Kitabı oku: «Собрание сочинений в десяти томах. Том первый. Повести и рассказы»
© Михальский В. В., 2015
К читателям
Памяти моей матери Зинаиды Степановны Михальской посвящается настоящее собрание сочинений
В прижизненных собраниях сочинений, как правило, авторский текст предваряет большой критико-биографический очерк об авторе и его работах. Если текст автора по природе своей долговечен, как, например, у Валентина Петровича Катаева, то предпосланный ему критико-биографический очерк устаревает очень скоро и выглядит неким анахронизмом уже через 20–30 лет. Слом политических формаций, случившийся в СССР в 1991 году, сделал это особенно наглядным.
Почему я решил сам написать короткие примечания, а еще лучше – поучаствовать в этой работе совместно с опытным редактором? А чтобы не на кого было пенять в случае тех или иных промахов. Меня не пугает, что «так не делают». Все в этом мире сначала «не делают», а потом начинают делать.
Обычно значительная часть критико-биографического очерка бывает посвящена оценке трудов автора. Поскольку очерка у нас не будет, я хочу восполнить этот пробел статьями четырех уважаемых мной людей, которые посвящены моим работам. Это статьи Валентина Катаева, Льва Аннинского, Игоря Шкляревского, Юрия Павлова. Статьи будут напечатаны в первом, третьем, девятом и десятом томах.
Я родился 27 июня 1938 года в городе Таганроге. Девяти месяцев от роду был увезен матерью в Дагестан. Там прошло мое детство, часть отрочества и юности, почти вся молодость. В Таганроге я больше не бывал никогда в жизни. Так сложилось, что я никогда не возвращаюсь в важные для меня места. У очень хорошего американского писателя Томаса Вулфа есть такой роман: «Домой возврата нет». Именно так – домой возврата нет.
После окончания средней школы я работал на заводе, служил в Армии. В 1960 году поступил в Литературный институт, в 1965-м окончил его по отделению прозы. На четвертом курсе института, в 1964 году, я был принят в члены Союза писателей СССР. В этом смысле мне повезло: в дальнейшем ни на какой работе никто не поучал меня, как правильно держать ручку. Защитив диплом повестью «Баллада о старом оружии», я сразу уехал в Дагестан. Работал в газете «Дагестанская правда», сотрудничал с центральными газетами, особенно много с «Сельской жизнью». Много ездил в кузовах бортовых автомашин, верхом на лошади, ходил пешком по Дагестану, Кабарде, Чечне.
Моя первая книга «Рассказы» вышла в 1963 году в Дагестанском книжном издательстве. В 1967 году в Махачкале вышел мой первый роман «17 левых сапог» тиражом 50 тысяч экземпляров. Для того времени это был весьма скромный тираж. Пошли многие сотни писем от читателей из разных уголков страны, да и в нашем городе роман читали все читающие. Его читают до сих пор.
В Москве меня не печатали. В ответ на мои рукописи присылали отписки внештатных рецензентов. Как говорил замечательный поэт и остроумный человек Расул Гамзатов: «Вацлав, конечно, хороший писатель, но Москва его что-то не понимает».
Что правда, то правда: «Москва меня не понимала». Первую книгу в Москве я издал только в 1980 году в издательстве «Современник».
В 1979 году за повесть «Печка», которой я дебютировал в журнале «Октябрь», и цикл статей, напечатанных в газете «Правда», мне дали первую премию Союза писателей СССР имени К. А. Федина. Тогда это была новая и важная премия, сейчас ее нет, как нет и самого Союза писателей СССР.
Книга «Стрелок» в издательстве «Современник» и моя роман-газета с тремя повестями («Печка», «Катенька», «Баллада о старом оружии») вышли на одной неделе в 1980 году.
В 1986 году издательство «Советский писатель» опубликовало мое «Избранное». Перед этим, в 1982 году, я напечатал в журнале «Октябрь» роман «Тайные милости», за который получил годовую премию журнала.
С тех пор я 18 лет ничего не писал. Почему? Не знаю. Просто не хотелось, хотя все двери были открыты – печатайся, не хочу.
