Kitabı oku: «Твой выстрел – второй», sayfa 3
Глава восьмая
К десяти часам вечера Иван Елдышев поставить состав под пары все-таки не успел. Но к одиннадцати – поставил. Багаев привел отряд, принял рапорт как должное и даже не спросил, чего это стоило Ивану. Погрузились и поехали. После короткого совещания с помощниками, на котором обговорили внутренний распорядок, Багаев протянул Ивану лисий малахай, сказал:
– Передай Гадалову, тезка. И упаси его бог потерять как-либо. Из камеры вещдоков эта лиса взята. Возвращать придется.
Ровна степь для пешего, ровна для конного, а для паровоза и в степи нет ровного пути: на каждом перегоне таятся подъемы и спуски, почти незаметные глазу человека, но ощутимые для сердца старенькой «овечки». Ночами, когда паровоз, поистратив на подъемах скорость, не успевал набрать новую, откуда-то из тьмы налетали конники, постреливали, скакали рядом с вагонами, полосуя шашками их деревянные стенки, и исчезали прочь.
Сводный милицейский отряд, сопровождавший состав, не отвечал ни единым выстрелом. Запретил Багаев. «Пуля есть достояние революции, – строго сказал он. – Пулю надо расходовать с умом. Пока поезд бежит, нам сам черт не страшен».
Так, молча, они уходили от мелких степных банд. Далеко по горизонту слабо мерцали зарева, где-то гибли люди, рушились надежды, а здесь безостановочно стучали колеса вагонов, до отказа набитых мешками с мукой. Когда отошли верст на сто от Красного Кута, где брали хлеб, Багаев, несмотря на яростный протест машиниста, остановил поезд и часа два до пота гонял весь отряд, пока не уверился, что каждый твердо знает свои обязанности в случае нападения.
К каждой станции поезд подходил, ощетинившись винтовочными дулами, как еж иглами. Черным оком настороженно следил за станционной платформой пулемет. Со стороны это было, наверное, внушительно; мешочники, которых никто и ничто не могло остановить, испуганно откатывались назад. И бежала молва, что к поезду не подступиться. И бежала другая, что на все проверочные боевые наскоки поезд не отвечает. Ошарашивающая, сбивающая с толку весть летела по степи. А Багаев на нее и рассчитывал: он знал изнанку боевой мощи своего отряда. Пулемет заедал, винтовки были в исправности, но патронов к ним мало…
Потому-то и не терпел Иван Яковлевич подъемов, они раздражали неизвестностью, таившейся за ними. Вот и этот, версты в три, – что за ним? Всякое могло быть за ним, всякое… И он, подобравшись, сказал машинисту:
– Гони, батя!
– Не лошадь, – язвительно ответил машинист, – кнутом не стегнешь. А ты, господин-товарищ, отойди, не мешай.
– Ладно, отойду, – бормотнул Багаев. – Я не гордый, отойду. – И продолжал про себя, заговаривая свое смущение и нетерпение свое: «Ишь ты, какой сурьезный мужик. Дать бы тебе по шее за господина, да нельзя, прав ты… Всяк будет соваться не в свое дело, что получится? Анархия получится, вот что… Анархия-то анархией, а проследить за тобой не мешает. Нет, не мешает проследить за тобой, батя, совсем не мешает…»
Разговаривая сам с собой таким образом, Иван Яковлевич зорко ощупывал глазами степь. «Может, все это ерунда? – думал он. – Может, ничего такого и не будет?» Но предчувствие ныло в нем: будет, будет, будет…
Паровоз одолел подъем и теперь, кашляя паром, тяжело вытягивал вагоны. Далеко впереди, в сером рассветном сумраке, разглядывалось что-то темное, бесформенное – там, на полустанке, мимо которого состав пройдет, не задерживаясь, стояло несколько домишек. Но не туда смотрел Багаев – смотрел он правее, где лежала балка. Дальним концом она уходила в степь, ближним – широким полукругом охватывала рельсовый путь, и в это полукружие уже втягивался состав. Если бы Багаев решил напасть на поезд – он нападал бы здесь. Несмотря на то, что ни в балке, ни около не было заметно никакого движения, он дал три коротких гудка – сигнал тревоги. В эту минуту его шатнуло вперед: он уперся руками в стекло и в просвете между ладонями увидел на рельсах красный огонь. Человек угадывался смутно, но огонь рдел, описывал круги – яркий, бесстрашный; кто-то предупреждал их, что путь разобран…
