Kitabı oku: «Княжич. Соправитель. Великий князь Московский», sayfa 4
После намаза вдоль всего берега реки запылали и задымили костры. Войска присоединились к войскам, окружавшим Муромский кремль, а царевичи и начальники войска разместились в лучших хоромах муромского посада. Великого князя с князем Михаилом поместили у богатого, еще молодого, муромского купца Сергея Петровича Шубина, торговавшего с булгарами на Каме и с Золотой Ордой на Волге. В его хоромах все было богаче и лучше, чем у многих подручных князей Василия Васильевича.
Умывшись и обрядившись, князья прошли с хозяином в крестовую, куда татарская стража не входила, оставаясь у дверей. Помолившись с земными поклонами, князья и хозяин приложились ко кресту и иконам. Потом Сергей Петрович поклонился до земли великому князю.
– Господин и государь мой, – сказал он, откидывая после поклона упавшие на лоб кудри, – благодарения ради отпоем мы Господу Богу в сей часец молебен о твоем здравии и спасении из полона. До обеда мы тут побеседуем о делах твоих. Муром татары не трогают, но наместник твой и воевода в кремль их не допущают.
– Подождем здесь, в крестовой, отца Ферапонта, – молвил Василий Васильевич. – Ачисан хотел его сам позвать…
– Ведомо мне о сем от Ачисана, государь мой, а посему и повел тобя в крестовую, дабы от татар быть подальше.
Василий Васильевич задумался и, крутя свою курчавую бороду, молча сел на подставленный ему столец. Против него почтительно стоял высокий и статный Сергей Петрович в нарядном кафтане со тканными по нему золотом львами. Василий Васильевич взглянул на него и улыбнулся: густая пушистая бородка у Шубина точь-в-точь как у князя Михаила Андреевича, и такая же, как лисья шерсть, рыжая.
– Что ж, Петрович, – ласково промолвил великий князь, – сказывай, о чем твои мысли.
– Государь мой, – заговорил Шубин, – вороги твои в вину тобе ставят не токмо твою дружбу с татарскими князьями, а даже твое разумение татарской речи.
– Ну а ты? – резко спросил Василий Васильевич.
– Я разумею твои умыслы, государь, а потому стою за дружбу не токмо с князьями, а и с царевичами казанскими. Нам надобно, как в старинах поется про Илью Муромца: «Стал ён бить татар татарином…»
Василий Васильевич весело рассмеялся и громко сказал Шубину:
– Верно, Петрович! Вся суть в сем. Отец мой, Василий Митрич, литовских князей ласкал да вынашивал на Литву, как соколов на лов, а яз татар хочу…
В сенцах перед крестовой гулом прокатилось могучее откашливанье и кряканье.
– Отец Ферапонт! – обрадовался великий князь.
В горницу вошел богатырь с длинной черной бородой, с густыми усами и такими же густыми бровями. Он снова громко крякнул, и в ответ ему что-то зазвенело в покоях. Истово помолившись на иконы, поклонился он князьям и хозяину.
– Будь здрав, государь Василь Василич, – прогудел он, словно в большую трубу, – и ты, князь Михайла Андреич, и ты, Сергей Петрович…
Из-за огромной спины дородного отца Ферапонта вытянулось на длинной шее морщинистое бородатое личико маленького, сухонького попика.
– Не реви ты, медведь, – ласково попенял попик отцу дьякону, – оглушил ты всех, яко Соловей-разбойник!
Отец Ферапонт смутился и виновато улыбнулся, пропуская попика. Тот скромно выступил вперед и быстро поклонился князьям, мелькнув перед глазами белой пушистой, как одуванчик, головкой.
– Аз есмь раб Божий Иоиль, – сказал он, – иерей и настоятель храма святых отец наших Космы и Дамиана.
Князья подошли к нему под благословенье, а потом и хозяин хором, поклонившийся отцу Иоилю с особым почтением. Василий Васильевич впервой видел маленького попика, и голос отца Иоиля умилил его.
– Княже, – с ласковой грустью говорил попик, глядя в лицо Василию Васильевичу большими, по-детски ясными глазами, – князь наш великой московской, не сокрушайся. Бог нам всем поможет. Сын мой духовной Сергий многое откроет тобе, государь, а такожде спасения ради и на благо всего христианства русского и аз, раб Божий…
Отец Иоиль низко поклонился Василию Васильевичу, коснувшись правой рукой самого пола крестовой, и продолжал:
– Коли угодно тобе, государь, совет держать, то почнем беседу до молебной, пока царевич Касим не пришел… И скажи, государь, как раны твои и как здравие?