В 1975 году я окончил Высшие сценарные курсы при Госкино СССР. В 1987, 1988, 1989, 1990 годах по моим сценариям, сделанным по моим повестям и романам, на киностудии имени А. М. Горького были поставлены художественные фильмы: «Баллада о старом оружии», «Катенька», «17 левых сапог», «Тайные милости». Три первых и до сих пор крутят по телевидению, продают на дисках. Наверное, мало кто из читателей знает, что при этом авторы фильмов, выпущенных в СССР, не получают ни копейки. Таково наше авторское право, вернее, бесправие.
С 1990 года я начал заниматься собственной издательской деятельностью. Толстый литературно-художественный журнал «Согласие», главным редактором которого я был с 1990 по 1995 год, безусловно, вышел тогда в первый ряд толстых журналов, но у меня не хватило ума сбросить его тираж до трех или четырех тысяч экземпляров, и тогда он бы существовал по сей день.
В 1994 году издательство «Согласие» одномоментно выпустило собрание сочинений «первого поэта русской эмиграции» Георгия Иванова. Потом вышли на таком же высоком уровне собрания сочинений Владислава Ходасевича, Гайто Газданова и далее, известные всем читающим людям книги издательства «Согласие», которые у многих стоят дома на полках. Как писал Лев Аннинский: «Важнейшая характеристика позиции издательства «Согласие»: выстраивание фундаментальной системы ценностей в культуре. “Достояние России” – так называется и соответствующая программа. Издания рассчитаны не на рыночный спрос, не на скорую продажу, иногда вообще не на продажу, а на базисное пребывание в умах и хранилищах».
В 1987 году в составе делегации Союза писателей СССР из трех человек я побывал в Тунисе. И там, в цокольном этаже русской церкви, встретил графиню Марию Александровну. Так я узнал из первых уст о русском флоте в Бизерте и еще о многом. Попытался написать рассказ, но он не пошел: содержание требовало другой формы.
Я все забросил. А в 2000 году вдруг начал писать роман «Весна в Карфагене». Сел к столу и написал: «Много мечетей в славном городе Тунисе и всего одна православная церковь».
Я 18 лет ничего не писал и, соответственно, нигде не печатался. И вот, написав первые 90 страниц (первую из четырех частей) романа «Весна в Карфагене», я позвонил главному редактору журнала «Октябрь» Ананьеву и спросил:
– Анатолий Андреевич, я начал писать роман. Будете печатать «с колес»?
– Поздравляю. Очень рад, что ты опять начал писать, – ответил Ананьев. Помолчал и добавил: – Печатать «с колес» буду, тащи.
Я «притащил». Невероятно скоро первая часть романа «Весна в Карфагене» увидела свет. И пошло-поехало. Почти уверен, что если бы не добрая воля Анатолия Андреевича Ананьева, то, скорее всего, ни «Весны в Карфагене», ни других романов этого цикла я бы не написал.
Я печатал свои романы в журнале «Октябрь» по мере написания очередной части, а их в каждом романе три или четыре. Это продолжалось 12 лет. Знатоки говорят, что знают только один случай подобного печатания романа сразу «из чернильницы», было это еще до войны и тоже в журнале «Октябрь». Я очень благодарен всем работавшим со мной сотрудникам журнала «Октябрь».
В 2003 году за роман «Весна в Карфагене» я был удостоен Государственной премии России. Анатолия Андреевича Ананьева к тому времени уже не было в живых.
Я считал роман «Весна в Карфагене» законченным и не собирался его продолжать. Но в журнале каким-то мистическим образом было напечатано после финала: «Конец первой книги». Пошли письма читателей с просьбами рассказать о дальнейшей судьбе моих героинь Марии и Александры. И как-то сами собой последовали романы «Одинокому везде пустыня», «Для радости нужны двое», «Храм Согласия», «Прощеное воскресенье», «Ave Maria». Так сложилась эпопея, которой я отдал 12 лет. А правильнее будет сказать, которая придавала смысл 12 годам моей жизни, а значит, помогала жить даже физически.
Тема эмиграции и, если можно так сказать, разорванности сознания многих русских, проживающих за границей, оказалась близка широкому кругу моих читателей. Я благодарен тем многим людям, которые прислали письма по поводу этих моих книг. Я ведь понимаю, что в наши дни написать и отправить письмо – это маленький подвиг.
