Kitabı oku: «Море», sayfa 4
Иван Васильевич задумался. Мелькнула удивительная мысль: хорошо ли, что Курбский понимает, чего добивается он, царь? Ведь и Курбский вначале был против войны с Ливонией, потом пошел на попятную. Принялся с большим ожесточением, честно бить ливонских рыцарей… Но… как мог он, гордец, примириться, и от чистого ли сердца то?
Одно за другим возникали в голове царя сомнения.
Почему поведение воевод никогда не было таким смиренным, как в последнее время? Не худой ли то признак?! Не кроется ли под этим какого-либо умысла?..
Иван Васильевич на днях сказал Малюте, что больше всего теперь он, государь, боится «смиренных» бояр и князей.
Малюта некоторое время медлил с ответом, что-то обдумывая, а потом сказал:
– Кто в злобе скрытен, тот обладает оружием сильнейшим, великий государь!
– Стало быть, они сильнее меня, ибо я не могу скрывать своей злобы.
– Они сильнее тебя, батюшка Иван Васильевич, – угрюмо ответил Малюта.
– Но мы должны сделать их слабее меня.
– Бог поможет нам в этом, государь.
– А из людей многие ли помогут?
– Многие… весь народ…
– Народ? – Царь испытующе посмотрел на Малюту. – Народ мне помогает на полях битвы… но в оном деле народ слеп, темен… Григорий, скажи: много ли ты знаешь людей, которые помогут мне быть сильнее моих вельмож?..
– Знаю…
– Много их?..
– Много… За них я ручаюсь, государь… Они ждут! – сжав кулаки, втянув голову в плечи и раздувая ноздри, проговорил Малюта. – Жилы вытянем из твоих недругов!
Царь обнял его.
После этого началась тайная беседа о порубежных областных воеводах. Царь и Малюта перебирали имена воевод, вспоминали их прошлые заслуги и вины, их друзей…
– Негоже им засиживаться на одном месте, – сказал Малюта. – Пображничали, поблудили – и с места долой, в другой уезд либо на другой рубеж…
Теперь, наедине с самим собою, царь вспоминал во всех мелочах ту беседу с Малютой. Одно упустил он из виду: в каких мерах те воеводы к князю Курбскому? Малюте надобно дать наказ: пускай разведает…
Совсем недавно приблизил он к себе Малюту, этого незнатного дворянина, но уже проникся к нему полным доверием. Мало того, этот крепкий, расторопный, бесстрашный бородач стал необходим ему, как его, царев, глаз, как неторопливый, но в то же время беспрекословный исполнитель воли царской. Его неторопливость не есть нерасторопность. Она – и не отсутствие холопьего усердия. Она помогла Ивану Васильевичу распознать в Малюте человека степенного, делового, не слепого исполнителя его приказаний, а гордого, молчаливого, нелицеприятного в государственных делах слуги, ярого сторонника всех его начинаний.
Иван Васильевич в своих людях любил доблесть и воинскую отвагу, и не раз в походах он любовался безумной храбростью дворянина Григория Лукьяныча Скуратова-Бельского, никогда не дорожившего своею жизнью и не знавшего пощады ко врагам, жестоко каравшего их.
Государю любо видеть страшную ненависть и неутолимую злобу, которые загораются в глазах Малюты при одном упоминании о ливонских рыцарях. Бояре не имеют такого кровного ожесточения против немцев, хотя и воевали с ними и побивали их в боях. Для дворянина Бельского немецкие рыцари – лютые враги. Да и бояре тоже. Еще бы! Бояре презирают худородность дворян, приближенных ныне ко двору! Малюта самолюбив… Это хорошо! Он горд. С ним спокойно. В него веришь.
Иван Васильевич вдруг удивился сам на себя: почему он так долго размышляет о Малюте? Не потому ли, что теперь ему, царю, нужны люди, люди особенные, новые, такие, каких, может быть, не имел ни один из великих князей, до него живших?
Иван Васильевич с лукавой улыбкой подумал: «Царю нужны всякие люди: нужен Курбский, нужен и Малюта… А Курбскому не нужен Малюта, и Малюте не нужен Курбский… И кто-то из них другого съест!.. Это должно случиться, но кто?»
