Kitabı oku: «Формы и содержание. О любви, о времени, о творческих людях. Проза, эссе, афоризмы», sayfa 2
Литературные анекдоты
Пушкин
Известно, что Пушкин был чрезвычайно некультурен. За всю жизнь он не прочел ни строчки из «Войны и мира» и «Преступления и наказания», не говоря уже о «Мастере и Маргарите» и «Тихом Доне». Более того, до двадцати трех лет он не удосужился даже открыть «Евгения Онегина»!
Зигмунд Фрейд
Зигмунд Фрейд очень любил психоанализ. Бывало, гуляет по пляжу и говорит какой-нибудь мамаше:
– Вы знаете, фрау, у Вашего мальчика – невроз.
– Да что Вы, Зигмунд Яковлевич, такое говорите? Мой мальчик пышет здоровьем; вот посмотрите, какую глубокую яму он вырыл в песочке!
– Но посмотрите, как он сует туда палку!
Бунин
Иван Бунин писал интересные рассказы, но неизменно портил их безнадежно банальным финалом – самоубийством героя на любовной почве. Когда его спрашивали, зачем он это делает, он таинственно отвечал: «Меру надо знать».
Ремарк
Эрих Мария Ремарк очень любил имя Рут. Главных героинь всех своих романов он называл именно так. Но однажды на него снизошло озарение: есть ведь и другое имя – Пат! Читатели и критики по достоинству оценили эту находку. Так роман «Три товарища» стал вершиной его творчества.
Вертер
Юный Вертер очень любил страдать. Великий немецкий писатель Гете, впрочем, относился к этому не слишком серьезно. Однажды он написал даже роман, который так и назвал: «Страдания юного Вертера фигней». Издатель, которому вещь показалась весьма забавной, уже готовил книгу к печати, как вдруг нагрянула цензура.
– У нас, понимаешь, эпоха Просвещения, а они тут книжки ругательные печатают! Чтоб быстро мне тут последнее слово из названия убрали!
Делать нечего, пришлось убрать. Так появился на свет знаменитый сентиментальный роман – «Страдания юного Вертера», прочтя который, многие романтические молодые люди покончили с собой.
Мисима
Юкио Мисима очень любил красоту. А еще он любил смерть. Он считал, что смерть делает ее еще красивее. Идет, бывало, по улице, увидит симпатичную девушку – сразу комплимент сделает, а потом зарежет. Причем сделать комплимент он иногда забывал.
Горький
У Максима Горького было шесть любимых фраз: «точка опоры», «чахоточный блеск», «опустившаяся женщина», «тоскующий босяк», «разболтанный молодой человек» и «подавление воли». Схематически горьковский рассказ выглядит примерно так: тоскующий босяк не может найти точку опоры, падает на разболтанного молодого человека с чахоточным блеском в глазах, давит его волю и женится на опустившейся женщине.
Стефан Цвейг
В конце каждого произведения Стефан Цвейг обязательно убивал кого-нибудь из героев. Так продолжалось много лет, но вот однажды, по какому-то досадному недоразумению, за всю новеллу не погибло ни одного человека. Сборник уже появился в продаже, когда писатель вспомнил о своей чудовищной оплошности.
– Уничтожить тираж! – возопил он в отчаянии, но было поздно: часть экземпляров уже разошлась.
22 февраля 1942 года Стефан Цвейг отравился.
Хлебников
Велимир Хлебников очень любил хвалиться.
– Вот я поэт, – говорил он, – а эти все так, плагиаторы.
– И у кого же они, с позволенья сказать, плагиатят?
– Как у кого? У Даля!
Рассказы
Сцена у фонтана
– Айфон, – сказал молодой человек.
Девушка повернулась к нему.
– Боулинг, – сказал молодой человек.
Девушка посмотрела на него с нежностью.
– Клубешник, – сказал молодой человек.
Девушка обняла его.
– Коктейль, – сказал молодой человек.
Девушка поцеловала его в губы.
– Шмотки, – сказал молодой человек.
Девушка начала раздеваться.
– Тачка, – сказал молодой человек.
Девушка задрожала в экстазе.
– Бальмонт, – сказал молодой человек.
Девушка взглянула на него с подозрением.
– Куинджи, – сказал молодой человек.