Тело Багаева стало легким и упругим, гневная сила втекла в каждый мускул, мозг работал четко и схватывал сразу многое. Слева, боковым зрением, Иван Яковлевич видел, как машинист ручкой реверса дает контрпар, как помощник его налег на тормозное устройство, – он видел это и с запоздалой виной думал, что зря подозревал машиниста, обидел этим старика и поделом схлопотал от него «господина». И еще он отметил, что поезд быстро замедляет ход, – значит, там, в вагонах, двадцать тормозильщиков тоже не сидят сложа руки. Он отметил это, как зарубку положил, и тут же забыл. Справа, примерно версты в полторы от состава, из балки выхлестнула темная волна. «Вот где вы пригрелись, змеи», – подумал он без удивления. Надо было бежать к своим, но Иван Яковлевич не мог сдвинуться с места, ему казалось кощунством уйти сейчас, когда там, на рельсах истекали последние мгновения жизни неизвестного ему человека, предотвратившего крушение поезда. «Узнаю имя, – заклинал себя Багаев, – дорогой ты мой товарищ, по земле мне не ходить, узнаю твое имя». Теперь он следил уже не за ним, а за конником, вывернувшим из-за жилых построек. За ним следили и милиционеры, с крыши состава прогремело несколько выстрелов. Но поезд был далеко, он уже замедлил ход и пули не достали. А конник все ближе, ближе, вот он взмахнул рукой, граната полетела от него к человеку на рельсах, упала – и на том месте расцвела малиновая вспышка. Конь поднялся на дыбы, защищая всадника от осколков, и стал заваливаться назад: всадник соскользнул с него и побежал в степь.
Багаев широким шагом шел по крыше состава, перепрыгивая провалы в местах сцепления вагонов. За мешками с землей по двое длинной цепью лежали милиционеры. Багаев молча проходил мимо них: все, что надо было сказать, было сказано и повторено раньше.
– А ты почему один? Где напарник? – спросил Багаев у Сергея Гадалова. Плечо шестнадцатилетнего парнишки мелко дрожало под рукой Ивана Яковлевича. – Боязно?
– Не-ет, – ответил Сергей. – Замерз я, вот и дрожу. Со мной Иван Елдышев, он ждет вас у пулемета.
– Тогда тебе лучше, парень. Я вот не замерз, а дрожу…
Сергей улыбнулся мучительно.
Елдышев сидел у пулемета и доставал из чехольчиков немецкие гранаты с длинными деревянными ручками. Аккуратно ставил их рядком. Сосед его, агент губрозыска Петр Космынин, сожалеючи спросил у Багаева:
– Как будем делить, товарищ начальник?
– Поровну, Космынин, поровну, – ответил Багаев, устраиваясь за пулеметом. – Хоть как хитри, Космынин, а их всего шесть.
Космынин отбухал в окопах всю царскую войну, боевой опыт у него был. Ему Багаев поручил хвостовую часть состава, Елдышеву – головную, себе взял центр…
– Что-то вы расселись, мужики… Не к теще на блины пришли.
Космынин взял две гранаты, поднялся и сказал обиженным голосом:
– Пойду.
– Поспеши… А ты, тезка, – попросил Багаев Елдышева, – пригляди за Сергеем Гадаловым. Побереги его.
– Я уж и так, товарищ начальник, – ответил Иван, взял гранаты и побежал к своим.
Балка еще выхлестывала последних конников, а основная их масса уже развернулась и лавой пошла на состав. В тишине зимнего утра возник слабый вой, он разрастался, густел. «Сотни полторы», – определил Багаев. Нападение подготавливалось в спешке, много времени у них было потеряно на выход из балки по неудобному, видимо, подъему.