– Раны мои по милости Божией затянулись, – сказал Василий Васильевич, – здравие слава богу, – хожу, видишь. Ноги-то у меня целы были, а на темени и шее хотя болит, но уж совсем заросло. Токмо вот пальцы обрубленные кровоточат еще. Правду предрек мне отец Паисий в Ефимьевом монастыре, и мази его вельми добры. Ими токмо и облегчение знаю. – Великий князь помолчал и, оглядев суровыми глазами обоих духовных и Шубина, вдруг гневно спросил: – А как же сие случилось, что татары Муром наш не воевали и вам всем ни зла, ни полона не содеяли? Ни посада, ни слобод не жгли, а князя великого в полоне держат?
Великий князь ярый, но отходчивый. Порой он вдруг распалялся и все более ярился, готовый убить даже, но чаще стихал нежданно, и гнев враз отходил от его сердца. Зная об этом, отец Иоиль спокойно и молча стоял, не спеша с ответом.
Шубин же, оробев, поклонился до земли и заговорил:
– Государь великий! Воевода твой, ведая о полоне твоем, с благословенья отцов духовных челом бил царю Улу-Махмету об окупе, дабы он ни граду, ни посадам, ни слободам зла не чинил. Сам же наш воевода ворот татарам не отворял. У воеводы твоего и войско, и пушки на стенах стоят, и стража денно и нощно смотрит… – Тут совсем оробел купец и смолк. Потом, снова кланяясь земно и обращаясь к седовласому попику и к дьякону, молвил: – Отцы, скажите все князю великому, что думой нашей удумано и что у татар деется! Вы же люди ученые, книгами начитаны.
Отец Иоиль поправил спокойно крест на груди и, обратясь к Василию Васильевичу, начал голосом ровным и тихим, якобы продолжая свои, а не купцовы речи:
– Царь же Улу-Махмет, хотяще три тысящи рублей, отступился потом и токмо едину тыщу взял. Сведав о том, что уразумели, что царю нужны и деньги и вои, а сведая еще и о том, что Улу-Махмет отделился от сыновей своих…
– Старшего, Мангутека, боится он, – вставил Василий Васильевич, усмехаясь. – Мангутек же на отца идет, силы копит.
– То же и нам ведомо, государь. Посему решили и мы свои силы хранить и дали окуп за Муром… – Отец Иоиль помолчал и, строго посмотрев на великого князя, добавил: – А тобе, государь, зело много нужно хитрости и разума, дабы из полона тобя отпустили. Изгони из собя ярость и скороверность всякую, чтобы татары умыслы твои не вызнали. А мы же тобе, княже, две тысящи рублей да сосуды златые собрали на бакшиш и рушвет. Разумно твори все. Семь раз отмерь – один раз отрежь. Ачисану верь, а об Улу-Махмете помни. Царь тоже не без ушей и не без глаз…
– Ачисан-то и меня сюда позвал, – не выдержав, загудел отец Ферапонт, – а я без отца Иоиля не пошел, княже. Деньги же и сосуды у меня, вот они.
Шубин в испуге замахал руками на отца Ферапонта, показывая на двери.
Дьякон зажал рукой себе рот и робко оглянулся на отца Иоиля, а купец, оправившись от волнения, тихо сказал великому князю:
– Пусть, княже, татары грызутся, а мы будем…
– Бить татар татарином, – весело усмехнулся Василий Васильевич, пряча за пазуху и по карманам все, что, оглядываясь на двери, украдкой передавал ему дьякон.
Подходил уже к концу молебен о здравии великого князя и освобождении его из полона. Густой голос отца Ферапонта зычно гудел, рыканьем львиным громыхая по всем хоромам.
– Бугай, настоящий бугай, – дивовались нукеры из стражи, теснясь к дверям крестовой.
– Да и у бугая горла на такой рев не станет, – говорил десятник, причмокивая от удовольствия. – Ишь, ишь, как ревет! Он и самого голосистого азанчу заглушит.
