Kitabı oku: «Пушкин. Кюхля», sayfa 67
V
Узник № 25 Динабургской крепости за примерное тихое поведение получил чернила, перья, бумагу и книги.
Книги попадали к Вильгельму в странном порядке: «Вестник Европы» за 1805 год, «Письмовник» Курганова, «Благонамеренный» с его собственными старыми стихами. И, как встарь, он был журналистом. Как в те годы, когда работал у Греча и Булгарина и сам издавал альманах, – так и теперь с утра садился он писать статьи, размышления, разборы. Он писал и о «Вестнике Европы» 1805 года, и о «Письмовнике» Курганова, и теперешняя его журнальная деятельность отличалась от прошлой только тем, что не было журнала, который бы его печатал, да не приходилось править корректур. То, что не нужно было держать корректур, было даже приятно Вильгельму: он терпеть этого не мог.
Росли груды рукописей – комедии, поэмы, драмы, статьи, и в конце месяца являлся комендант полковник Криштофович и отбирал у него новый запас.
– Многонько нынче! – говорил он, покачивая головой с удивлением.
Он прошнуровывал тетради, припечатывал на последней чистой странице сургучом и писал четырехугольным старинным почерком: «В сей тетради нумерованных… листов. Крепость Динабург… числа… года. Комендант инженер полковник Егор Криштофович».
Криштофович был старый боевой полковник, коротко остриженный, с мясистым багровым носом.
Дочь его, зрелая девица лет тридцати, скучавшая и толстевшая в комендантском доме за горшками с бальзаминами, обратила раз внимание на высокого узника, которого вели по тюремному двору. (Вильгельм был болен, его вели в больницу.) Из окон комендантского дома был виден плац. Дочка спросила о высоком узнике папашу и заявила, что человек с такими глазами не может быть вредным преступником.
– Рассказывай, – буркнул полковник, – когда он опасный государственный убийца.
– Может быть, опасный, но не вредный, – возразила дочка мечтательно.
Полковник это дочкино изречение запомнил. Потом он как-то незаметно для себя самого с этим освоился: опасный, но безвредный.
Он начал давать узнику книги. (Первая и была «Письмовник» Курганова – книга, которую полковник почитал наиболее занимательной и подходящей для случая.)
Раз он вошел в камеру и сказал коротко:
– Гулять.
И с этого дня Вильгельм каждый день гуляет по плацу. Плац был мощеный, голый, с полосатой будкой и открывавшимся на решетчатые окна видом. Но в первый раз от радости и от слабости Вильгельм, пройдя круг по плацу, свалился.
Письма приходили редко – от матери, от сестры, других не пропускали. Вскоре Вильгельм нашел возможность изредка пересылать и свои письма. Один часовой слишком часто начал посматривать в окошечко. Это раздражало Вильгельма. Но глаза у солдата были живые, коричневые, веселые. И Вильгельм спросил у него как-то раз:
– Какая погода?
Обычный ответ бывал: «не могу знать» или: «разговаривать запрещается». А этот часовой сказал подумав, вполголоса:
– Тепло.
И Вильгельм стал с ним изредка разговаривать, скупо, разумеется, а потом попросил у него послать записку двум друзьям. Часовой подумал и согласился.
Вильгельм писал Пушкину и Грибоедову:
«Динабург. 10 июля 1828 г.
Любезные друзья и братья Поэты Александры.
Пишу к вам с тем, чтобы вас друг другу сосводничать. Я здоров и, благодаря подарку матери моей – Природы, легкомыслия, не несчастлив. Живу, пишу. Свидания с тобою, Пушкин, ввек не забуду.
Простите. Целую вас.
В. Кюхельбекер».
И через два месяца к Пушкину пришел скромный чиновничек и, оглядываясь, говоря шепотом, подал письмо от Кюхли. Пушкин долго жал ему руку, проводил до дверей, а потом сидел в кабинете над желтым листком, перечитывал его, кусал ногти, хмурился и вздыхал.
VI
Завелся у Вильгельма прелюбопытный сосед. Уже давно соседняя камера пустовала. И вот однажды Вильгельм услышал звук ключа в соседней двери и какую-то возню. Кого-то заперли. Вслед за тем мужской голос запел в соседней камере очень громко.
Слов Вильгельм не слыхал, но по мелодии тотчас признал романс; узник пел «Черную шаль».
Гляжу как безумный на черную шаль,
И хладную душу терзает печаль.