Девушка в ужасе отшатнулась.
– Бетховен, – сказал молодой человек.
Девушка схватила в охапку свою одежду и бросилась прочь.
– Драма абсурда! – крикнул молодой человек с некоторым ожесточением.
Девушка побежала быстрее.
– Вопросы бытия! – заорал молодой человек. – Красота и трагизм мироздания! Священная пустота!
Девушка установила рекорд.
30.01.2001, с более поздней правкой
Сострадание
В районе метро Бауманская к Андрею подошла пожилая женщина в одежде среднего качества:
– Молодой человек, перекусить не поможете?
Он решил, что ослышался; что его приглашают к совместной трапезе.
– Что-что? – не понял он.
– Перекусить.
– Это как?
– Ну, купите мне что-нибудь в этом киоске.
Подошли к ларьку.
– Купите мне два эклера, два песочных пирожных и чашечку кофе, – по-хозяйски распорядилась она.
Андрей удивился, но, воспитанный на сострадании, принялся выполнять.
– Шоколадный, шоколадный эклер! – недовольно воскликнула она.
Андрей сказал продавщице:
– И воду еще, пожалуйста.
– А воду-то зачем? – искренне удивилась старуха. – Воду я не заказывала.
– Это я себе.
– Себе-е-е?! – поразилась она в самое сердце. – Вот ведь…
Андрей продолжал покупки.
– И кофе не забудьте! – покрикивала старуха тем временем. – Подержите это и по очереди подавайте. Сначала подайте кофе. Осторожно, не расплескайте! Экой вы неловкий! Вас что, не учили с пожилыми людьми?.. Да куда вы мне эклер-то суёте?! Начать нужно с менее сладкого, а то я себе аппетит перебью! Экой вы… несообразительный!
Андрей схватил все свои пирожные, яростно запихнул их себе в рот и, смачно чавкая, с ненавистью прожевал.
– Эй, ты чего это?! Бунт?! – проорала она, придвинув к его лицу кулак. – Милицию вызову!
Вокруг собралась толпа.
– Бессовестный! – стыдили его. – Бабушку несчастную обобрал! Работать ему, видите ли, западло! Жрут в три горла и бабушек еще обирают! Вот при Сталине бы его!..
Андрей сплюнул, с досадой вылил кофе на землю и, ловко выпрыгнув из толпы, направился к метро.
– Разворовали страну и поколение такое же воспитали! – доносилось от киоска. – Скоро убивать начнут!..
21.10.2009
Формы и содержание
– А ты бы любил меня, если бы у меня был первый размер груди, а не третий? – внезапно спросила Леночка после сладкого оргазма.
Вася аж вздрогнул от неожиданности. Он никогда не слышал от неё подобного.
– У тебя? – проговорил он задумчиво. – Но это был бы уже другой человек, не ты.
– То есть я для тебя – это размер моей груди? – прищурилась Леночка.
– Ну и вопросы ты задаёшь, – искренне поразился Вася. – Человек состоит из души и тела. Полагаю, это не новость.
– Верно, – ответила Леночка на тон выше. – Но что важнее? Важнее…
– Я не знаю, – озадачился Вася. – Всё важно.
– Ну хорошо, – продолжила Леночка. – Почему ты со мной познакомился?
– Сначала услышал звонкий голос, – объяснил Вася. – Обернулся. Обратил внимание на внешность. Стройная, загорелая, с длинными волосами, с формами третьего размера… Кто от такого откажется?
– И всё? – презрительно вопросила Лена.
– Да нет, почему же?.. Потом мы с тобой заговорили. О роликах, о Зюскинде, о Пелевине и велосипеде… Обнаружили, так сказать, общие интересы…
– То есть, если бы не грудь, ты бы со мной даже не познакомился? Если бы размер был не третий, а первый? – повторила Лена.
– Послушай, да что же это такое? – возмутился Вася. – Допрос? Психологическая игра?.. Я могу не отвечать на этот вопрос?
– Это… это… игра в допрос, – попыталась Леночка сбавить обороты.
– Отлично. Я могу в нее не играть? – сухо поинтересовался Василий.
– Не можешь. Я хочу понять тебя. Понять мотивы нашей любви.