Эпистолярный жанр – полноправный и замечательный литературный жанр. А та приправленная матом скороговорка, которая царит сейчас в Интернете, думаю, к эпистолярному жанру не относится. Хотя людям и кажется, что они переписываются друг с другом. Но у них нет ни времени, ни желания остановиться и оглянуться, остановиться даже во гневе.
Место действия цикла моих романов («Весна в Карфагене», «Одинокому везде пустыня», «Для радости нужны двое», «Храм Согласия», «Прощеное воскресенье», «Ave Maria») – Россия, СССР, Тунис, Франция, Чехия, Португалия. Время действия – XX век.
11 апреля 2011 года я завершил последний роман цикла «Ave Maria». Те, кто когда-нибудь делал объемную многолетнюю работу, знают, какая после этого наступает пустота.
Пустота была большая, и я начал писать кавказскую повесть «Адам – первый человек». Сейчас и она закончена. Что буду писать дальше, не знаю. Из самодостаточных романов о сестрах графинях Марии и Александре Мерзловских сложилась эпопея – жанр по нашим временам реликтовый. Многие уважаемые люди советуют мне ввести все романы, как под одну крышу, под единое название. Например, «Весна в Карфагене». Возможно, я так и сделаю.
Что буду писать дальше, еще не решил, хотя недостатка в сюжетах у меня нет. Пока думаю сделать Собрание сочинений в 10 томах. Я хочу, чтобы тома были страниц по 400, а не кирпичи по 700–800, которые годятся, чтобы стоять на полках, и гораздо дешевле в производстве, но читать их урывками в наше торопливое время просто невозможно.
Вот, пожалуй, и все, что я хотел сказать, а по ходу дела будет видно.
P.S.
За бортом настоящего собрания остались роман «Мир тесен», повесть «Паранг», большая детская книга «Трусик-Мусик», вся моя журналистская работа и много чего еще, написанного по случаю. Эти работы мне неинтересны. Я включил в Собрание сочинений только то, что уже доказало свою жизнеспособность или, как мне кажется, еще докажет.
И еще одно техническое замечание. Многие читатели романов о Марии и Александре Мерзловских жаловались на слишком мелкий текст в сносках. Льву Аннинскому сноски так нравятся, что он даже предложил влить их в основной текст. Этого я делать не буду. Мои сноски – литературный прием, они изначально задумывались сносками.
Но шрифт, которым набраны эти сноски, конечно, надо увеличить, думаю, что тут читатели правы, – им видней. Так и сделаем.
14. II.2013Вацлав Михальский
Повести
Катенька
I
Старые помнят себя молодыми, а молодые не представляют себя старыми. Так и течет жизнь, словно между двумя берегами, вперед, вперед: от новой молодости – к новой старости и опять – к вечной молодости.
У каждого человека есть свои причуды, большие или маленькие. У старого доктора Григория Васильевича Маркова причуд было несколько, и все – маленькие и добрые. Например, когда у него выпадала среди работы свободная минута, он выходил на больничный балкон и подолгу смотрел в потолок. Иногда он снимал очки, синие, с толстыми стеклами, и вытирал платком глаза, по-стариковски глубоко запавшие.
Курносая смешливая Верочка из регистратуры утверждала, что доктор, глядя в потолок, плачет… Верочке не верили, говорили, что просто у старика глаза слезятся, но всех удивляло, что видит Григорий Васильевич на этом дощатом потолке с бог весть когда ввинченными в него крючьями для качелей? А доктор смотрел именно на эти чудом уцелевшие крючья. Только они, только они одни, трухлые от ржавчины, остались единственными свидетелями его давным-давно минувшей молодости. Так думал Григорий Васильевич. И когда он, забывшись, глядел в потолок…
…Виделся ему весенний вечер, синее небо в первых крупных звездах. Он чувствовал аромат отпаровавшей земли с мягкими дорожками, протоптанными в синеватой грязи, слышал молодые голоса, спорящие о Блоке и его Прекрасной Даме, о Мережковском и Ибсене. Он видел себя в синей студенческой форме, с густым курчавым чубом, выбивающимся из-под фуражки. Студенческая фуражка так шла ему! Он любил смотреть в зеркало и в стекла раскрытых окон. Ему тогда хотелось быть неотразимым… А мать бранила его, что он вертится у зеркала, как барышня.