– Любуйся, Тюрин, – сказал Багаев напарнику, – такое не часто увидишь. Это не какая-нибудь бандочка, казаки идут.
– Дурость – и ничего больше, – ответил Тюрин. – Разве так поезда берут?
– А где ты видел, как их берут? Мне как-то не пришлось.
– В Америке видел.
– В Америке… – отсутствующим голосом произнес Багаев, вспомнив по его личному делу, что Тюрин действительно всю германскую войну в Америке прокукарекал. Запоздало укорил себя: это называется он проверенных людей на хлебный состав отобрал? Приник к прицелу. – Вася! – сказал нетерпеливо и тревожно. – Не приказываю – прошу: старайся держать ленту повыше. Заест – пропадем, тут тебе не Америка.
Вон тот бородач, думал Багаев, его только допусти сюда… Еще немного, еще… Уже виден провал разъятого в крике рта. Еще подождать. Пора!
И он ударил.
Лишь самое начало боя, когда ударил пулемет и стал сминать первый рядок лавы, и она, словно наткнувшись на невидимую стену, потекла в стороны, – лишь это уложилось целостной картиной в сознании Сергея Гадалова, а все остальное слилось в какой-то вихрь обрывочных картин и действий, причем все свои действия он совершал бессознательно – будто и не он, а кто-то посторонний, существовавший в нем потаенно до поры до времени. Этот деловитый человек в нем стрелял, бежал туда, куда приказывал Елдышев, совершенно не думая, с какой целью бежит и что будет делать дальше, – и не удивлялся тому, что цель перебежек вдруг раскрывалась сама, без подсказки: надо было снять с тендера четверых казаков. Рядом стреляли товарищи, и он тоже щелкал затвором, досылал патрон, стрелял – и, может быть, убивал, и хотел убивать. Визг лошадей, жалобный плач рикошетируемых пуль, площадной мат, стоны, грохот гранатных разрывов, прерывистый говор пулемета – все это видел, слышал другой человек в Сергее Гадалове, и он, этот другой человек, кричал от страха, ужасался, ничего не понимал и хотел одного – забиться куда-нибудь, спрятаться, исчезнуть. И то желание осуществилось: позади ударила граната, и Сергея сбросило взрывной волной с крыши вагона. Он успел ощутить толчок о землю, но земля его не задержала, он продолжал падать в ее темные вязкие недра и пробыл там целую вечность. А когда пришел в себя и встал, покачиваясь, то увидел, что за целую вечность ничего на земле не изменилось. И еще увидел – смерть его близка. Тогда тот, деловитый, не рассуждая и ничему не удивляясь, поднял винтовку и выстрелил. И потому, как мстительно оскалил зубы казак, как занес он для удара шашку, понял Серега Гадалов, что промахнулся, и закричал коротким смертным криком. И опять деловитый, будто так и надо, успел поднять плашмя винтовку. Сталь тяжко, со вскриком, ударила о сталь и высекла струю бледных искр, ожгла ему левую руку. На второй удар всаднику не хватило жизни: Елдышев услышал крик Сергея и послал свою пулю.
И сразу же стало тихо. А может быть, и не сразу, но только Сергей вновь ощутил себя, когда кругом стало тихо. Конечно, звуки были: пофыркивал паровоз, поругивались на крыше дальнего вагона какие-то люди, пытаясь сбить пламя; вблизи слышалась негромкая хриплая речь, посвистывал ветер в разбитых окнах тормозного вагона; голос санитарки Тони ласково уговаривал кого-то: «Потерпи, миленький, потерпи. Батюшки, да зачем ты меня кусаешь? Не надо, миленький, кусаться, мне еще других перевязывать». Эти голоса и звуки доходили до Сергея смутно, он ничего не понимал в них и, сидя на земле, бездумно смотрел на левую кисть руки, где шашкой был почти отвален мизинец. Временами на Сергея накатывала дурнота, глаза, застилали багровые всполохи, бил озноб. Но не от этого страдал он – страдал от мысли, сначала слабой и отдаленной, а по мере того, как он приходил в себя, все более грозной и неумолимой – ее, казалось, рождал каждый удар сердца: трус, трус, трус… «Трус!» – кричало все его существо, и жизнь, которая была так желанна, за которую он так дрожал, теперь казалась ему невозможной, отвратительной, купленной ценой предательства. Как посмотрит он в глаза своим товарищам, что скажет Елдышеву, что скажет Багаеву? Они все видели, все знают, а он не знает даже, живы ли они, – так боялся за себя. И Сергей, ярко и зримо вспомнив свой ужас и бесцельные неумелые действия, застонал от стыда.