– Боже мой, почему все умные, читающие девушки такие извращенки? – риторически спросил Вася. – Мало им того, что всё хорошо в разговорах и в постели. Мало им того, что по ресторациям их, прости Господи, водють. Им мотивы любви еще надобно понять!.. Вот ведь мать-то их разыти!
– Если я тебе не нравлюсь, ты можешь найти девушку попроще. Поближе к себе.
– Нормальную дворовую самочку? Пачка сигарет в день и мат через слово?.. Могу. Конечно, могу. Только не хочу. Леночка, я люблю тебя, пойми это наконец! – сказал Вася, надевая на конец свой презерватив.
– Вот я и хочу понять почему, – парировала Лена, снимая с конца презерватив.
– No sex, just brutal fuck1? – иронически поинтересовался Василий.
– Вася, я серьезно. Пока я не проясню наших отношений, я не в состоянии буду их продолжать. В том числе и в постели.
– Фига се! – поразился Василий. – Во дела. Ну нравы.
– Все мужчины – животные! – бросила Лена с вызовом.
– Началось… – вздохнул Вася утомлённо. – Все люди – отчасти животные. И, если кто не в курсе, это абсолютно нормально.
– Нет! – взвизгнула Леночка. – Я!.. Я не животное! И не смей меня так называть!..
– Отлично. А если бы мой член был не 16 сантиметров, а 8? Ты бы тоже меня любила? А если бы мой рост был не 175 см, а 150? А если бы у меня было жуткое пропитое лицо?..
– Я люблю человека, его душу, а не грубую телесную оболочку! В отличие от тебя, я не животное, а человек!
Вася озверел:
– Да! Если бы у тебя был первый размер, я бы с тобой не познакомился. Но и если бы ты не поддержала мой разговор про Зюскинда и Пелевина, я бы тоже не продолжил это знакомство. И, чёрт возьми, это совершенно нормально! Я не понимаю, к чему это лицемерие! Это какой-то бред, какой-то абсурд!
– Мужчины всю жизнь видели во мне только самку, аппетитную, смазливую самку, – всхлипывала Лена. – Если бы не грудь, никому бы и дела не было до моей души. Грудь… всё через нее! Хватит! Мне это надоело.
Она собрала свои вещи и ушла, позабыв даже хлопнуть дверью.
– Дура, – прошептал Вася, наливая в стакан виски. – Ну и дура…
Лена быстро шла по дневному городу. Сладость отчаяния и ликование поступка мешались в ее разбухшей душе. «Всё это так неожиданно, так внезапно… Но я всё сделала правильно! Я не кусок мяса!» – гордо думала она, любуясь загорелыми ребятами, выходившими из спортзала.
11.08.2008
Беседы за пасхальным столом
По официальным данным, 80% россиян прошли обряд крещения. При этом ходят в церковь не реже раза в неделю – 2%.
Статистика
– Ну вот скажи, ну откуда у Собчак бриллианты за 100 штук грина? – патетически вопрошала мама, доставая крашеные яйца – символ возрождения жизни и воскрешения Христа. – Ну кто б ей такое подарил? У нее что, внешность, что ли, есть? Вот тебе нравится ее внешность? – Она посмотрела на своего младшего сына, Андрея.
– Ну, смотря по каким меркам судить, – осторожно ответил Андрей. – По меркам звезды… грудь маловата. А по меркам обычной девушки…
– Вот, я и говорю! – радостно подхватила мама. – Внешности-то нет! Ну кто ей камней столько понадарит с такой рожей? Папочка всё наворовал! Тоже мне, дерьмократы первой волны!
Папа пожал плечами.
– А Галкин! – продолжала мама, разрезая пасхальный кулич – Христову плоть. – Почему он, думаете, со старой, обрюзглой Пугачевой живет?
– Пропитой и прокуренной! – радостно вставил папа.
– Да! – восторженно согласилась мама. – Да потому что женщины его не интересуют! Потому что он тот же гей! Пугачеву для прикрытия взял. А спит с юмористом Дробатенко… Ну, Христос воскресе, типа.
– Ну, типа, воистину, – ответил папа.
И они разбили друг другу яйца2.
06.04.2010
Северное сияние
Январь трещал от холода, мир содрогался от ветра и темноты,
и снежинки яростно вонзались друг в друга.
Ты опаздывала, и звонила, и писала мне сообщения.