* * *
В приходе Варвары-великомученицы ютился окруженный невысоким тесовым забором неказистый бревенчатый домик. И на дворе и снаружи жилище говорило о неряшливости его обитателей. Трудно ли прибить болтающуюся на одном гвозде доску у забора? Ничего не стоит поправить и покосившиеся ворота. Редко кто-либо из московских жителей спокойно взирал бы на облитую помоями мерзлую кучу мусора у самого крыльца. В Москве не в почете подобные непорядливые и нерачительные хозяева.
Чей же это дом? Что за люди живут в нем?
Дом этот дьяка Посольского приказа Ивана Ивановича Колымета.
Вот и сам хозяин появился на крыльце, сбегал за угол, вышел, застегиваясь, пошел обратно в дом. Штаны сзади рваные, валенки худые.
В небольшой горнице бражничают четверо его друзей. Один – его племянник Михайла Яковлевич Колымет, тоже слуга Посольского приказа, другой – Гаврило Кайсаров, дьяк Поместного приказа, третий – слуга князя Курбского Вася Шибанов, четвертый – дворянин, подьячий Нефедов, служивший некогда писарем у бывшего царского советника Сильвестра.
– Уф! Холодно, – потирая руки, сказал Иван Иванович, вернувшись со двора в горницу. – Дай-ка погреюсь!
И присев на корточки около печурки, стал продолжать прерванный до того разговор:
– Не нужны, видать, мы стали… Отслужили свое… к послам не подпускают… В черном теле держат… Кто тут супротив нас – и в ум не возьму, но вижу: чести нам нет!
– Какая уж тут честь, коль нечего есть!.. Бедность нас с тобой, дядюшка, одолела… – отозвался Михайла Яковлевич.
– Когда около литовских послов в прошлые времена терлись, известно, доходишко был… лепта была, а ноне у нас с тобой в Посольском одна лебеда… С кого возьмешь? С немца? Возьмет кто-нибудь, да не мы. Есть покрупнее щуки… Им надо!
– Будто у вас запасец не накоплен? – робко спросил Вася Шибанов, молодой, румяный, с едва заметным пушком на губе паренек.
Иван Иванович поводил языком под верхней губой (его постоянная привычка, когда он что-нибудь обдумывал), вздохнул, погладил ладонью себя по груди и сказал с ядовитой усмешкой:
– Кабы, как говорится, был снежок, скатали бы и комок!.. На кой бы мне леший в те поры Москва? Сто лет Ивану Васильевичу прослужишь, а толку из того никакого!.. Денежки, што голубушки – где обживутся, там и живут… Чай, Григорий Малюта не пожалуется… Гляди, как живет. Не дом, а благодать!.. О Басманове и говорить неча… Васька Грязной, что конь без узды… по вину и по девкам! Шурья государевы, Темрюки Черкасские, Щелкаловы, Мстиславские, Захарьины – вот кто живет! А в Посольском приказе вон и Годуновы появились: Григорий, Никита и Михаил… А наше дело што!
– Ты бы, сударь Иван Иванович, к моему князю на службу пошел, к Андрею Михайловичу? – голосом, в котором слышалось сочувствие, спросил Шибанов.
Черный, с взъерошенными волосами, головастый, какой-то весь щетинистый, грязный, Колымет насторожился:
– Ась?!
Сделал вид, что не расслышал.
Шибанов повторил свой вопрос и добавил:
– Государь посылает князя старшим воеводою в Дерпт.
– В Дерпт? – оживился Иван Иванович.
– Да, в Ливонию…
Дядя с племянником переглянулись. На полном, упитанном лице молодого Колымета появилась радостная улыбка.
– Добро. Пора бы царьку давно до того додуматься, – сказал он. – Кабы Висковатый отпустил, то чего бы нам не пойти к князю на службу… Плохо ли. Наскучила неудачливая жизнь в Москве. Другим, видно, пришла пора сытные места уступить – новым… А нам прозябание, а может, и темница… Адашевские мы, сильвестровские писаря…
– Висковатый отпустит… Его самого, князь говорит, оттирают от посольских дел, – знающе заметил Шибанов. – Он подбирает князю людей на службу… Писемский будто метит на его место.
Оживился и Гаврило Кайсаров.