Вильгельм невольно улыбнулся такому необыкновенному началу тюремной жизни. Вслед за тем раздалось сердитое бормотанье часового, и романс прекратился.
Узник заинтересовал Вильгельма.
Назавтра утром он тихо постучал в стену, желая начать разговор перестукиванием. Результат получился неожиданный. Ему отвечали из соседней камеры неистовым стуком – узник колотил в стену руками и ногами. Вильгельм оторопел и не пытался более объяснять узнику стуковую грамоту. Приходилось изыскивать новые пути.
Вильгельм попросил «своего» (то есть доброго) часового перенести записку. Тот согласился. Вильгельм спрашивал в записке, кто таков узник, за что сидит и надолго ли осужден. Ответ он получил скоро, к вечеру: ответ был обстоятельный, нацарапан он был угольком или обожженной палочкой на его же, Вильгельма, записке. (Стало быть, соседу не давали ни чернил, ни бумаги, ни перьев.)
Узник писал:
«Дарагой сасед завут меня княсь Сергей Абаленской я штап-ротмистр гусарскаво полка сижу черт один знает за што бутто за картеж и рулетку а главнейшее што побил командира а начальнику дивизии барону будбергу написал афицияльное письмо што он холуй царской, сидел в Свияборги уже год целой, сколько продержат в этой яме бох знает».
Сосед был, видимо, веселый. Скоро на плацформе они свиделись. Сергей Оболенский был молодой гусар, совсем почти мальчик, с розовым девичьим лицом, черными глазами и небольшими усиками, и внешним видом нимало не напоминал скандалиста. Но он так озорно и ухарски подмигнул на гулянье Вильгельму, что тот сразу его полюбил и подумал с нежностью: «Пропадет, милый».
Часовой переносил записки. «Письма» князя, написанные необычайным языком, приносили Вильгельму радость и как-то напоминали детство или Лицей. Князь, кроме того, оказался родственником Евгения Оболенского, с которым когда-то вместе был Вильгельм на Петровской площади. Неоднократно Вильгельм пытался ему разъяснить стуковую азбуку, которой научился еще в Петропавловской крепости от Миши Бестужева, но князь ей никак не мог научиться. Начинал он старательно, но с третьей же буквы неистово барабанил в стену – только окрик часового его усмирял.
Князя продержали в яме за его официальное письмо начальнику дивизии барону Будбергу полтора года, из них полгода в Динабурге.
Выпустили его из Динабургской крепости в 1829 году, в апреле. Его отправили в Грузию, в Нижегородский драгунский полк. Прощание было нежное.
Князь написал Вильгельму:
«Дарагой мой друг. Не забуду тебя ни за што холуев и тиранов завсегда презираю што держат такую душу как ты милой в яме. Што нужно передать друзьям и родным все исполню. Эх душа моя, хоть день бы с тобой на воле провели, я б тебя живо растармашил бы. Агарчаюсь што не знаю свижусь ли я с тобой, дружок бесценной. Имею честь быть
Твой верный
штап-ротмистр Абаленской».
И Вильгельм передал ему через часового письмо для Александра, потому что князь ехал в Грузию.
Утром зазвучал ключ в соседней комнате, мимо камеры протопали бодрые шаги, и голос князя сказал за дверями:
– Прощай, друг.
Князь выехал в великолепном настроении. Его отправляли в Грузию, а он слыхал, что в Грузии такие женщины, равных которым в мире нет. Одна пушкинская черкешенка чего стоит! Нет-с, если князь попадет, черт возьми, в плен к черкесам, он черкешенку, будьте удостоверены, в какой-то речонке не оставит! Мешал князю только урядник, который ехал рядом, – толстый, с красным бабьим лицом и по фамилии Аксюк. Аксюк его нарочно толкал, чтобы показать власть, а на остановках смотрел на него такими глазами, точно князь дикая коза и сейчас же в лес сбежит. Князь пробовал с ним заговорить по-человечески, но Аксюк просто-напросто ему не отвечал. Ни слова. Князь надулся. Все раздражало его в Аксюке – и то, что у него бабье лицо, и то, что у него зонтик, как у бабы, и то, что вечером Аксюк храпел, а просыпаясь, испуганно хватал князя за руку – не убежал ли. Раза два просил у князя взаймы, но у того ни гроша не было, может быть, поэтому Аксюк и толкал его. Впрочем, в Орле князь забыл об Аксюке. Четыре его друга – гусары – прослышали как-то, что князя везут, и устроили ему настоящую, черт возьми, встречу. Шампанского было выпито много, а слез пролито без счету.