Василий Васильевич с умилением слушал своего любимца, которого за голос хотел давно уж у владыки в Москву просить, да за недосугами и бранями не успел. Стоя на коленях, усердно молился он о своем спасении, а когда пошел приложиться к кресту, услышал шум в сенцах и говор татар.
Шубин последним принял благословение отца Иоиля и, быстро выйдя в сенцы, тотчас же вернулся. Кланяясь низко, пригласил он князей к трапезе и, обратясь к великому князю, тихо добавил скороговоркой:
– Царевич Касим дошел к нам. Тобя, государь, хочет… В покое моем у стола, увидишь, поставцы стоят – возьми там, не обидь, кубок фряжский с каменьями. Дай его от собя царевичу Касиму.
– Спаси Бог тобя на добром деле, – промолвил великий князь, – послугу твою не забуду.
– Не гости хозяину, а хозяин гостям челом бьет, – поклонившись, сказал Шубин и повел всех в трапезную.
В трапезной царевич Касим сидел за столом на скамье, а у ног его на блеклом персидском ковре сидел Ачисан. При входе великого князя Ачисан быстро вскочил на ноги. Царевич Касим, еще молодой человек со светлыми подстриженными усами и маленькой бородкой, тоже поднялся со скамьи и поклонился Василию Васильевичу.
– Ассалям галяйкюм,32 – проговорил он почтительно.
– Вагаляйкюм ассалям,33 – ответил великий князь и пригласил царевича к столу хлеба-соли откушать.
Отец Иоиль, благословив князей и Сергея Петровича, удалился вместе с отцом Ферапонтом, а сотник Ачисан встал позади царевича – он оставался при трапезе толмачом. Сам хозяин тоже не сел за стол, а вместе с дворецким своим услуживал князьям и царевичу. Когда выпили из кубков заздравных заморского доброго вина за здоровье царя казанского и великого князя московского, за царевичей, за князя Михаила, царевич Касим сказал, улыбаясь:
– В конце твоей, княже, молитвы, – переводил его слова Ачисан, – услышал я здесь такой великий и грозный голос, какого никогда я не слыхал.
– Хочу яз его, – смеясь, ответил Василий Васильевич, – если Бог даст, в Москву к собе взять. Многих из дьяконов слушал, поскольку к пенью церковному задор великий имею, а такого голоса, как у отца Ферапонта, даже и яз не слыхивал…
Великий князь за столом развеселился, царевич Касим ему нравился, а кроме того, мерещилось ему, что Касим хочет сказать многое, да Ачисан мешает. Раненый и в полон взятый, Василий Васильевич шутил и смеялся, как дома у себя на пиру. Всегда такой был он открытый: и в гневе, и в радости, и в печали. Любили его за это.
– Люб ты мне, княже, – сказал царевич, – радостно с тобой хлеб-соль делить…
Василий Васильевич ласково улыбнулся и, прежде чем Ачисан успел перевести его слова, неожиданно заговорил по-татарски, как настоящий татарин:
– Люб и ты мне, царевич! Ты видишь меня в несчастье, а в счастье я буду еще веселей и гостеприимней. Жизнь наша изменчива. Бугэн миндэ, иртэгэ синдэ.34 Судьба каждого в книге Фальнаме,35 да не каждый толкователь гаданий может угадать судьбу.
Касим и Ачисан переглянулись с изумлением. Великий же князь, видя это, усмехнулся и продолжал по-татарски:
– Я же и не люблю гадать, ибо сказано еще: «Мы привязали к шее каждого человека птицу…»36
– Ты говоришь так хорошо и красиво, – воскликнул царевич Касим, – словно долгие годы сидел у ног улемов!37
– Памятлив я очень, – смеясь, сказал Василий Васильевич, – и помню все, что слышу и вижу… – Встав из-за стола и подойдя к поставцу, он достал оттуда кубок итальянской работы с каменьями и подал его, поклонившись, царевичу. – Бью челом тебе, а будешь гостем у меня на Москве – встречу, как друга…
Царевич поблагодарил, потом, улыбаясь, обратился к великому князю:
– Брат Мангутек будет рад поговорить с тобой без толмачей. Он любит говорить быстро, а хуже нет, когда о твоих мыслях говорит чужой рот. Мы с тобой сей же час поедем к брату. Ачисан опередит нас, скажет хану Мангутеку, что мы придем следом.