– В Поместном приказе и мне не житье… И я бы пошел. Плохо стало и в нашем деле. Худородных испоместить – всё одно што из пустой чаши щей хлебнуть… Дохода нет. Занедужил я от той скудости, тоска гложет по ночам – все думаю и размышляю: как буду жить?! Попроси, голубчик, князя и за меня… Челяднин отпустит, коли челом буду бить. А там, думается, народ пуганый, завоеванный… нет в нем той строптивости, што у наших дворян. Жить, думается, там можно?
– Не ведаю, какой народ там, но князь всех дворян, угодных ему, с собой берет, – ответил Шибанов.
– Изопьем же чашу! – воскликнул Иван Иванович.
– За здоровье князя Андрея Михайловича!
– Да уж заодно и за милостивца нашего, князя Владимира Андреевича Старицкого! – провозгласил хмельной Кайсаров.
– Тише! Дурень! Обалдел? – испуганно стукнул его по спине Колымет. – Спаси Бог, услышат! Што знаешь – держи за зубами. Не забегай вперед.
– Эх, брат Иван! Уж до чего тяжело! Когда же?
– Молчи! – зашипел на него Колымет. – Болтлив ты!
Кайсаров зажал себе рот ладонью. Накануне только он продал немцу Штадену список с тайной грамоты Посольского приказа голландскому послу о датском мореходе, поступившем к царю на службу. А списал эту грамоту воровски у того же самого Колымета, когда тот беспробудно спал после одной пирушки. Вдруг резнула мысль: не выдал бы Штаден! Болтают, что человек он лютой и в доверие к царю всяким способом влезает. Бывает такое, что через донос люди возвышаются. На что бы люду теперь же убраться из Москвы в Литву… Чего ждать прихода Сигизмундова сюда?! Пожалуй, еще и убраться из Москвы не успеешь, как тебя самого сцапают. Глупцы – заговорщики-бояре, что таятся здесь!
– Князя Курбского я, как отца родного, люблю, – произнес он после некоторого молчания. – Велик он! И умен, и дороден, и воинской доблестью украшен – всем взял! Скажи-ка ему, Вася, – мол, спит и видит Кайсаров, как бы ему к тебе, князю, на службу перейти!
– На кого же опричь-то надеяться нам с тобой, Миша, в проклятой вотчине тирана московского? – сквозь пьяные слезы воскликнул дремавший дотоле подьячий Нефедов. – Двадцать лет я в подьячих хожу… Сильвестр – и тот не удостоил меня своей милостью… Князь меня хорошо знает… Ох, Господи!
– Буде хныкать! – поморщившись, посмотрел в его сторону Шибанов. – Стало быть, не за што было… Стало быть, не заслужил…
Нефедов вскинул на Шибанова осоловелые глаза, выругался и снова стал дремать.
– Такие люди есть… – продолжал Шибанов. – Им всё давай, а они ничего… И всё им мало, и всё они всем завидуют, у всех добро считают: кто што имеет, кто чем богат… В чужих руках ломоть велик, а как нам достанется – мал покажется. Не люблю таких!.. Не двадцать, а сто лет такой просидит в приказе и постоянно будет нищ и незнатен.
– Ладно, Вася, не мудрствуй! Молод еще ты. Бог с ним! Это он так, спьяну… – похлопав по плечу Шибанова, засмеялся Иван Иванович. – Человек он хороший. Всякие, Вася, люди бывают. Князь его знает.
– Иван Васильевич, батюшка наш государь, полюбил моего князя Андрея Михайловича, как родного. За што? За верную, непорочную службу, за усердие в делах царевых… Царь видит, кто и чего стоит… – не унимался Шибанов.
– Полно, Василий! – угрюмо возразил ему Иван Колымет. – Не верь государевой дружбе! Близ царя – близ смерти! Видал ли ты его? Молод ты еще, дитё разбираться в наших делах.
– Нет, близко царя я не видывал…
– То-то и есть. Всего три десятка с четырьмя годов ему, а зверь зверем! Вот каков он! Глаза большие, насквозь глядят в человека… Пиявит! Ласковости никакой! Морщины… нос огромадный, крючком, будто у ястреба… Зубы волчьи – большие, белые… С таким страшно в одной горнице сидеть, а ты толкуешь о дружбе…
– Андрей Михайлович говорит о царе, будто он лицом зело лепый. И статен, и голосом сладкозвучен… «Всем бы хорош наш батюшка царь, – говорит Андрей Михайлович, – токмо властию прельстился, бояр ни во что ставит и князей перед всем народом унизил… Не к добру то!»