Выбритый, в только что отутюженном костюме, в накрахмаленной белой сорочке, он легко взбегал вот на этот, на этот самый балкон. Здесь ждала его Дарочка Малова, прелестная девушка с русой косой, гимназистка восьмого класса.
– Гриша?
– Да!
– Как же это Митя не втянул вас в спор?
– А я улизнул… Я знал, чувствовал, что вы здесь.
– Гриша!
– Я сказал что-нибудь нелепое? Обидел вас?
– Раскачайте меня посильнее, – просила Дарочка.
Она любила качаться на качелях, взлетать к самому потолку, отталкиваться от него своими чудными ножками в белых высоких ботинках на пуговицах. От катанья у нее всегда распускалась коса и билась за спиной золотым покрывалом. Удивительную власть имели над ним ее темно-золотые волосы. Порою, когда Дарочка пролетала мимо, ее волосы касались Гришиного лица, и он задыхался. Но вот, на лету, она останавливала качели, извинялась, заплетала косу, чопорно оправляя платье, прощалась с Гришей:
– Боже мой, уже так поздно. Отец опять сделает мне выговор, что я опоздала к вечернему чаю. Нет, Гриша, не задерживайте меня больше. – И он открывал ей тяжелую, на пружинах, дверь, что вела в комнаты. – Прощайте!
Григорий Васильевич, вспоминая Дарочку, часто спрашивал себя потом, почему она всегда, даже в те светлые дни, говорила ему не «до свиданья», а «прощайте», словно уже тогда начала с ним прощаться на всю жизнь.
Тихо и радостно пели пружины двери, только что захлопнувшейся за Дарочкой, и он ждал, пока они отпоют свою короткую песенку. А потом, возбужденный, весь еще во власти ее волос, шел бродить по улицам. Зачерпнув начищенными штиблетами ледяной воды, он вдруг замечал, что идет не по дорожке, а так, напропалую. Тогда в самой большой луже, где, подмигивая, мерцали звезды, мыл отяжелевшие от грязи штиблеты. Потом сидел на скамейке у своего дома, пока в доме напротив, в Дарочкином доме, не гасли все огни. Весь город погружался в темноту, а он все сидел, объедая горьковатые почки обступившей его со всех сторон сирени…
Но вот, кашляя, отплевываясь и чертыхаясь, выходил на его розыски отец, отсмотревший первый сон. И Гриша шел за ним в душные комнаты, где тихо дышали во сне его братья и сестры. Мать, сразу проснувшись, приоткручивала фитиль в керосиновой лампе «молния» и просила его «выпить хоть стаканчик молока». Милая, милая мама, он не то что стаканчик молока, он вола жареного мог бы проглотить и съедал все, что оставалось на столе от вечернего чая.
«У меня нынче будет бессонница», – думал он, блаженно вытягиваясь в кровати, и засыпал.
А когда расцветала сирень… Сирень! На их улице, да и во всем городе не было двора, где бы не росла сирень. Есть ли цветы душистее, свежее, радостнее, чем тяжелые от росы гроздья сирени! Белая, сиреневая, фиолетовая, красная, русская, французская, простая, махровая – сирень, сирень, сирень! Как она цвела в годы его молодости! Весь двор и сад Гришиного дома затопляла весною расцветающая сирень. В городе больше ни у кого не было такой роскошной сирени, как у них. Какое жгучее горе испытывал он всякий раз, когда, проснувшись, узнавал, что ночью кто-то безжалостно обломал в их саду куст сирени. Сирень – любимые Дарочкины цветы, как же было ему, Грише, их не любить. Сирень и качели сблизили их, сдружили с Дарочкой. И все уже поговаривали (да и сам он это чувствовал, только боялся верить), что Дарочка к нему тоже неравнодушна.