Ачисан молча поклонился и вышел. Царевич Касим проводил его взглядом и, выждав некоторое время, сказал тихо Василию Васильевичу:
– Знаю я, что тебе ведомо о спорах брата с отцом. Любя тебя, скажу: берегись ты и Улу-Махмета и Мангутека. Мы с Якубом стоим в стороне. Нам обоим лучше уйти от них, и мы хотим твоей дружбы и помощи и сами поможем тебе…
Царевич быстро выхватил кинжал из-за пояса своего турского кафтана и взял его одной рукой за конец клинка, а другой – за конец рукоятки.
– Клянусь на том Аллахом! – воскликнул он и приложил ко лбу клинок кинжала и потом поцеловал его. – Только смерть моя и твоя воля могут нарушить эту клятву!.. – Спрятав кинжал, он встал из-за стола и добавил: – Нас не должен долго ждать хан Мангутек. Я проведу тебя, князь, в братнин шатер, что стоит в поле среди шатров его тысячи.
У ханского шатра царевича Касима и Василия Васильевича встретил Ачисан. Откинув белый дверной войлок, расшитый цветными узорами – зверями и птицами, – ханский сотник пригласил войти великого князя московского. Следом за ним вошел и царевич Касим. Молодой хан встретил их, сидя на пушистом ковре среди шелковых подушек. Князь и царевич низко поклонились ему, и Василий Васильевич сказал:
– Ассалям галяйкюм, хазрет Мангутек, брат мой…
– Вагаляйкюм ассалям, – милостиво ответил Мангутек и пригласил вошедших сесть.
Василий Васильевич последовал примеру Касима и сел слева от входа на кошму перед ковром хана. Несколько мгновений длилось молчание, и великий князь внимательно рассматривал острое хищное лицо Мангутека, мало схожее с лицом Касима. Молодой хан щурил злые рысьи глаза и ласково улыбался.
– Спасибо, князь, – сказал он, наконец, – за подарки, особенно за перстень с этим красивым кровавым яхонтом. Думаю, камень этот из Индии.
– Говорят, – ответил Василий Васильевич, – что яхонт этот, горячий и влажный, как звезда Муштари,38 приносит счастье и все благое…
– Слушаю тебя, – перебил его Мангутек, – и дивуюсь, где ты так научился хорошо говорить по-татарски!
– Отец мой, Василий Димитрич, сын Димитрия Донского, хорошо разумел по-татарски. Когда же весной шесть тысяч восемьсот девяносто первого39 года поехал он по воле отца заложником в Золотую Орду к хану Тохтамышу, то пробыл там два года… Не всякий татарин так умел говорить, как отец мой. У него и я научился в детстве еще. После же смерти отца я тоже был в Золотой Орде, где от отца твоего, царя Улу-Махмета, получил тогда ярлык на великое княжение…
– Отец зол на тебя, – опять перебил Мангутек великого князя, – за то, что ты пошел войной на него, а он ведь помог тебе против дяди Юрья Димитрича! Теперь же хочет он помочь сыну его, Димитрию Шемяке.
– Его воля! – воскликнул Василий Васильевич. – Москва все равно не примет Шемяку и прогонит его, как и отца его Юрья Димитрича. Если царь хочет выгоды и богатства, пусть мир и дружбу со мной ведет – Москва за меня и все города княжества Московского. Москва богаче Золотой Орды, да и сильней, а Москва да Казань и того больше. Никакая орда Казань не тронет, если дружба и союз будет у нее с Москвой!..
По знаку Мангутека слуги поставили на ковер перед ханом серебряные блюда с пловом, подносы с лепешками, малые блюдца с халвой и с желтыми кусками ноздристого сдобного сладкого кулича, пахнущего шафраном. Налили потом кумыса в золоченые чаши и крепкого меда в золотые чарки.
Хан гостеприимно пригласил сесть около себя на ковер Василия Васильевича и своего брата Касима. Они выпили заздравные кубки за царя и царевичей и за великого князя. Потом молча поели они плова и всяких сладостей.
– Повар мой, – весело проговорил Мангутек, заедая пышным куличом сладкий изюм и урюк, – долго жил в Хорезме, там всему научился…
– Плов хорош, – рыгая по обычаю татарскому, хвалил Василий Васильевич, – а с халвой и куличом язык проглотишь!..