– А што ж и я тебе говорю! Разве народу жизнь при таком?.. – приблизившись своим лицом вплотную к лицу Шибанова, прошептал Колымет. – Не верти! Твой князь не такой, как ты думаешь. Полно тебе морочить нас. Не скрывай. Не любит он царя. Да и за што его любить?
– Народу от его лютости – гибель! – прорычал из угла Гаврило Кайсаров. – А Курбский – наш! Наш князь!
Василий Шибанов поднялся с места, красный, возбужденный.
– Грех порочить государя! Уймитесь! Народ его, батюшку, любит… Народ за него Богу молится, да не по внушению приставов, а по влечению сердца… Да и песни про царя сложены добрые, сердечные… Народ все обижают: и бояре, и князья, и того больше дворяне, пристава-волостели, целовальники… И князя моего не порочьте! Не надо. Прямой он.
– Он прямой, но токмо не с царем. Не любит он новин – то я знаю, – недовольным голосом сказал Иван Колымет. – Ты, Вася, мало знаешь.
– Истинно так!.. Когда царь ввел в суды «излюбленных старост», кто больше всех ворчал тогда?! Твой князь да матушка Владимира Андреевича Евфросиния.
Колымет весело рассмеялся. Захихикали и остальные его гости.
– Не знаю… – растерянно произнес Шибанов. – Малый человек я. Недавно и на службе у князя.
Шибанов встал, поклонился всем:
– Бог вам в помощь!.. Прощайте! А князю Андрею Михайловичу я о вас доложу. Он не откажет.
После его ухода Колымет и Кайсаров, потирая руки, весело рассмеялись:
– Как малое дитё – Вася! Сам Курбский хорошо знает, што нам с ним по дороге!.. И просить за нас нечего. Дело и без того решенное. Эх, Вася, Вася! Птенец!
– Послушал бы он, как честит царя Курбский в хоромах Владимира Андреевича. Он тоже был против наследования Димитрием-царевичем престола в дни болезни царя… И с Вассианом Патрикеевым не он ли был в согласии? Вчера князь Андрей ходил тайком к Владимиру Андреевичу под видом монаха…
– Э-эх, кабы Иван Васильевич Богу душу отдал, да на престол Владимира Андреевича бы возвести – вот бы жизнь-то у нас получилась! – закатив мечтательно глаза, произнес Кайсаров. – В те поры и батюшка Сильвестр в вельможах бы остался, и Адашев…
– И Колычевы бы власть великую имели, а теперь Никиту на войне кто-то из своих же убил, а других – кого в темницу, кого казнили… Курбский поклялся вчера отомстить за них, – шепотом на ухо Кайсарову сказал Иван Колымет. – Обождите, еще всё изменится… всё повернется не туда, куда царь тянет… Есть тайное дело у меня. Всех его злодеев, льстецов и прихлебателей мы еще на плаху потащим… Сам я возьму в руки топор и головы начну им рубить… Вот как!.. Обождите.
Иван Колымет заставил поклясться Кайсарова и Нефедова, что они сохранят в тайне всё, о чем он им скажет. Оба поклялись Богом, что будут хранить его слова в глубокой тайне.
Колымет сообщил шепотом: как ни охраняли пристава польско-литовских послов, а все же пан Вишневецкий, родственник бежавшего в Литву воеводы, удосужился передать ему кисет с деньгами для раздачи государевым служилым людям, имеющим мысль бежать в Литву, да и на Курбского он же намекал, чтоб те люди придерживались его. А один из них, Козлов, перешедший в польское подданство, из наших же, – он тоже был в посольстве, – и вовсе о выдаче королю нашего царя речь вел. Как токмо сам царь в поход пойдет… никто помехи чинить не будет, и Челяднин тоже. Люди свои. А царь, как слышно, собирается сам вести войско в Ливонию… Выждем год-два, а дождемся… Спасибо королевскому великому посольству – большое дело сделали!
В дверь постучали.
Колымет испуганно перекрестился: кто там? Вошел стрелецкий десятник Меркурий Невклюдов. Помолившись на иконы, он поздоровался со всеми.