Ты так не любила, когда я опаздываю,
а сама пришла позже на полтора часа.
– Нам нужно расстаться, – сказала ты. – Нам нужно расстаться.
– И это всё, ради чего вы хотели встретиться? – спросил я,
а темнота схватила меня за горло и потащила куда-то назад, вниз и назад, вниз и назад.
– Еще я хотела отдать вам ваши вещи.
Как ты красива была в ту секунду!
Твои небольшие синие глаза
стали огромными, ярко-голубыми.
Твоя бледная кожа сияла ослепительным белым пламенем.
Твое длинное тонкое тело было изящным и беспощадным,
как черная пропасть над головой.
Ты была очень прямой, как всегда, ты ведь балерина,
но ты извивалась, я видел, как ты внутри извивалась.
И ты отдала мне вещи в пакете:
журнал и рубашку, в которую ты тщательно замотала книгу по сексу.
Я взял твой пакет,
чувствуя мягкость рубашки и смех твердой книги.
Мне хотелось смеяться.
Моя скорость всё увеличивалась,
в моих ушах свистел мрак,
в ушах колыхалось море безмолвия, будто умерли все звуки.
– Вы хотите меня о чем-то спросить? – сказала ты,
и льдинки с твоих ресниц
с грохотом осыпались в мою разверстую бездну.
Я стоял, слушая эхо.
– Нет, – сказал я. – Зачем?
– Прощайте, – сказала ты и ушла к машине отца.
Это было северное сияние.
2004 г.
Девочка
Голос, всегда тихий и глуховатый, становится вдруг громким и звонким: он создан для песни и плача. Таким голосом не ведут обыденных разговоров, но ты об этом не знаешь. Ты говоришь – и ударяешь слова так сильно, будто в них твоя страсть и душа. Но в них ее нет; где она? Она в твоем голосе, в твоем молчании, в хрупкости твоих нежных пальцев. Ты старательно прячешь ее (от других или от себя?), делаешь вид, что ее и нет, но она прорывается, льнет к твоим гладким запястьям, извивается в волосах… Я вижу ее в тусклой ссадине на предплечье шелковисто обнаженной руки. Я слышу ее в шепоте «Спасибо», в твоем мягком шепоте.
Маленькая капризная девочка, тебе почти двадцать, а я видел твои слезы во сне и однажды – наяву. Подойти, обнять – при всех, среди бела дня? Я тебе никто; я не подошел и не обнял. Плакать, милая, это не современно; ты выглядишь, как красивый манекен, ты ходишь на дискотеки и в клубы, ты «тусуешься», но слезы тебя выдают. Не плачь больше – или стань как они. Мне будет жаль? Нет, мне не будет жаль. Во-первых, ты отпустишь меня: мой взгляд, мое сердце. Ты никогда не будешь моей, так зачем же смотреть, мечтать, видеть сны? А во-вторых… никогда ты ими не станешь. Ты ходишь с ними, с ними говоришь, ты как будто уже они, но ими никогда не была – и не будешь. Ты слишком своя.
Твои подружки… интересно было бы вселиться в тело одной из них. «Иди сюда», «Садись», «Подожди» – аквамариновые слова, я бы говорил их по сто раз на дню, а ты бы… шла сюда, садилась, ждала… Небрежно коснуться твоей руки, провести по спине ладонью… Они не понимают, но это какое-то волшебство. Твой мальчик… я никогда не думал об этом, но он понимает еще меньше, он не смыслит ни черта!
Художница, не люблю твоих картин, кроме одной – тебя. Ты не рисуешься, но рисуешь себя всегда. Вечно одна и та же, ты меняешься каждый день, – вся эта элегантность, утонченность, изысканность. Одежда, косметика – я не буду описывать твой удивительный вкус. Настоящая художница, ты нервна и порывиста; ты нравишься мне больше всего, когда, наклонив голову и раскрыв большие глаза, обиженно и упрямо отстаиваешь ошибку. Ты права, тысячу раз права! Ошибаемся мы, писатели. Слова ничто перед голосом и лицом.
Я как ты, – я твержу об этом сто лет, но ты мне не веришь. Ты странная; я давно уже не гонюсь за тобой, а ты все бежишь – куда? Ты так боишься меня, а я уже нет, я не боюсь ни себя, ни тебя. Мне спокойно. Мне легко писать эти строки.