Омыв руки после еды, царевич Касим попросил разрешенья уйти. Василий Васильевич остался с глазу на глаз с Мангутеком. Снова прищурился по-рысьи молодой хан и ласково заулыбался.
– Хазрет Васил, – начал он мягко и вкрадчиво, будто шел по-кошачьи, – от Ачисана все мне известно. Мне кажется – ты понял меня.
– Понял, хазрет Мангутек, да будет бехмет в делах твоих. Что мне надобно, ты знаешь тоже. Мать говорила об окупе, а я скажу совсем точно: сколько дам царю, столько и тебе. Если ж случится неудача у тебя, то путь в Москву тебе всегда открыт, как брату! Будут тебе и братьям твоим вотчины и кормленья.
– «Кто уповает на Аллаха, тому он – довольство. Аллах свершит свое дело!..»40 Неудач не будет у нас…
Мангутек хотел еще что-то добавить, но сдержался и замолчал. Василий Васильевич допил свою чарку и поклонился хану. Потом достал из-за пазухи золотой обруч, осыпанный каменьями самоцветными, и, подавая хану, сказал:
– Прими в знак дружбы и верности этот подарок для своей ханши.
Хан милостиво принял подарок и воскликнул, прикоснувшись рукой к своей бороде:
– Аллах свидетель, что я обещаю тебе дружбу и сделаю все, чтобы отец принял твой окуп!
Отпуская великого князя с Ачисаном, Мангутек сказал ему, что завтра с утра выступают татары и пойдут к Нижнему Новгороду старому… Когда Василий Васильевич возвращался в сопровождении Ачисана и его нукеров в хоромы купца Шубина, в посаде встретил его маленький попик.
– Отец Иоиль! – крикнул ему великий князь. – Благослови меня в путь! Завтра уходят татары.
Священник поспешил к нему и, благословляя, сказал:
– Когда милостию Божией вернешься в свой стольный град, вспомни слова мои, что самый верный тобе доброхот и покровитель – отец Иона, владыка рязанский…
Глава 4
В Галиче Мерьском41
У себя в хоромах, в передней своей, сидел князь Димитрий Юрьевич запросто с князем можайским Иваном Андреевичем и дьяком своим Федором Дубенским. Пили водки разные и меды – любит Шемяка гульнуть, попить-поесть и гостей угостить.
– Хоть не богат, – смеется Димитрий Юрьевич, – а гостям рад! У меня кубок на кубок, а ковш вверх дном! Гуляй душа нараспашку.
Выпил князь. Весел как будто, но красивые глаза его злы и не ласковы, бегают, ищут что-то и никому не верят, и сам он как-то весь суетлив и беспокоен. Росту хоть малого, но ловок и поворотлив, только вот черен весь: и кудрями, и бородой курчавой, и даже лицом темен. На галку похож, как бы и не русский.
Князь Иван Андреевич весело чокнулся с хозяином и промолвил:
– Не дорога гостьба, дорога дружба! Будь здрав, Митрий Юрьич.
Он выпил чарку, заел хлебом с тертым хреном, хитро подмигнул дьяку Федору и с ним тоже чокнулся. Грузный и рыхлый, как брат его Михаил, что с великим князем в полон к Улу-Махмету попал, Иван Андреевич не был, как тот, прямодушен, а всегда и всюду лукавил.
– Вот на Москве, – добавил он, – не столь нас потчуют, сколь неволят…
– Тамо, господине, – ухмыляясь в седеющую бороду, живо откликнулся дьяк Федор Александрович, – тамо и не рада курочка на пир, да за хохолок тащат…
– Ха-ха! – резко и зло рассмеялся Шемяка. – Там оглянуться не успеешь, как ощиплют и съедят! Вот и князь Василий меня все потчевал тем, чего яз не ем!..