– Давно не видались… Мороз, гляди, загнал?
– Нет, Иван Иванович, не мороз, а тоска-кручина.
– Што такое, дружок?
– Нелегко мне опальных в пыточную избу таскать… Душа болит. Воин я, да токмо сердце мое слабое… Жаль мне всех!.. Глазыньки бы мои не глядели на лютость царскую!..
– Ладно. Садись. Вот… пей!..
– Бог спасет, Иван Иванович. Благодарствую! За твое здоровьице и за упокой Григория Лукьяныча!
– Вот еще, дьявол появился! Откуда наш царек Малюту выкопал? – спросил Кайсаров.
– Басманов будто во дворец его ввел… – ответил Колымет.
– Сукин сын! Какой страх на всех нагнал. Собаки – и те притихли… боятся лаять… хвосты поджали.
– Обожди, еще хуже будет, – угрюмо сказал стрелец Невклюдов. – Слыхал я – особый полк государь собирает… из дворян-головорезов… Клятвы с них будут брать, штоб от отца и матери отрекались… Окромя царя, никого штоб не признавали…
– Неужто правда? – в страхе воскликнули Колымет и Кайсаров.
– Правда.
Глава V
Поздно вечером освободился от работы в литейной яме на Пушечном дворе пушкарь Андрей Чохов. Вышел на волю, вобрал в себя всей грудью свежий воздух. Так хорошо кругом! Словно ему, именно ему, мигнула вон та маленькая звездочка, что высоко-высоко в небе над оснеженным Кремлем. Да что говорить! Где найдешь, в какой стране, город лучше Москвы?! А Кремль? Его три белые стены – словно волнистые ступени, устланные зеленоватым изумрудным ковром, полосами лунного света, и восходят те ступени вверх, к золоченым главам соборов, и дальше к небу.
Андрей помолился на сияющий в вышине крест – и айда на усадьбу Печатного двора! Там маленький бревенчатый домик, а в том домике она, Охима. Двадцать семь лет! Такому дородному, веселому парню, как он, Андрей, не грешно иметь и зазнобу… Не первый ведь день той любви. Правда, был долго в разлуке, в походах, но любовь побеждает года…
Ночь хоть ветрена, но месячна, идти легко, легко и весело. Перешел Неглинку-реку и на холм взобрался. Вот она, диковинная хоромина Печатного двора, и расписные ворота его. Татарин-воротник – друг. Пропустил без ворчанья. «Селям алейкум!» – «Алейкум селям!»
Пробрался по сугробам в дальний угол двора к заветному домику.
– Холодно. Уф! – сказал Андрей, остановившись на пороге и отряхивая с себя снег. – Вот уж истинно: пришел Федул – ветер подул! Не серчай, что поздно.
– Буде, Федулище! Где пропадаешь? – усмехнулась Охима.
– Седни день святого Федула, к тому и говорю. Не серчай. Об эту пору постоянно ветры дуют. Старики пророчат: к урожаю-де. Врут или правда – не ведаю.
– Да ты садись. Полно болтать.
– Постой, – отстранил он ее. – Не торопись. Дай Богу помолиться. Видать, понапрасну тебя крестили. Была ты язычница, ею и осталась.
Помолившись, Андрей смиренно опустил голову.
– Добрый вечер, сударыня!
Охима встала со скамьи и низко поклонилась Андрею.
Облобызались.
– Ох, матушка моя, великие дела у нас творятся… – располагаясь за столом, произнес Андрей. – Любовь – любовью, а дело свое требует.
– А ты нынче чего запоздал?
– То-то и оно. Работа!.. Хоть ночуй на Пушечном. Большое государево дело!
– Какое?
Андрей наклонился к ней:
– Молчи. Никому не говори. Государева тайна. – И совсем шепотом добавил: – Пушки для кораблей куем, новые, широкодульные…
– Для кораблей?!
– Чего же ты удивляешься? Нарву, чай, брали не ради того, чтоб в воду глядеть. Плавать надо. Слыхала, поди: топят наши корабли. Вон к твоему же хозяину, к Ивану Федорову, станки из Дании везли заморские, а немецкие либо литовские разбойники потопили их. Пушки нам надобны малые, но убоистые. Нынче у нас на дворе сам батюшка-государь Иван Васильевич был… Доброю похвалою нас пожаловал. Чего же ты сидишь? Аль нечем угостить, аль гость не люб тебе?