Тогда в их шумной компании, и минуту не умевшей обходиться без споров, все были влюблены друг в друга. Влюблены, но любил только он один. Тогда он переживал незабвенную пору своего короткого счастья. Притихшая, она часто сидела с ним рядом до поздней ночи, на скамейке, среди кустов сирени. Когда раздавался кашель Гришиного отца, они неслышно вставали и прятались глубоко в кустах. Что это были за минуты! Они стояли рядом, чистые и радостные, как весенняя капель.
Иногда всей своей компанией гимназистов и гимназисток они рассаживались на стульях возле Дарочкиного дома, заняв половину улицы, и пели свои любимые песни: «Вечерний звон», «Ваши пальцы пахнут ладаном», «Мой костер»… Он слышал, как вплетается в хор ее голос, как поблескивают в темноте ее пугливые серые глаза.
Городской сад с вековыми вязами и каменная лестница, которая вела к морю, были самыми примечательными в их маленьком приморском городе. Старожилы утверждали, что лестницу эту воздвигали по приказанию самого Петра Великого, а сад заложила его дочь Елизавета, посетившая после смерти отца этот город.
Может быть, для других каменная лестница и была редкостным сооружением, но они, молодые, никогда не помнили об этом: для них каменная лестница была просто местом свидания. Красиво отражались в море огни двух кожевенных заводов, что стояли на берегу. Их шумная компания гимназистов и гимназисток, учеников реального и коммерческого училищ, студентов, оглядываясь, нет ли поблизости городового, прижавшись друг к дружке, пела:
Вихри враждебные веют над нами,
Грозные силы нас злобно гнетут,
В бой роковой мы вступили с врагами,
Нас еще судьбы безвестные ждут…
Песня эта была запрещенной, а поэтому пелась с особенным чувством. И никому из них не могло тогда прийти в голову, что поют они о себе, что именно их ждут безвестные судьбы.
Приближалось начало учебного года, и теперь каждый день из их компании кто-нибудь уезжал. Гриша медлил, со дня на день откладывал отъезд. На тридцатое августа мать сама взяла билет. Накануне, вечером, ему не удалось увидеть Дарочку – всей семьей они ездили в цирк. Тридцатого с утра он как потерянный слонялся по комнатам, слушал, как через улицу выстукивала на рояле гаммы Дарочка. Впервые каскад этих однообразных звуков бесил его, заставлял сжимать кулаки.
В семье Маловых было десять душ детей – шестеро дочерей и четыре сына. И все они, по мнению родителей, были талантливыми. У Дарочки же в самом деле был прекрасный слух и хорошие, способные для игры руки. Каждый день она по многу часов сидела за роялем, разучивая бесконечные упражнения: Гриша очень гордился этим ее упрямством, и ему никогда не надоедало слушать одни и те же музыкальные фразы, которые Дарочка, отделывая, повторяла без конца.
Гриша ходил мимо их дома взад и вперед, взад и вперед… Второй час без устали в доме Маловых играли на рояле.
«Ну что она тарабанит! Я же сегодня уезжаю! Нет, не любит она меня, не любит…» Что-то не пускало Гришу перейти улицу и войти в дом к Маловым… Ему так хотелось, чтобы Дарочка сама вспомнила о сегодняшнем дне, сама пришла.
Вот за ворота выбежала Катенька, младшая сестра Дарочки. Увидев Гришу, она, прыгая через скакалку, подбежала к нему.
– Гриша, – зашептала она, хитро оглядываясь по сторонам, – у нас Дарочкина учительница музыки, тоже мне, нашла время, когда визиты делать… Дарочка никак не может отлучиться… Она просила вас, Гриша, никуда не уходить. Дарочка говорит, что ей нужно передать вам книгу… – опустив скакалку, выпалила Катенька одним духом и запрыгала. – Смотрите, Гриша, я до ста на одной ножке могу, смотрите! Ах, вам не до меня. Уезжаете, Гриша, да? Не хочется? А я так люблю уезжать… Только вот некуда… Тоже мне… Ну, Гриша, я побежала, меня Дарочка ждет, что ей сказать?