– У Москвы, – продолжал дьяк, усмехаясь, – брюхо в семь овчин сшито. Гостей угощат да и самих с угощеньем жрет. Поди ж ты, сколь собе в брюхо князья московские навалили. Данил Лександрыч Переяслав заглонул, как щука. Юрий Данилыч захватил Можайск да Коломну; Калита – Белозерск, Углич да Галич наш; Донской – Верею, Калугу, Димитров да Володимерь; Василь Митрич – еще того боле: Муром, Мещеру, Новгород Нижний, Городец, Тарусу, Боровск, Вологду, а Василь Василич и своих всех удельных заглонуть хочет…
– Да на мне подавится! – стукнул кулаком по столу Шемяка и налил всем водки по большой чарке. – Пейте, да дело разумейте. Если мы, удельны, не задавим Василья, то он нас, как волк ягнят, перережет, с костями и кишками сожрет!
– Не при на рожон, государь мой, – начал вкрадчиво дьяк, – лучше ползком, где низко, да тишком, где склизко. Сильна Москва-то…
У Шемяки ноздри раздулись, побагровел он весь и, сверкнув злыми глазами, крикнул резко на дьяка:
– Не учи сороку вприсядку плясать!
Но Федор Александрович не испугался, знал князя своего, недаром любимцем был.
– Ин по-твоему быть, государь, а о пляске ты ко времю напомнил. Поедем ко мне, вдовцу веселому, хлеба-соли покушать, лебедя порушить… – Он нагнулся к Шемяке и громким шепотом добавил: – А там поплясать да белых лебедушек поимать. Новая плясовая есть! Вдосталь попляшем. Да и гость наш, хошь женатой, а на чужой стороне – все равно что вдовой, а девок да молодиц всем хватит…
Он обвел молодых князей смеющимися, такими разгульными глазами, что захотелось им сразу горе веревочкой завить. Дьяк подождал, ухмыльнулся и поднял свою чарку:
– За лебедушку белую, за любу твою Акулинушку выпьем!
Шемяка улыбнулся, чаще задышал и вялый Иван Андреевич – знал, по греху, и он про хоромы Дубенского, что тот себе построил, а от других про это таили. От княгини своей Акулинушку прячет там Шемяка. Совестно князю – сыну Ивану уже восьмой год пошел.
– Змей-искуситель, – шутит, развеселившись, Димитрий Юрьевич, – во ад тропку мне пролагаешь…
– И-и, государь мой, – усмехнулся Федор Александрович, – обоим вам по двадцать пять, а мне без малое одному столь, сколько вам вместе, а и то не тужу. Мне и здесь с Грушенькой рай, а там-то кто еще знай!..
В усадьбу к Федору Александровичу приехали засветло – солнце еще высоко стояло, только тучки чуть по краям розоветь начали. Грушенька с Акулинушкой гостей у красного крыльца встречали и сразу пошли все в столовую, хоть и малую, да нарядную, как девичий убор. Не для гостей она строилась, а только для князя да хозяина, да для люб их. Тут и плясали, тут и игры водили, и песни пели, и шутки вольные шутили. Как князья ни отказывались, а хозяин за стол их сесть приневолил. Выпили снова и журавля жареного с мочеными яблоками съели. Вместе с ними пили и ели разные снеди молодые хозяйки Грушенька, да Акулинушка, да еще Настасьюшка, что прошлый раз приглянулась тучному Ивану Андреевичу. Все три молодицы-хозяйки сами и стол накрывали и сами гостям за столом служили.
Димитрий Юрьевич расправил морщины на лбу, и глаза его повеселели, но только без злобы тусклыми стали – заменилась злоба тоской. Поглядел он на Акулинушку и, усмехнувшись с печалью, тихо промолвил:
– Спой-ка, любушка, песню, а какую – сама выбери.
Акулинушка вскинула на него свои русалочьи прозрачные глаза, поглядела пристально, помедлила, и вдруг ласковый низкий голос тихо пролился и потек по всей горнице тяжкой истомой:
Эко сердце, эко бедно… бедное мое,
Ах, да полно, сердце, во мне ныти, изнывать!..
Словно замерло все в хоромах, и, гуще багровея, заря огнем в слюдяных окнах переливает, играет на чарках и блюдах, на серьгах и камнях самоцветных и на жемчужных поднизях уборов, а песня льется в душу, словно слеза прозрачная да горючая, жгучая. Опустили все головы, а у Грушеньки да Настасьюшки слезы в глазах… Вдруг смолкла, не допев, Акулинушка. Взглянула в посеревшее лицо Димитрия Юрьевича и, словно лед разбив, засмеялась. Очнулись все, еще слова вымолвить не успели, как Акулинушка, словно душная знойная ночь, ожгла всех хоровой песней:
Уж вы, но… уж вы, ноче-ни-ки, вы но-чи-те!