Ой, юница-молодица,
Подавай живой водицы!
Охима с улыбкой засуетилась, слушая парня. Поставила кувшин с брагой да чашу с грибами солеными, другую – с капустой квашеной, чеснок накрошила, хлеба нарезала.
– У нас с тобой истинно княжеский пир, – сказал Андрей, потирая от удовольствия руки, и зачастил вполголоса:
Рябой кот блины пек,
Косой заяц нанес яиц,
Вывел детей – косых чертей…
Охима обняла парня, крепко поцеловала, раскраснелась:
– Ах ты мой бубень-бубенек! Все бы тебе прибаутошничать.
К пиршеству приступили с молитвою. За стол сели чинно. Наливая третью чарку, Андрей, совсем повеселевший, играя глазами, тихо запел:
Как по сеням, сеничкам,
По частым переходичкам,
Тут и ходила-гуляла
Молодая боярыня,
Приходила, пригуляла
Ко кроваточке лисовою,
Ко перинушке пуховою…
На этот раз хмель быстро ударил в голову Андрею. Охима крепкую брагу сберегла для него. Свою чашу она только пригубила, поднимала так, для вида. Он это заметил, но ничего не сказал: пусть поступает, как знает, ему больше достанется. На Пушечном дворе ведь и в самом деле большой праздник – царь похвалил работу пушкарей-литцов; по гривне приказал выдать им. На душе весело. Пускай на воле мороз, зимняя погода! Пускай бесы воют в трубе да наметают сугробы поперек дороги. Здесь уютно. Охима ласковая, глаза ее блестят, сверкают; до самого сердца проникает их полный любви взор, а в печурке тлеют красные угольки. Тепло. Хорошо.
И опять Андрей заговорил о войне.
– Видать, самим Богом так указано. И до Ивана Васильевича воевали, и теперь воюем. Русь крепка, неподатлива. Своего никому не уступит! Э-эх, Охимушка, дорогая, люблю тебя! Никому не отдам!..
Андрей ударил кулаком по столу:
– Слыхала? Телятьев, сукин сын! Порочил меня, батожьем сек, сгубить хотел, а ныне царю изменил… Ускакал, будто заяц, в Литву… Наш брат как был на Пушечном, так на нем и сидит, а бояре все с него утекли… Словно их корова слизнула.
Охима толкнула его:
– Буде. Што нам бояре? Есть они или нет – нам о них заботы мало. Прижмись покрепче!
– Врешь! – сердито крикнул Андрей. – Не забыл я, как меня, заместо Пушечного, плотничать послали… Кто?! Телятьев! Царь шлет в литейные ямы, а боярин гонит мост уделывать. Не забыл я, как он бродягу Кречета подкупил, штоб меня в лесу зарубить… За што? Што я – пушкарем был исправным, пожалован царским словом ласковым…
– Чего старину поминать?.. Да и царь-государь тебя не забывал, обиды учинял тебе немалые…
Андрей уставился с хмельной улыбкой на Охиму:
– Баба ты, баба! Царь один, а бояр сотни… Царь коли прогневается, тебе один ответ, а коли сотня бояр пройдется палкой по твоей спине, тогда уж лучше царь, нежели стая бояр! Тоже… спина-то человечья, не каменная…
Охима грустно вздохнула:
– Ваш Бог злой, несправедливый.
Андрей погрозился на нее пальцем:
– У нас с тобой теперь один Бог… Не забывай!
Охима покачала головой. На лице ее выступили красные пятна. В голосе ее слышалось волненье:
– Меня крестили, но я от мордовского Чам-Паса не отреклась. У меня два Бога…
Андрей насупился:
– Полно. Двум Богам не молись. Либо нашему, либо Чам-Пасу… Ну, говори! Какого Бога избираешь?
Охима с улыбкой тихо сказала:
– Твоего. Потому что он – твой.
Андрею почему-то стало жаль Охиму. Он погладил ее по плечу ласково.