Князь ехал и дремал. Так проехали они деревню Куликовку. Остановились у целовальника Ляхова, деревенского богатея, на постоялом дворе. Выезжая из Куликовки, князь не без злорадства заметил, что из телеги выпал Аксюков зонтик. Разумеется, он об этом Аксюку не сказал. Они отъехали уже верст с десять, когда Аксюк засуетился. Зонтика не было.
Он остановил телегу, толкнул князя, велел ему сойти, обыскал и перерыл все – зонтика не было.
Тогда князь, слегка покачиваясь на ногах, сказал, глядя на оторопелого от пропажи зонтика Аксюка:
– Зонтик-то тю-тю. Гуляет. В Куликовке обронили.
Аксюк повел на него глазами и прохрипел:
– Нешто видели?
– А как же, – сказал князь, – понятно, видел.
– Что же не сказали? – Аксюк посмотрел на него со злобой.
– Зонтик-то не мой, – сказал равнодушно князь.
– Сесть! – заорал Аксюк.
Уселись.
– Гони обратно!
– Как обратно? – спросил князь. – Из-за твоего зонтика скверного десять верст обратно?
– Молчать! – прошипел Аксюк. – Шантрапа каторжная!
Князь уселся молча. Лицо его порозовело. Они проехали в Куликовку.
Тележку остановили опять у постоялого двора. Аксюк, растерявшийся от пропажи зонтика, побежал в избу – спрашивать хозяина. Саблю он забыл в повозке. Князь остался ждать.
Он посидел с минуту, увидел урядникову саблю и потянулся к ней. Потом вытащил ее из ножен и с обнаженной саблей побежал в избу.
Аксюк увидел его и задрожал.
– На место, – просипел он.
Князь ловко и быстро ударил его саблей в бок. Полицейский мундир рассекся под клинком, мелькнула рубашка. Аксюк ахнул, схватился за бок и побежал маленькими шажками в сени. Там он метнулся в чуланчик и засел в него.
Князь широкими, радостными шагами побежал за ним и атаковал чуланчик.
– Выходи! – кричал он. – В избе не трону.
Аксюк начал переговоры:
– Ваше благородие, бросьте шутить.
– Разве я шучу? – сказал князь. – И какое я благородие, я шантрапа каторжная. Выходи, здесь не трону, а не выйдешь – зарублю.
Он приоткрыл дверь в чуланчик.
Аксюк маленькими шажками выбежал на улицу и закричал бабьим голосом:
– Режут, православные!
И сел в куст у дороги.
Князь начал атаку против куста.
Тут прибежали целовальник с сыном – с постоялого двора. Они сзади крепко обхватили князя. Старый целовальник выбил из его рук саблю.
– Неси ремни.
Князю скрутили руки.
Князь сказал, усмехаясь:
– Целовальник да урядник. Все правительство налицо.
Князя повезли в Орел.
При обыске обнаружили у него чье-то письмо. На вопрос, от кого и кому письмо, – князь равнодушно ответил, что не помнит.
Его посадили в тюрьму и заковали. Его допрашивали, от кого он получил письмо. Князь делал вид, что вспоминает, жандармы ждали. Потом, улыбнувшись, говорил: «забыл» – и пожимал плечами.
III Отделение собственной его императорского величества канцелярии учинило розыск и пришло к заключению, что письмо, найденное при обыске, написано государственным преступником Вильгельмом Кюхельбекером, содержащимся в Динабургской крепости, статскому советнику Грибоедову.
Князь сидел в кандалах.
В 1830 году начальник III Отделения генерал-адъютант Бенкендорф сделал доклад царю. Царь отдал приказ за Оболенским строжайше присматривать, также и за государственным преступником Кюхельбекером. Начальник III Отделения генерал-адъютант Бенкендорф сообщил высочайшую волю главнокомандующему Кавказским корпусом графу Паскевичу-Эриванскому, в распоряжение коего был послан арестованный князь Оболенский, и динабургскому коменданту полковнику Криштофовичу, в распоряжении коего находился государственный преступник Кюхельбекер.
За князем Оболенским строжайше присматривали – его будили ночью стуком, не пускали гулять и держали в цепях.
У государственного преступника Кюхельбекера отобрали в это время в Динабурге чернила, бумагу, перья и тоже не пускали гулять.
Князь сидел.