Ночь 26—27.12.00
Её сны
Напротив меня в автобусе сидит девушка. Она говорит своему приятелю:
– Иногда под утро вижу такие сны… Мозг сам что-то делает, придумывает, показывает. Вот разбуди меня – никогда бы такого специально не придумала. Это какие-то чудесные сказочки, хочется раствориться в них и жить… Вижу такие сны, что хочется рассказать о них всему миру.
– Расскажите мне, – говорю я. Она поражается, мне страшно неловко. Я подслушал её личный разговор – совершенно незнакомый человек, на которого она даже не взглянула.
Вот потому-то я этого и не сказал. У нее было утончённое женственное лицо, но короткая стрижка, простая одежда и не очень интересное тело. Я не хотел её как девушку, но она казалась мне лучшим человеком на земле.
У нее был чарующий голос – мягкий, высокий, ласковый. Ее нежность была адресована всему миру. Когда мы проезжали мимо главного здания МГУ, излучавшего золотистый свет среди белого снежного сияния, она воскликнула:
– Как красиво!
Ее спутник, явно приятель, а не парень, был человеком умным, продвинутым, но, по большому счёту, обычным. За весь разговор он не сказал ни одной глупости, но видно было, что она намного ярче, глубже и тоньше. Её восхищал мир, а она восхищала меня.
Сперва я решил, что она иностранка. У нее был приятный ровный загар и какие-то нездешние манеры. Временами она заговаривала со своим спутником на английском. У нее было произношение, как у носителя языка. Но и по-русски она говорила без акцента.
– Я могу жить в Москве, но мне здесь не очень комфортно, – сказала она мягко. И даже в этих словах, бывших по форме жалобой, чувствовался какой-то спокойный внутренний свет. Наверно, она всё воспринимала с этой тихой радостью. Я снова восхитился. Она сама была под стать своим снам.
– Я могу жить и на Итаке, с родителями, – продолжала она. – Два-три месяца – хорошо, но не больше. Мама слишком, слишком меня контролирует…
На Итаке?! Она что, древняя гречанка?.. Тьфу, почему древняя? Остров же до сих пор существует. Она гречанка, но почему тогда и по-русски, и по-английски говорит без акцента? Или мне Итака эта послышалась?..
Потом они заговорили, кажется, об альпинизме.
– Ночевали на 4800, потом на 5400. Грудь сдавлена, дышать нечем, но столько всего вокруг! – рассказывала она.
– И Интернета нету, – скептически добавил ее приятель. Причем «Интернет» он произнёс через два «е», как никто не говорит. Будто он что-то пародировал. Интеллектуальный МГУшный юмор…
Даже описывая трудности высокогорной ночёвки, она была такой же очаровательной и чудесной, как и всегда. Голос её оставался счастливым. Я подумал, что, когда придёт время умирать, она будет всё такой же. Это было за гранью моего понимания, это было какое-то инопланетное совершенство.
Я знал, что скоро мне выходить, и стал уже думать о том, что надо, надо всё-таки как-то обменяться с ней контактами. Даже если она иностранка и в Москве особо не живёт, мы же можем с ней переписываться. Это нужно, я просто обязан это сделать! Я уже подготовил фразу, но тут они с приятелем встали и направились к двери. Кричать ей через кучу посторонних людей: «Вы очень интересный человек, давайте обменяемся контактами, просто для дружбы!» – я уже постеснялся.
Почему же я не сказал этого раньше? Возможно, я видел перед собой что-то слишком, слишком хорошее. Я боялся в это вмешаться.
Нет, это какой-то школьный романтизм, я давно из этого вырос. Тем более этот обычный парень нормально с ней общался, и никаких трагедий это не вызывало.
Как же так вышло, что я, не раз знакомившийся для отношений и на улице, и в метро, и на разных литературных тусовках, так и не решился заговорить с девушкой просто для дружбы?
Наверно, я просто боялся, что это волшебное существо, готовое открыть свои сны всему миру, именно мне вдруг решит их не открывать, не захочет знакомиться и чем-то там обмениваться. Я боялся, что обида, которую она может мне причинить, наложится на моё восхищение ею. И я запутаюсь, я не буду знать, как к ней относиться.