А Багаев подошел, сел, спросил:
– Сергей, почему руку не перевязал?
Спросил буднично, устало – и это было необъяснимо, это никак нельзя было совместить с тем, над чем казнилась душа юноши. Сергей снова глянул на окровавленную руку, боль стала нарастать, заполнять тело, подошла к горлу, но тут же отхлынула, и Сергей забыл о ней. То, что он отделался пустячной раной, когда другие, возможно, отдали свои жизни, лишний раз убедило его в своей трусости, виновности, подлости. И догадка обожгла его: Багаев притворяется, Багаев щадит…
Багаев между тем внимательно вгляделся в Сергея. Вздохнул, поднялся, одернул на себе гимнастерку:
– Встать, Гадалов! Встать!
– Зачем? – вяло отозвался Сергей. – Зачем вы притворяетесь, Иван Яковлевич? Меня расстрелять надо…
– Что такое? Ты как, сукин сын, с командиром разговариваешь? Вста-а-ть!
И с острой жалостью глядел, как поднимается с земли Сергей Гадалов. Чистая душа этого юноши скорбела… Вспомнил Багаев себя, первую сабельную рубку свою, затуманился…
– Сергей, – мягко сказал он. – Слушай меня внимательно. Слушай и запоминай, повторять не стану. Ты действовал в бою храбро, находчиво, сообразно обстановке, понял?
Однако пришлось повторить. Сергей вроде бы и слышал, а не понимал ничего. Дело худо, подумал Багаев, в таком разнесчастном виде его оставлять нельзя. Он зорко огляделся по сторонам, крепко встряхнул парня, спросил:
– Способен слушать?
И увидел – способен.
– Повторяю. Елдышев доложил: ты действовал в бою храбро, находчиво, сообразно обстоятельствам. Оглушенный и сброшенный с крыши вагона, винтовку не выронил, не напоролся на штык. Понял теперь? Винтовку из рук не выпустил и от казака оборонился. Значит, Серега, из тебя выйдет надежный боец.
Сергей так и подался к нему:
– Дядь Ваня, правда ли? Выйдет?
– Еще чего – командир тебе брехать будет? И кто он такой, этот дядь Ваня? – стал заворачивать потуже гайки Иван Яковлевич. – Я такого не знаю. Я знаю командира спецотряда товарища Багаева, то есть себя лично, и бойца спецотряда, агента губрозыска товарища Гадалова. В данную минуту командир выражает бойцу благодарность за стойкое поведение в бою, а боец стоит перед командиром рассупонившись, винтовка на земле, рука не перевязана. Марш на перевязку! Казацкая шашка не больно сечет, зато потом больно бывает, поверь мне.
А там, на разъезде, выскочил в это время из землянки человек, кинулся в одну сторону, в другую и увидел то, что, наверное, боялся увидеть, и застыл на месте. А потом побежал на пределе сил, заполошно размахивая руками, раздирая легкие дыханием. Подбежал, рухнул на колени, затих.
И Багаев, глянув туда, гневно себя укорил. Восемь человек погибло в бою, но вот о самом первом он забыл, даже в счет не взял его. После боя много забот о живых сваливается на командира, а все ж таки забывать-то не следовало, раз обещал…
На шпалах лежал четырнадцатилетний парнишка. Осколки гранаты распахали его тело, лишь лицо осталось нетронутым: широко раскрытыми глазами глядел он в зимнее небо, и не видел ни неба, ни Багаева, ни отца, уткнувшегося головой ему в колени, ни Елдышева, подошедшего и вставшего рядом с Багаевым. Короткой, как гранатная вспышка, была его жизнь: пришел и ушел, и нет его, малой песчинки этого мира. «А вот что я сделаю, милый мой, – решил Багаев, сокрушаясь сердцем. – Выстрою я отряд и перед строем по русскому обычаю поклонюсь в пояс твоему отцу. И благодарность ему скажу от всего мирового пролетариата. А имя твое в рапорт впишу. Больше, милый мой, я ничем не богат».