Через полгода Бенкендорф представил царю особую докладную записку о результатах расследования.
Высочайшая резолюция гласила: «Поставить на вид динабургскому коменданту, что не должно было ему давать писать».
Так как за ним уже строжайше присматривали, – резолюция была излишняя.
Дело же преступника князя Сергея Оболенского аудиториатский департамент Главного штаба послал на заключение графа Паскевича-Эриванского, который в мнении своем собственноручно написал:
«Полагал бы, лиша Оболенского дворянского и княжеского достоинства, сослать в Сибирь в каторжную работу на шесть лет и по прошествии сего срока оставить там на поселении».
Князь сидел в кандалах, пел «Черную шаль», плакал, а грубому коменданту, который назвал его на «ты», говорил: «Я на тебя не обижаюсь. Ты как холуй царский за то деньги и получаешь, чтоб людей обижать».
Еще через два месяца состоялся окончательный доклад аудиториатского департамента его величеству государю всероссийскому:
«Признавая князя Сергея Сергеевича Оболенского виновным в причинении обнаженною саблею в бок раны уряднику Аксюку, в упорном сокрытии получения письма от государственного преступника В. Кюхельбекера для отдачи статскому советнику Грибоедову, а также в изъявлении ропота на правительство, его – Оболенского, лишив дворянства и княжеского достоинства, а также воинского звания, как вредного для службы и нетерпимого в обществе, сослать в Сибирь на вечное поселение».
И царь снова наложил резолюцию, собственноручно: «Быть по сему. Николай».
В конце 1830 года мещанина Сергея Сергеевича Оболенского мчали поспешно два фельдъегеря на вечное поселение в Сибирь.
А письмо государственного преступника Кюхельбекера к статскому советнику Грибоедову было такое:
«Я долго колебался, писать ли к тебе. Но, может быть, в жизни не представится уже такой случай уведомить тебя, что я еще не умер, что я люблю тебя по-прежнему, и не ты ли был лучшим моим другом? Хочу верить в человечество, не сомневаюсь, что ты тот же, что мое письмо будет тебе приятно; ответа не требую – к чему? Прошу тебя, мой друг, быть, если можешь, полезным вручителю: он был верным, добрым товарищем твоего В. в продолжении шести почти месяцев, он утешал меня, когда мне нужно было утешение. Он тебя уведомит, где я и в каких обстоятельствах. Прости! До свидания в том мире, в который ты первый вновь заставил меня веровать.
В. К.».
Было оно написано 20 апреля 1829 года. А статский советник Грибоедов был растерзан тегеранским населением, которое на него натравили шейхи и кадии, объявившие сему статскому советнику священную войну, – января 30-го дня 1829 года.
Письмо было написано мертвому человеку.
VII
ПИСЬМО ДУНИ,
не попавшее в руки Вильгельма
15 марта 1828 г.
Мой милый друг.
Вы всегда со мной. Что бы со мною ни приключилось, где бы я ни была, всегда я думаю о вас. Верьте, разлука мне не так тяжела, потому что я уверена, что в то мгновение, когда о вас думаю, вы также думаете обо мне. И мне достаточно знать, что вы живы, где-то, хоть на каком-то необитаемом острове, чтобы быть веселой. Какое счастье, Вильгельм, что вы остались живы. Я жду конца вашего заключения, которое ведь наступит же. Мы оба еще достаточно молоды. Я целую ваши глаза, мой друг.
17 марта
Дописываю не отправленное еще письмо. Только что вернулась от графини Лаваль, где Пушкин читал «Бориса Годунова». Вообразите, кого я встретила на чтении, – вашего Александра! Грибоедов был там. И что он сказал мне! Он хлопочет, чтобы перевели вас на Кавказ. О, это ему удастся! Он в большом почете, привез сюда мир, и его встречали пушками. Кажется, его назначают министром в Персию. Дорогой мой, ему удастся перевести вас на Кавказ. И не думайте об этом, не надейтесь, столько уже надежд погибло, но все-таки наступит день, и это исполнится. Знайте это! Александр не изменился, все те же морщины на лбу и для всех готовая шутка, которою отвечает на сердечное участие. Это немного обижает, но вы знаете, милый Вильгельм Карлович, что не любить его нет сил. Он слегка грустен, но не подумайте ничего тревожного – обычная гипохондрия. С какою добротой вспоминал он о вас. Он верный друг.