Она быстро, парой лёгких мазков, нарисовала на запотевшем окне автобуса какой-то замысловатый, но очень милый рисунок. Она написала там себя. Мы так и не познакомились, и для меня она вечно будет ехать в том автобусе, вечно останется на том окне.
Это было сегодня вечером, сейчас ночь, скоро я лягу спать. Мне приснится:
– Иногда под утро я вижу такие сны… Вижу такие сны, что хочется рассказать о них всему миру.
– Расскажите мне.
И она расскажет. И я каждую ночь буду видеть её сны.
25.12.2010
4 года
Четыре года спазматических исканий, сомнений и всяческих страхов, четыре года небывалого счастья, взаимных упреков, истерик и скуки, жажды полного понимания и осознания его невозможности, любования нежностью зеленых листочков и собственных тел, игры волосами и чувствами, детских обид и недетских корчей, восторга и помешательства…
Я помню тот день: я иду на курсы и думаю о тебе, еду в метро и думаю о тебе, пишу контрольную и думаю о тебе, и кто-то мне говорит: так нельзя, а я мысленно отвечаю: коззел…
И первый поцелуй в губы: 15 лет, куча слюней, было даже стыдно, так и говорят ведь, что слюнки текут, и я не понимал, зачем это надо – обмениваться слюной в знак любви.
И в школе: больное самолюбие не разрешает тебе подходить ко мне, и я чувствую, что не нужен тебе, и ты спрашиваешь: что, всё? – и я отвечаю: не знаю, отвечаю хмуро, злобно, и всю дорогу ты плачешь, и я раскаиваюсь, и на следующий день, во время урока, мы стоим одни в коридоре, и я хочу обнять тебя, и ты говоришь, что я должен сначала решить, и я говорю: неужели не ясно, что я решил, и я обнимаю тебя, и чувствую дезодорант, какой только у тебя, и путаю тебя с этим запахом, слышу его в метро, в автобусах и на улице, где его нет и в помине…
А потом ты пишешь стихотворения, и они мне нравятся, потому что я ничего не понимаю в литературе, и мы стоим в другом коридоре, тоже во время урока, ты плачешь у меня на плече, потому что тебя обидел учитель, и я не нахожу слов, чтобы утешить тебя, потому что все слова кажутся глупыми и бессмысленными, когда ты плачешь, потому что я не знаю еще, что слова не важны, а важен голос, что в любви слова не важны, а важен голос, и в этом все дело: я любил слова, которые теперь ненавижу, потому что люблю больше прежнего, потому что ты уже не со мной, а они со мной, при мне и во мне, потому что мне кажется, что, кроме слов, я ничего не умею, потому что мне всегда кажется…
И шли после школы к тебе, гладили друг друга до исступления и не могли оторваться, пили на кухне чай, глядя на часы, которые отставали, потому что я отказывался видеть их стрелки, потому что надо было на курсы, и опаздывал каждый раз, бежал, бежал до метро, торопил поезд, в котором ехал, в мыслях подталкивал его сзади, входил посреди контрольной, ругая себя слабоволком, и зарекался опаздывать, давал пионерскую клятву и торжественное обещание, чтобы на следующий день нарушить его у тебя на груди…
А однажды, помнишь, не могли расстаться до ночи, ты встречалась с подругой в метро и опоздала на час, она ушла, я чувствовал себя виноватым сахарной виной, позже – рассказывал тебе какие-то мысли, которых ты никак не могла понять, отвечая, что надо почувствовать, и я дразнил тебя чувственной девочкой – мне так нравилось, потому что никогда ты такой не была, а чувственность только пробуждала, и я зависел от тебя больше, чем ты от меня…
Я знал, что ты держишь меня в руках, но оттого лишь слаще было тебя раздевать, обладать – целиком! – твоей нежной шоколадной красотой, обнаженной и глуповатой, да, я считал тебя иногда глуповатой, но никогда открыто не говорил – как будто ты без меня не чувствовала, как будто не обижалась, как будто не боялась говорить что-то свое.
Но мы были вместе, потому что ты чувствовала и другое: я болел у друга в деревне, температура за сорок, мне было пятнадцать лет, и мне казалось, что я умираю, я стал думать о тебе, думал весь вечер и всю ночь, а ты была далеко, за тысячу километров, но потом я прочел в твоем дневнике, что 28-го июня, в тот самый день, ты хотела сесть на поезд и ехать ко мне, знала, что мне плохо, и хотела помочь.