– Ладно. Молись Чам-Пасу, все одно ты наша, русская… И все одно ты меня полюбила больше своего жениха Алтыша…
Андрей вспомнил, как бывший жених Охимы, мордовский наездник Алтыш Вешкотин, вернувшись с войны из Ливонии, сказал ей, вынув из ножен саблю:
– Я или он?
Охима бесстрашно ответила:
– Он.
Сабля вывалилась из рук Алтыша.
– Прощай! – сказал он, и больше его уже не видала Охима.
Андрей подвинулся к ней и тихо, вкрадчиво заговорил:
– Люблю я тебя, то ты знаешь… И ни на кого я тебя не променяю. Так вот, слушай. Боярин Басманов вчера сказал мне: «Ты добрый пушкарь, и пошлем мы тебя на тех кораблях в чужие страны»… Охима, Охимушка, не плачь, коли на корабль меня посадят. Жив буду – вернусь. Богу не угожу, то хоть людей удивлю. Чего нахмурилась? Посмотрю, какие там пушкари! Свой глаз – алмаз, чужой – стекло. Ливонских пушкарей видел: похвальбой богаты, а делом бедны. Погляжу на иных…
Охима прикинулась спокойной, будто ее не тронули слова Андрея, отвела его руки в стороны.
– Уймись, – сказала она небрежно. – Чего красуешься?
– Семь кораблей снаряжает царь… Наши пушки ставят на них… Будем с морскими разбойниками воевать… Топить их будем!..
– Да уймись же, тебе говорю. Не болтай! – дернула она его за рукав. – Не хвались. Доброе дело само себя похвалит.
Андрей замолчал, сел за стол, опустил голову на руки, тяжело вздохнул.
– Эк-кое времечко, – тихо произнес он. – Дай-ка еще браги!
– Нету больше… Што было – выпил.
– М-да… Не хочется мне тебя покидать…
– Милый, желанный… Не уезжай! – прижалась она к его могучей груди.
– Милая… желанная и ты!.. – отстранив ее и снимая с нее бусы, шепчет Андрей.
Бусы отложены далеко в сторону.
Уже косы ее распущены, и голос уже не тот…
– Велик день, красна заря, как сошлись мы с тобой тогда на Волге… И чудесен путь, по которому шли мы с тобой в сей светлорусский град, чтоб увидеть государя-батюшку… – говорил тихо, с восторгом пушкарь, в то время как Охима прикрывала шелковым лоскутом икону.
– Время идет, будто хлопья снега; летят и месяцы… Но любовь к тебе все крепче и крепче, моя ненаглядная!
– Пускай была бы жизнь наша как тихая река… Хочу с тобой быть всегда.
– Эх ты, ягодка моя!.. Не бывает река всегда тихою. И туманы, и ветры, и грозы беспокоят ее… Хоть бы виделись нам сны узорные, и за то благодарение Богу. Быль наша котлу жаркому подобна… Кипит и бурлит она непрестанно… Огонь…
– Молчи! Ты не на Пушечном дворе. Что за огонь?!
– Ладно, лебедушка… Молчу.
– Коли так, думай об одном: не светел ли месяц светит? А?
Андрей рассмеялся:
– Ах ты, цветик мой, царская дочь! Трень-трень, гусельцы!
– Давно бы так… Глупый! Не пущу я тебя никуда! Мой… ты!
* * *
Василий Грязной начисто раскрыл свою душу перед братом Григорием.
Караульная изба в Котлах. Ночь, мороз, тоска, а он жалобно, не своим голосом, бубнит:
– Полюбилась она мне с давних пор… И ни еда, ни питье не идут в горло… Не угощай меня, брат, не томи… Хушь бы руки мне наложить на себя, разнесчастного…
Григорий старше Василия на семь лет. Степенный, черноглазый бородач. Ему смешно слушать эти речи брата.
– Эх, молодчик! К лицу ли тебе, царскому слуге, нюни распускать? Добывай счастье своей рукой…
– Да как же так? Венчанный ведь я на Феоктисте, Бог ее прости!.. Не люба она мне. Не хочу я ее. Засушит она меня.
– Ну, какая тут беда! Мало ль ныне чудес между венчанными… Возьми да и напусти на нее потворенную бабу…7 Пущай на грех ее, Феоктисту, наведет… А посля того – в монастырь ее… грехи замаливать.
– Эх, брат! – тяжело вздохнул Василий, растрепав свои черные, как смоль, кудри.