Вы были бы утешены, если бы видели его вместе с Пушкиным. Пушкин обворожен Александром, говорит, что он самый умный человек во всей России, но мне показалось, что он при Александре как-то жмется и не договаривает. Может быть, мне это только показалось.
Пушкин сказал мне, когда увидел меня: «Как хорошо, что вы здесь. Вы – это вы да еще Вильгельм». Он вас помнит и любит по-прежнему. Много вспоминал о вас ваш давнишний ученик Мишель Глинка. Он теперь стал музыкант прекрасный, так пел у графини, что не было сил от слез удержаться, хотя голос совсем нехорош.
Итак, Кавказ! Мне легче дышать с тех пор, как я поговорила с Александром. Простите, может быть, скоро скажу до свиданья!
Eud.
VIII
ПИСЬМО ДУНИ,
попавшее в руки Вильгельма
20 августа 1829 г.
Мой бесценный друг.
Письмо, которое вы сумели мне переслать, я получила и храню вместе с остальными четырьмя. Оно меня напугало. Вы узнали о смерти Александра и близки к отчаянию. Я читала со смертью в душе. Но поймите, милый друг, поймите раз и навсегда, что незачем так печалиться. О, вы уверены, конечно, что смерть Александра тяжела и мне. Я плакала, как девочка, и все время представляю его перед собою, воображаю его глаза и голос, с трудом верится, что его уже нет.
И, однако же, он умер. Умрете и вы, милый друг, умру и я, о нас забудут, даже наши письма истлеют, как сердца. Но нет ничего в этом печального. Никто не в силах отнять от нас нашего счастья: мы жили – и скажем вместе – любили. Не знаю, дошло ли до вас стихотворение, которое Пушкин посвятил товарищам вашим и вам. Посылаю его вам. Вы требуете подробностей о смерти Александра. Легче ли вам будет от них? Я расскажу вам слово в слово, что мне передавал генерал Арцруни, оттуда приехавший. Генерал говорил, что виновны в смерти его англичане: Александр слишком горячо стал оказывать влияние русское на Персию. Не снимал галош даже на том месте, которое почитается у персиян священным. Узнаете ли вы Александра? Он защищал грузинок и армянок от браков насильственных с персиянами. Сеиды и шейхи объявили Александру священную войну. День смерти его был заранее предрешен. Увидя толпу многотысячную, Александр выхватил обнаженную саблю и бросился с балкона на толпу, один. Остальное вы знаете. Вместе с ним погиб и слуга его – Александр, которого, верно, помните.
Вот вам холодный отчет о подробностях – иначе сил не хватило бы написать. Плачьте, друг мой, но и утешьтесь.
Не будем помнить его последних дней, пусть он останется для нас всегда молодым и живым. Целую вас.
Е.
Конец
I
Из Петропавловской крепости в Шлиссельбург, из Шлиссельбурга в Динабург, из Динабурга в Ревельскую цитадель, из Ревельской в Свеаборгскую. Узник седеет, горбится, зрение его слабеет, здоровье начинает изменять.
И все-таки он молод; время для него остановилось. Он читает старые журналы, он пишет статьи, в которых сражается с литераторами, давно позабытыми, и хвалит начинающего поэта, который уже давно кончил. Время для него остановилось. Он может умереть от болезни, может ослепнуть, но умрет молодым. Все те же друзья перед ним, молодые, сильные. Все тот же Дельвиг в его глазах, ленивый и лукавый, все тот же быстро смеющийся Пушкин и та же веселая, легкая и чистая, как морской воздух, Дуня.
Он не знает, что Дельвиг постарел и обрюзг, запирается по неделям в своем кабинете, сидит там нечесаный и небритый и улыбается бессмысленно; что в тот миг, когда узник вспоминает беспечного поэта, – поэт этот встает, кряхтя, с кресел, идет к шкапчику, достает оттуда вино и трясущимися руками наливает стаканчик, говоря при этом старое свое словцо: «Забавно».
И только когда приходит краткая весть, что умер Дельвиг, узник плачет и начинает понимать, что время за стенами крепости бежит и что молодости больше нет. Но в мыслях своих он хоронит молодого Дельвига, а не того обрюзгшего и бледного поэта, который на самом деле умер.
И узник по-прежнему хочет свободы, но он вовсе не боится того, что за стенами крепости время бежит безостановочно и что, как только он переступит крепостной порог, все изменится.
Наступает наконец этот день, и узник получает свободу – жить в Сибири.
Начинаются последние странствования Кюхли: Баргузин, Акша, Курган, Тобольск.