– Передайте, что никуда не уйду, что буду ждать у себя в комнате…
Вот темно-вишневое форменное платье и белый передник мелькнули на улице, стукнула калитка, и Дарочка переступила порог – она забежала к ним занести какую-то книжку, прежде чем идти в гимназию. Отчаявшись, Гриша поспешил к ней навстречу:
– Дарочка!
– Да!
– Нам нужно проститься…
– Да!
– Я уезжаю на вечность, бог весть, смогу ли я приехать на зимние каникулы… Ведь все-таки война.
– Да, война, – как эхо отозвалась Дарочка.
Они вышли за калитку и пошли не в сторону гимназии, а на окраину города, которая звалась Собачеевкой. Пошли плутать по кривым улочкам и переулкам… Город остался позади, они вышли в степь. Выжженная августовским солнцем, она дохнула на них полынью. Белая степь, придавленная низким туманным небом. Над степью висело дождевое марево, мелкая-мелкая дождевая пыль оседала на землю.
– Мигичка!
– Ага!
Эту дождевую пыль у них в городке называли «мигичкой». Он снял свою студенческую тужурку и укутал ее плечи, так легко, радостно и просто он мог бы отдать ей сейчас свою жизнь. Они тут же забыли о дожде и не повернули в город, а пошли дальше, в степь.
– Гриша!
– А?
– Нет, ничего. Дождь.
– Да!
– Вы как водяной!
– А у вас, Дарочка, совсем мокрое лицо, волосы!
– Ерунда!
– Побежали к стогу, дождь все сильнее, переждем, – потянул он за пустой рукав тужурки.
Стог был щетинистый и мокрый. Пахло прелью, прибитой дождем хлебной пылью. Гриша, принимая на себя тысячи брызг, сделал в нем удобную пещеру. Устроившись в ее теплом логове, они почувствовали вдруг, как промокли и озябли. Они были безмерно счастливы и несчастливы. И каждое мгновение помнили о купленном билете и о том, что поезд уходит в четверть седьмого. И не могли понять, почему даже сегодня потеряли так много времени на разные глупые мелочи и не были вместе. Но продолжали молчать. И молчание их было древним и красноречивым, как сама земля, как небо и солнце, воздух и дождь.
Они думали, что не нуждаются в словах. Ошиблись – им все-таки пришлось сказать пять слов:
– Вы будете меня ждать?
– Да!
По дороге домой Гриша все время думал о том, почему у него не хватило решимости поцеловать Дарочку?
«Она доверилась мне, и, пока она не будет моей официальной невестой перед Богом и перед людьми, я не прикоснусь к ней пальцем, – с благоговением думал он, – придем домой, попросим у родных благословения…»
Но дома… Еще издали они увидели, что возле Гришиного дома стоит извозчик. Оказывается, до отхода поезда оставалось двадцать минут! Гришин отец метался между домами и пролеткой и кричал:
– Этого сукиного сына, Гришку, выпороть при всем народе! Спущу штаны и высеку, как щенка!
А вокруг стояли соседи и высказывали предположения, где Гриша запропал. Дарочка все слышала. От захлестнувшей его обиды и ненависти Грише казалось, что он сейчас убьет отца. Мать помешала их ссоре. Откуда у нее, маленькой и худенькой, взялась такая сила? Она втолкнула сына в пролетку, попросила извозчика гнать. Пролетка застучала и запрыгала по каменной мостовой. Гриша не махнул на прощанье рукой, не обернулся: все равно погиб!
– Эх, штаны бы ему спустить да по голой, по голой розгами, знал бы, как с барышней разгуливать! – кричал вслед удаляющейся пролетке старый мирошник на потеху соседям.
Дарочка в измятом платье, с поблескивающими соломинками в растрепанных косах стояла посреди любопытной толпы.
– Пусть только деньги на билет пропадут – как щенка выпорю! – не унимался старик.
Ни на кого не глядя, Дарочка подошла к старику вплотную:
– Да постесняйтесь вы меня, слышите, меня, невесту вашего сына, Гришину невесту!
Старик поперхнулся, закашлял, закрестился…
– Если так, прости меня, крестница, во имя Николая Угодника, прости! Мать мне давно говорила, да я не верил, что ты, красавица, умница, Гришу нашего приветишь. А вы чего рты пораззявили! – гаркнул он на толпу. Почтительно взял Дарочку под руку и повел в родной дом, к отцу и матери, чтобы просить ее руки для своего, как он выразился, «горячо любимого сына».
