, слышала сухие факты, за которыми – чья-то искалеченная жизнь. Как и моя, просто мне, наверное, повезло больше.
Настя не останавливалась, не дала мне времени на реакцию и спешно открыла вторую папку:
– Ольга Прокофьева, пятнадцать лет. Групповое изнасилование. Ни один из виновных не понес наказания. Парни живут с ней в одном доме и спокойно гуляют на свободе. Дело закрыли из-за недостатка улик. Ольга осталась инвалидом, уже два года не выходит из дома, чтобы не столкнуться во дворе с их насмешливыми взглядами.
Мне казалось, что сейчас меня вырвет. Да, насмешливыми бывают не только взгляды, но и слова, тон голоса, противный смех, от которого у тебя в венах стынет кровь от ужаса, потому что не знаешь, что они хотят с тобой сделать. Точнее, понимаешь, но отказываешься верить, до последнего надеешься, что кто-то сможет помочь.
Настя открыла третью папку и таким же ровным и спокойным голосом продолжала читать строку за строкой:
– Ирина Пантелеева, тринадцать лет. Изнасилована двумя одноклассниками, которые позвали ее на вечеринку и, подсыпав в алкоголь клофелин, совершили действия насильственного характера в присутствии других школьников. Повесилась в спальне родителей спустя несколько недель. Фото с той вечеринки распечатали и развесили на стенах школьных коридоров. Открыто дело по доведению человека до суицида.
Она отодвинула папки в стороны и сказала:
– Ты теперь видишь? Ты видишь это, – швыряя папки на стол. – Таких, как ты, тысячи, десятки тысяч. Да, это неправильно. Да, это больно. Только знаешь, в чем разница? У них нет того, что есть у тебя… Нет тех, кому они нужны… Вот и думай теперь, сколько еще времени ты готова потратить на жалость к самой себе.
Внутри я словно сжалась в комок, хотелось принять позу эмбриона, забраться под одеяло, удрать на необитаемый остров – только бы остаться сейчас одной. Мне казалось, что у меня получилось отгородить себя от других надежной стеной, и вот сейчас она покрылась глубокими трещинами. Я слушала эту женщину и понимала, что она права. Что есть в ее словах доля истины. Я и сама хотела справиться со всем этим, но у меня не получалось. Я не знала, почему. Ни таблетки, ни психологи, которые пытались копаться в моей голове – ничего не помогало. И тогда я злилась, чувствуя себя ненормальной, слабой, беззащитной. Вымещая свою злость на тех, кто рядом. Только в школе можно было схлопотать репутацию истерички, поэтому пришлось научиться держать себя в руках и делать это постоянно. А дома… дома я была в полной “безнаказанности”.
Я упивалась своей властью, когда нащупала самый верный рычаг, с помощью которого можно было влиять на отца. Это чувство вины.
Я видела его страдания и чувствовала себя садистом, который получает от них удовольствие. Уколоть побольнее. Не ответить на приветствие. Забыть поздравить с днем рождения. Сделать открытку на День Матери, подписав ее словами “Если бы ты была жива, мама, я бы поздравила тебя лично”, и бросить на стол в его кабинете…
Это больно. Конечно, больно. А мне было хорошо, но только на мгновение. Потому что потом, закрываясь в своей комнате, я чувствовала себя отвратительно. Вместо желаемого облегчения от мести – горькое послевкусие собственной неполноценности. Отталкивала его все больше, а самой становилось все страшнее. Что углубляюсь в свои страхи, что хочу кричать о помощи, а некому.
Настя заметила перепад моего настроения. Мне казалось, она даже хотела меня обнять, но опасалась, что слишком спешит, что я могу сторониться чужих прикосновений.
– Карина, тебе просто нужно помочь. Но ты должна позволить. Открыться. Принять любовь. Поверь мне, это то, что тебе поможет. Ты абсолютно нормальный человек и сможешь научиться опять радоваться жизни.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.