А потом, следующим летом – ты помнишь? – мы решили подумать друг о друге 15 августа вечером, в половину двенадцатого, подумать, глядя на крайнюю звезду Большого Ковша, ты еще засмеялась и сказала, что мы встретимся на звезде, как в сказке, ты любила сказки, а я так не умел их рассказывать, хотя нет, написал тебе одну, из той же деревни, да, я сидел в саду, меня ели комары и говорили «спасибо», потому что я совсем их не смахивал, потому что писал тебе длинное-длинное письмо, первое любовное письмо в жизни, и отправил не в ту квартиру, потому что не расслышал по телефону твой адрес, да, как они смеялись, когда его получили, а может, взгрустнули, потому что уже сто лет ничего такого не пишут и не получают, как красиво, правда?
Но потом, потом я ленился провожать тебя, хоть мы живем в двадцати минутах ходьбы, а это не очень красиво, правда, я об этом не буду, и кому там еще нужна правда, когда может быть красота, когда после прощаний на лето я уходил на крышу высокого дома, сидел там, смотрел на небо, пока из него не капали слезы, и тоже хотел плакать, хоть и знал, что это слащаво, зато так красиво, но не успевал, потому что шел дождь, и бежал за аперитивом, заходил к другу, и мы заливали мое горе, всем бы таких друзей, правда, но, когда тебя нет, не помогут никакие друзья.
А весной начинались философские ломки, обострение у шизофреников и т. д., мы сидели в песочнице опустевшего детского сада, я смотрел вниз и молчал, молчал полчаса, ты говорила, что с крыши спрыгнешь ради меня, что пойдешь хоть сейчас и спрыгнешь, и давала свои ладони, я бессильно ласкал их, ты снимала с пальца кольцо, девчачье кольцо с розовым сердечком, и втыкала его в вершину песочного домика, я спрашивал: ты что, хочешь оставить его здесь? – ты говорила: зачем, это только потом, и я был уверен, что это «потом» никогда не придет, но ни разу не говорил тебе об этом, боялся сглазить…
Ведь мы говорили ночами по телефону, и нас шпыняли родители, говорили, что говорим мы о ерунде, а завтра контрольная, – мы боялись расстаться, не договорив, мы все равно бы не спали, мы… вечерами боялись лежать у тебя, потому что в соседней комнате гудел телевизор, мы слушали каждый звук, вздрагивали и нервно смеялись, потому что все время казалось, что кто-то подходит к двери, а у меня – маленькая кровать, унизительно скрипит, зато как мы скидывали с нее друг друга! как валялись на полу и катались по ковру, как… боялся я смерти, ни во что не веря, и не важно было, что мы вместе, потому что я боюсь смерти, потому что меня так научил Леонид Андреев, потому что развратил и потому что боюсь…
Но мы идем по солнечной улице, и так хорошо, что слова не нужны, мы идем на крышу и делаем фотки: облаков, и центра Москвы, и прохожих, и сияния солнца, и сияния наших глаз и какого-то другого сияния, нам кажется, что все вокруг сияет, а потом идет дождь, и мы спускаемся на чердак, и на последний этаж, и слушаем дождь, и я опять обнимаю тебя и начинаю гладить, у тебя милая пушистая майка, под которую так приятно запускать руку, потому что ты гладкая и нежная, и шелковистая, и я очень хочу тебя, и чего тут больше, радости или томления, или этого дождя, который прошел, и кажется, что прыгни вот из того окна и взлетишь, и совсем не боишься высоты, потому что не боишься ни тебя, ни себя.