Человек тяжко поднял голову от колен сына – борода в крови, зубы оскалены – не человек, оборотень.
– Имя спрашиваешь? – ненавистно прорыдал он в лицо Багаеву. – A ты, сука красная, сына мне вернешь за имя?
Под шершавой ладонью Елдышева рука Багаева намертво припаялась к кобуре маузера – не шевельнуть. Нет света, нет дыхания…
– Стреляй! – хрипел мужик, поднимаясь. – Пореши заодно!
Елдышев, вздыхая, шел за Багаевым.
– Сманули мальчонку… Осиротили! – ненавистно неслось им вслед. – Убивать вас буду, жечь… Чтоб она сдохла, ваша проклятая революция!
– Ничего не пойму, – сокрушенно говорил Елдышев. – Лежал старик в землянке связанный, как куль. Не мы его связали, не мы мальчонку его гранатой растерзали… Хоть убей, ничего не пойму, Иван Яковлевич.
– Раз он лежал связанный, это меняет дело, – задумчиво проговорил Багаев. – Ты, тезка, потолкуй с ним. Наскоком, как я, такого сурьезного мужика за душу не возьмешь. Кто он такой, где живет, какая семья? И узнай имя парнишки.
– А чего узнавать? Узнано… Степан Степанович Туркин, тринадцать лет. И отец его, вурдалак этот, тоже Степан Степанович. Вдвоем тут на полустанке и живут: Степан Степанович да Степан Степанович.
– Жили вдвоем, – поправил Багаев. – Ему теперь не прожить после нас и дня. Надо его забрать с собой. Уговори.
– Я девок-то не умел уговаривать, – махнул рукой Елдышев, – а этого как уговоришь? Постараюсь, конечно… Вот вы бы поехали?
Багаев запустил пятерню в затылок:
– М-да… Поговори все ж таки.
Глава девятая
Поезд тронулся только под вечер. Машинист осторожно провел состав по кое-как скрепленным рельсам. В насквозь продуваемой теплушке уснули милиционеры, свободные от несения дежурств. Спали вповалку, укрывшись брезентом, исторгая стоны, храп и жаркие речи, смятые сном в мычание. А в другой теплушке под куском брезента, у стены, спали еще восемь, навсегда свободные от дежурств. А девятый остался далеко позади, у разъезда, и спал под большим крестом, который отец сделал ему из просмоленных плах. Он закончил эту работу – глядь, а конники рядом, и лошади, сбрасывая пену, кивают ему головами. Что ждать от этих людей? Он удобнее перехватил топор и пошел на первого, уже знакомого ему.
– Хорошо ли твой сын послужил красным? – спросил знакомец, обнажив сахарные зубы. Жеребец под ним плясал.
– Хорошо, – подтвердил отец, приближаясь. – Жеребца уйми.
– А куда ж ты идешь? – спросил знакомец. – С топором-то, на кого?
– На тебя иду, сахарный, – сказал отец, приближаясь. – Убить тебя.
– Ну, попробуй, – смеялся тот: каждое движение топора сторожил позади казак с шашкой. – Ну, давай, размахнись пошире!
– Еще чего, – сказал обходчик и метнул топор снизу вверх. – Дурака нашел?
Лезвие топора врубилось в грудь всадника, задев концом открытую шею. Всадник пустил изо рта длинную черную струю и сполз с лошади.
– Toпop дюже хорош, – сказал обходчик. – Струмент дедовский.