Гриша всего этого не знал, он лежал в душном вагоне на верхней полке, просил у судьбы скорой смерти, представлял свои похороны и плакал…
Война, которую они поначалу не ощущали реально, вмешалась в их жизнь и перепутала все планы. Гриша учился в медицинском институте, его мобилизовали и послали работать в лазарет. Раненых с каждым днем прибывало все больше. Об отпуске и поездке домой нечего было мечтать.
Все это время Гриша писал Дарочке длинные путаные письма о госпитале, о раненых, о своей любви к ней и ничего о самом себе. Дарочка отвечала ему короткими записками – отчетами о своей девичьей жизни. Он был в курсе всех ее тайн, мечтаний и простых дел. Но вот из дому Грише сообщили, что случилось несчастье: умер Семен Григорьевич Малов – Дарочкин отец. Три месяца она молчала… Потом он получил короткую записку: «Ты знаешь, какое несчастье нас постигло». И все. Ни жалоб, ни слез. Из писем родных он знал, что Дарочка теперь бегает по урокам музыки и все заботы о большой семье взяла в свои руки. Ему же ни словом не обмолвилась, словно это было все просто. А еще недавно писала, какого цвета ленту вплетала она сегодня в косы.
II
Минуло два долгих года, прежде чем они увиделись. Пройдя через много мытарств, он добился перевода в госпиталь в родном городе.
«Вот приеду, женюсь и все заботы об их осиротевшей семье возьму в свои руки», – радовался Гриша.
Поезда в те годы ходили плохо, поэтому он ни кого не предупредил о своем приезде. И на вокзале его никто не встретил. Гриша вышел из вагона, огляделся, снял фуражку, расстегнул студенческую тужурку, из которой окончательно вырос. Все спешили, и никому не было дела до его лирических переживаний. Гриша поднял свой легонький чемоданчик и пошел одинокий среди говорливой толпы к выходу в город.
Вот и привокзальная площадь. Сколько раз мысленно за эти два года он ее представлял. Она казалась ему необыкновенной, недосягаемой. И вот он стоит здесь, на площади, оглядывается и не верит сам себе, не верит ей, почему она его так обманула! Какая она, оказывается, маленькая, грязная, сколько на ней пьяных и безногих. Какие-то толстые, растрепанные женщины, сидя прямо на земле, бойко торгуют жареной рыбой, марафетами – целый базар. Раньше ничего подобного не было. Он шел мимо знакомых домов, все они стали меньше, будто бы их врыли в землю. Он замечал каждую новую выщербинку на каменных плитах тротуаров… искал и находил на них знакомые трещины, уже поросшие травой, и улыбался им. Улыбался тому наивному Грише – студенту, который два года назад с необыкновенной важностью ходил по этим плитам. За эти два бесконечных года чужого горя, слез и смерти он стал таким чужим и далеким тому юнцу, который считал, что, выдержав экзамены и став студентом, он завоевал мир. Он видел много и многому научился, а чувствовал себя сейчас слепым щенком.
Вот его перегнала тоненькая девочка-подросток. Она оглянулась, и что-то родное полоснуло по сердцу.
– Катенька! – воскликнул Гриша. – Катенька, как ты выросла, совсем барышня!
– Еще бы, я уже в шестом классе, – вспыхнув румянцем, рассмеялась девочка и сразу же перестала быть похожей на свою старшую сестру. У Дарочки смеялись только губы, но всегда оставались пасмурными большие настороженные глаза. У Катеньки смеялись глаза, и губы, и ямочки на щеках, и даже веселые завитушки темно-золотых волос. – Почему вы не сообщили о своем приезде? Дарочка же волнуется – писем нет. Говорит, что-то случилось, он же каждый день писал, а теперь молчит. Она видела вас во сне пьяным – это к болезни. Мама гадала, вам выпал благородный король и хлопоты.
Гриша обнял Катеньку и крепко расцеловал.
– Не сердитесь, скоро ведь мы с вами станем родственниками.