– Ну, чего вздыхаешь? Аль не дело я говорю?
– Это одно. А другое того хуже…
Григорий с удивлением посмотрел на брата.
– Ну, чего еще хуже? Аль перед царем провинился?
– Не угадал, братец… Пропала моя головушка!
– Да ну, не тяни, сказывай, што еще у тебя? – всполошился Григорий.
Немного помолчав, совершенно раскиснувший Василий робко промолвил:
– Та, о которой страдаю я, из головы у меня не выходит. Монахиня она…
– Ого!.. – задумчиво протянул Григорий. – Дело суматошное… Худо, брат, худо. Опять блажить начал.
– То-то и оно! Не избыть мне моего горя-гореванного… Видать, уж конец мне пришел…
– Буде, щипаный ус! Негоже. Небось горе – не море: выпьешь до дна, охнешь, да не издохнешь… Тебе еще жить, да гулять, да грешить вдосталь на роду написано.
– Так што же мне делать? Научи!
– Беда – ум родит… Вывертывайся сам, а я помогу…
Василий оживился, вскочил с места, крепко сжал рукоять сабли.
– Давно бы так, – добродушно ухмыльнулся брат. – Далеко ль та монахиня? Да и кто она?
– Не догадался? Григорьюшка, братец, подумай-ка! Может, вспомнишь? Я тебе сказывал о ней.
– Не колычевская ли блудница?..
Василий побелел от гнева.
– Нет, Григорий! Она – святая, подобная ангелу. Не изрыгай хулу, не видя ее. Не блудница она.
Щеки его покрылись густым румянцем.
– Она ни в чем не повинна, не охотою ушла она и в монастырь, а заточил ее царь-государь-батюшка.
– Не беда. Государю-батюшке не до нее. Война.
– Ну так присоветуй же мне, што теперь делать?
Григорий задумался. После продолжительного молчанья он спросил:
– Далече ли тот монастырь?..
– В глухих раменях Устюженской земли…
– Эге! Далече, – покачал головою Григорий. – Путь, как говорится, мерила старуха клюкой, да и махнула рукой… А выручать надо. За грехи свои на том свете распокаемся… А докудова поблудим малость.
– Говори же скорее… чего придумал? – нетерпеливо, вскочив с места, в отчаянье крикнул Василий.
– Скоро сказка, братец мой, сказывается, да не скоро дело делается… Садись-ка лучше да слушай… Не торопись. Исподволь и ольху согнешь, а вдруг – ель переломишь.
Василий сделал над собой усилие, притих. Стал терпеливо ожидать. Черные цыганские глаза его с крупными белками, опушенные густыми ресницами, вопросительно остановились на лице брата.
– Есть у меня тут один… Изловили мы татя…8 – медленно начал Григорий. – Молодец хоть куда. А у него еще молодцов с десяток… Разбойнички один к одному. Ведь тебе из Москвы не уехать незаметно… Может государь спохватиться да Малюта… Теперь ведь он твой начальник. А эти молодцы вот как у меня в руках! – Григорий энергично выбросил вперед обе руки с крепко сжатыми кулаками. – Вот они здесь у меня. У немца они, у Штадена сокрыты, в сарае.
– Ну-ну, слушаю!.. – шептал взволнованный Василий.
– Они поскачут в ту обитель, ограбят ее и увезут твою зазнобу… А допрежь того ты удали от себя Феоктисту… Пока ты сего не совершишь, отправлять молодцов мне не рука. Я держу их под замком. Они уже помогали мне в иных делах. Гляди у меня: язык за зубами, не болтай! Виду не показывай, что тоскуешь… Станет все по-твоему, а государю-батюшке подлинно не до нас… Литвой он занят. Да и братец его, Юрий Васильевич, помре. Митрополит тоже на ладан дышит. Не до нас ему.
– Ладно, браток. Благодарю. Бог спасет! Сам бы хитрец-дьяк Висковатый того не придумал, что ты, братец, мне присоветовал… Прощай, сяду на коня. В объезд!..
Братья облобызались.
Василий, зло сжимая рукоять сабли, вышел из избы бодрою, размашистой походкой. На душе сразу полегчало… Григорий весело рассмеялся ему вслед: «Дело будет!»