И никто его не услышал: ни тот, кто стоял рядом и стирал с шашки кровь, ни те, уже далекие, кого мотало сейчас в насквозь продуваемой теплушке, ни Иван Елдышев, который звал его с собой, ни Сергей Гадалов, который лежал рядом с Елдышевым, баюкая перевязанную руку, ни Иван Багаев, стоявший в кабине паровоза, – никто его не мог услышать. Если бы эти люди оглянулись, они бы, возможно, увидели в степи огненный крест – жарко горит просмоленная плоть дерева! Но эти люди не оглядывались: что позади, то позади. А впереди снова горбился подъем, и Багаев, злой, напружинившийся, крикнул машинисту:
– Батя, сколько еще их на нашу долю?
Машинист подумал и хмуро нагадал, глядя во тьму.
– На мою долю два, а на вашу, сынок, как придется…
Состав с хлебом они привели в Астрахань ранним утром. Когда осталось совсем немного до Астрахани, Елдышев, выбрав минуту, обратился к Багаеву:
– Товарищ начальник, прошу совета.
– Давай, на советы я горазд.
Елдышев рассказал, что происходит в родном Каралате. Багаев насупился.
– Ты же сам видишь, ребят я собрал боевых, но ведь молодежь, пороху и не нюхала! А нам еще раз идти.
– Теперь понюхали, – тихо заметил Елдышев. – Потому и говорю: прошу совета, а не прошу отпустить. Где мне быть нужнее? Душа у меня неспокойна. О порохе мы заговорили… Я в Каралате целую бочку его оставил, и фитилек рядом.
– А почему сразу мне не сказал?
– Хотел, да не решился… Я военный человек, Иван Яковлевич.
– Тоже резонно… Вряд ли бы я поверил тебе сразу-то. А теперь видел в деле – верю.
– Благодарю, товарищ начальник…
– Есть, значит, хлеб у кулачишек…
– У нас, Иван Яковлевич, не кулачишки, у нас исстари богатейшее село.
– Ладно, – сказал Багаев, – отпускаю. Я, признаться, глаз на тебя положил, думал забрать к себе в аппарат. Грамотных у меня мало, Ваня! – пожаловался он. – Протоколы пишут через пень колоду… Чтоб свой, преданный революции человек да еще и грамотный – это, брат, на вес золота. Как там Гадалов? Раненых навещал, а его среди них не видел. Оклемался?
– Да как сказать? Кисть вспухла, жар… Думаю, последние два звена от мизинца отнимут.
– Ничего, злее будет, – сказал Багаев. – Но пусть дурака не валяет! Чтоб был в теплушке для раненых! А то знаю его… Вознамерился, поди, скрыть и второй раз пойти с нами.
– Есть у него такая мыслишка, – улыбался Елдышев. – Эх, молодо-зелено… У всех, говорит, раны как раны, а у меня – мизинец…
– Вот-вот! Передай ему мой приказ и будь свободен, – сказал Багаев. Пожал руку Ивану, добавил: – Держи там крепче революционную линию, товарищ. Если что – сообщай, поможем.
По дороге к лазарету, в котором лежал дружок его Васька Талгаев, Иван забежал на базар Большие Исады, продал трофейные мозеровские часы. Купил пирог с требухой, кусок вареного мяса, фунт хлеба и фунт комкового сахару. Подсчитал остаток – хватило на фунт перловой крупы и пачку махорки. Крупой и махоркой дядьку обрадует…
К Ваське его, как и в прошлый раз, не пустили, но сказали, что вчера он поднялся и сидел на койке. Иван передал через нянечку продукты, записку и, радостный, что друга не сожрал тиф, выскреб из карманов все, что оставалось в них, нанял извозчика и покатил на выезд из города. Здесь ему повезло – нашлась оказия. Ночью он уже стучал в дверь землянки, с замиранием сердца ожидая дядькиного голоса. И скрипнула внутренняя дверь, и явлен был родной голос, и отлегло от тревожного сердца…
– Живой? – тормошил дядьку Иван.
– А что с нами сдеется? – сонно отвечал дядька. – Ваня… Табачку не промыслил ли?
И от этого сонного теплого голоса, от влажного, живого дыхания единственного во всем белом свете родного ему человека стал Иван счастлив… Торопясь, нашел дядькину руку, вложил в нее пачку махорки.
– Мать родная! – возликовал Вержбицкий, заядлый курильщик. – Целая пачка!