Катенька и не думала сердиться. Гриша был женихом ее старшей сестры – его любовь к Дарочке, по твердому убеждению Катеньки, должна была вмещать нежные чувства и к ним, младшим братьям и сестрам.
Катенька искоса, из-под пушистых ресниц, с любопытством разглядывала Гришу. И удивлялась и досадовала, что он такой обыкновенный. На лбу пот, серые усы и бородка, как пыль. Непонятного цвета, очень поношенный френч, на глазах очки с толстыми стеклами, совсем некрасивый и еще сутулится. И что только Дарочка в нем нашла… Пойди пойми ее, она не посвящает Катеньку в свои дела, считает ребенком. И Митя, и мама – все как сговорились: ты еще ребенок, тебе еще рано, поменьше любопытничай, и все в таком роде… А она все не хуже их понимает, но разве им докажешь? А Гриша сразу принял Катеньку как равную. Она это с первой минуты почувствовала и оценила.
– Гриша, я не скажу сестре, что вы приехали, сделаем ей сюрприз!
– Вы, Катенька, умница, – рассмеялся Гриша.
– А почему вы мне говорите «вы»? – лукаво блеснула глазами девочка.
– А вы, Катенька?
– Нет, так не годится, давайте говорить друг другу «ты». Вы же сами говорите, что мы родственники. Надо выпить на брудершафт! Но у вас все же сейчас нет вина, а дома мне не позволят. Давайте так… – Катенька быстро нагнулась, сорвала два нежных листика калачика, растущего в щели тротуара. Один листок протянула Грише, другой оставила себе. – Это вместо вина, – засмеялась Катенька, – теперь давайте их съедим! Вот так, – она взяла Гришу за руку. – Давайте, Гриша! – Девочка быстро съела листик калачика и поцеловала растерявшегося Гришу в губы. – Вот и все! Теперь мы на «ты»! Смотрите, смотрите, бежит! Цезарь! Цезарь узнал вас, узнал тебя, ах, умница.
Седой, лысый сенбернар Цезарь со всего маху бросился Грише на грудь.
– Идемте, Гриша, скорей.
– Да, да, Катенька, идемте. – Рядом бежал Цезарь и норовил лизнуть ему руку. А впереди бежали догадливые мальчишки, спеша сообщить мирошнику, что приехал его сын «доктор».
Мать и отец встретили его на улице. Дома, после шумных лобызаний, отец завел разговор о политике… Мать, заглядывая в глаза, допытывалась, почему Гриша так похудел, и потчевала на скорую руку собранным угощением. Брат Петька требовал, чтобы Гриша рассказывал ему о немцах. Пятилетняя сестренка Наташа качалась у него на ногах и, смеясь, кричала, чтобы он подбрасывал ее выше. Всем в доме он был необходим, и как они только жили без него?
А Гриша страдал, нервничал: в окно он видел, как, нетерпеливо поглядывая в сторону их дома, прогуливается Катенька и дергает себя за кончик косы.
А дома, как нарочно, находились для него все новые дела. Услыхав о Гришином приезде «оттуда», с поля брани, пришли любопытные соседи и своими расспросами задержали Гришу до вечера.
Едва Гриша вышел из дому, как Катенька ухватила его за руку и потащила за собой.
– Не удался наш сюрприз. Только не думайте, что это я разболтала. У нас такая противная улица! Сразу пять человек сестре сообщили. Дарочка ждала тебя, ждала и ушла в спальню. Я видела, она сидела там и плакала. Это первый раз после папиной смерти. Я вас очень заждалась. Как папа умер, она стала ужасной гордячкой, так соседи говорят. А на самом деле – это чтобы горе не растравлять. Все лезут со своими жалостями: «Ах, бедные, ой, как будете жить такой семьей, что без кормильца делать?» А Дарочка говорит, что она не любит, когда ее жалеют, и Митя не любит, а почему? Разве дурно, когда тебя жалеют? А мама говорит, что гордыня – большое зло, что гордые всегда несчастные, а ласковые телята двух маток сосут. А вы как думаете? Мама говорит, что у меня благодатный характер, я со всеми дружна и мне всегда весело.