А позже показывал тебе новые рассказы, и каждый раз замирал: а вдруг тебе не понравится, и тебе так сложно было что-то сказать, ты чувствовала, но не умела сказать, и казалось, что ты ничего и не поняла, но мы лежали в постели, сладко лежали в постели, а когда звонил телефон, ты нехотя подходила – я любовался каждым движением – и серьезно, буднично говорила, что обедаешь и перезвонишь потом, и я говорил негромко: теперь это так называется? – и хихикал, ты прикладывала палец к губам, а потом в шутку душила меня, а я обращал это в страсть…
Вот стоим у твоих дверей, поздно вечером, и не можем расстаться, и стоим час, и другой, а однажды приснилось, что ты умерла, и все утро мне было страшно, и я не успокоился, пока не услышал тебя по телефону, и ты сказала, что тоже видела во сне мою смерть, и не успокоилась, пока не увидела меня в школе, забавно, правда, а летом, когда ты возвращалась с своего Юга и мы шли гулять, то целый час, целый вечер не знали о чем говорить, и шли как чужие, и боялись, я даже боялся поцеловать тебя, такие мы были смешные в своей серьезности.
А вот тот пляж, где мы были вместе до ночи, где был ливень и шторм, и мы смотрели на кипарисы и на те далекие огоньки, и мне стало тоскливо от того, что мы всегда вместе и мне нечего больше желать, и весь этот город, он такой сонный, все одно и то же, и эти глупые ссоры, когда ни заснуть, ни попросить прощения…
И как мы ходили с тобой в порт, как держались за руки, и я смотрел на кого угодно, но не на тебя, потому что я и так держу твою руку, точнее держал, вот черт, потому что держал, и тебя охватила грусть, мы шли по берегу моря, по древней меланхоличной гальке, по сырому песку, сняв сандали и думая ни о чем, нет, обо всем, ни о чем слишком хорошо, а мы себе такого позволять не умели…
И там были еще эти милые грустные ребята, с гитарами, в черных туфлях, они сидели на валунах и пели тихие песни, и я любил их, не знаю за что, за то, наверное, что было тоскливо и волны шумели совсем рядом, за то, что в эти минуты я жил рядом с ними, с ребятами и с волнами, и с тобой, которую разучился любить, а потом мы дошли до самого порта и я лежал на скамейке, а рядом качался корабль, и было страшно и пасмурно, и я почти засыпал от этой смутной тревоги, как странно, правда, как сонно и необычно, и были чайки, такие пронзительно одинокие…
А потом мы долго искали дорогу назад, и опять эти ссоры, и горы, и поры, поры твоей кожи, к которой я прижимался, и что же я все-таки любил, кожу или тебя, и научусь ли когда-нибудь все сразу, – без эгоизма, без обладания, без боли – или возраст не спрашивает, как любить? – но когда-нибудь, когда-нибудь я стану старше и научусь любви светлой, хоть и глубокой, спокойной, хоть и сильной, – скорее бы!
А пока – пока что какая разница, ведь я смотрю на твои фотки, на наши фотки, и хочу встать на четвереньки, и выть, и хватать мебель зубами, глодать кость и подавать кому-нибудь палку, забыть, что когда-то был с тобой, когда-то был человеком и ненавидел каждую книжку, которую подарил тебе не сам, потому что от нее тянуло кем-то другим…
А вот однокурсник спрашивает: ты совершал когда-нибудь что-то иррациональное, и я молчу, я смеюсь ему в лицо, потому что он другой, он мне не может помочь, если б даже хотел, а кто кому хочет помочь?..
И эти мишки, мишки у тебя на кровати, и один из них мой, я дарил его тебе в прошлом тысячелетии… и это детское неуклюжее одиночество, и шахматные разочарования, и опять одиночество, а потом была ты, и тут начались философские ломки, а потом уже этот страх смерти, и халтура в литературе, и опять страх, опять одиночество, и стоило мне решить все свои вопросы и научиться тебя любить, как ты пропала, «чтобы не было слишком хорошо», как мы с тобой говорили, наша с тобой любимая фраза, а мне ведь никогда слишком и не было хорошо…
И как мы сидели потом у тебя в комнате, ты пахла тем же дезодорантом, и ты сказала мне всё, и я смотрел на тебя, и ты, вся целиком, через глаза проникла мне в мозг, в натуральную величину, и надорвала его, я помню тот странный хруст, а было 23 февраля, и вошла твоя мама, подарила мне шоколадку «Шок», как настоящая гуманистка, и опять эти спазматические объятия, и слезы, и я не в силах насиловать, как тогда, когда я вернул тебя этим, я хочу выйти за дверь, как Вронский, и угостить себя пулей, этим изысканным лакомством, хоть и пистолета у меня нет и время уже не то, и банально как-то…