– Ух! – будто враз опьянев, воскликнул Федор Александрович, и все хором подхватили горячую, хмельную песню.
Затопали под столом ногами, зашевелили плечами, и первый пошел плясать Федор Александрович, лукаво поманивая перстом свою Грушеньку.
Серой утицей поплыла к нему Грушенька, помахивая белым шитым платочком. Не утерпел и князь Иван Андреевич, пошел на манку Настасьюшки, словно голубь за голубкою, зачастил ногами, застучал в пол каблуками на серебряных подковах. Только Шемяка сидел на скамье, широко раздувая ноздри и крепко обняв Акулинушку. Но вот и он улыбнулся, закрыл глаза и опустил свою черную кудрявую голову на высокую грудь Акулинушки. Ни о чем он теперь не думает, а слушает, как под его ухом девичье сердце стучит, да звенит и гудит в груди сладостный голос, пьянит и баюкает, тоску его усыпляя.
Кончились песни и пляски, опять зазвенели чарки, и Федор Александрович, румяный от вина и быстрых движений, увидев, что князь его развеселился, снова вскочил из-за стола.
– Гости дорогие, – громко приглашал он, – напоследочек в «колобок» поиграем с пенями!..42
Поставили пять стольцев среди горницы. Пятеро сели, а шестая, Акулинушка, протянув правую руку, пошла вдоль стольцев и запела медленно:
Клубок – тоне, тоне,
Нитка тянется…
Первым, встав, взял ее за руку Шемяка, потом Грушенька, за ней – Федор Александрович, за ним Настасьюшка и князь Иван Андреевич.
Образовался хоровод и быстро закружился, а Акулинушка запела:
Клубок – тоне, тоне,
Нитка – доле, доле!..
Хоровод закружился еще быстрей и вдруг, разорвавшись в одном месте, стал извиваться змеей, будто и в самом деле нитка с клубка разматывалась…
Снова запела Акулинушка:
Я за ниточку взялась,
Моя нитка порвалась!..
При последних словах она дотронулась рукой до князя Ивана Андреевича, догнав другой конец хоровода, который мгновенно рассыпался. Все сели на стольцы, только Настасьюшка не поспела и осталась среди горницы.
– Пеню, пеню! – закричала Грушенька.
– Пусть поцелует кого захочет! – крикнул, смеясь, дьяк.
– Меня поцелуй, Настасьюшка, – при общем смехе быстро отозвался князь Иван Андреевич.
Снова игра продолжалась, а оставшиеся и через скамьи скакали, и чарки осушали, как Иван Андреевич, совсем осовевший от крепкого меда. Последнему Федору Александровичу пеню платить пришлось.
– Медведем ему быть! – весело крикнул Шемяка, перескочивший перед тем через скамью.
– Ладно, – проревел дьяк, становясь на четвереньки.
Грузный, но все еще могучий, пошел он с медвежьими ухватками, ну точно вот зверь лесной. Грушенька даже взвизгнула, когда он с ревом напал на нее, встав на задние лапы и нарочно подогнув колени. Схватив ее передними лапами, поднял, как перышко, и понес к себе в опочивальню. В дверях он остановился, засмеялся и проговорил, кланяясь:
– Гости дорогие, на покой пора, и медведь с медведицей в берлогу свою уходят… – Потом, подмигнув, добавил: – А ты, Настасьюшка, укажи князю Иван Андреевичу опочивальню его. Не найдет он один-то дороженьки.
Когда ушли все, Акулинушка с тоской и лаской закинула руки, обняла Димитрия Юрьевича за шею, впилась устами в уста, не отрывая русалочьих глаз, задохнулась совсем. Сжал ее в объятьях Шемяка, сам целуя ей щеки, шею и плечи и снова сливая уста с устами.
– Люба ты, люба моя, – шептал он страстно, – свет мой Акулинушка…
Вдруг она отстранилась:
– А вот опостылю тобе, как княгиня твоя…
Он промолчал, прижимая крепче ее к своей груди. Акулинушка вздохнула и пропела ему вполголоса:
Буде лучше меня найдешь – позабудешь,
Буде хуже меня найдешь – воспомянешь…
На восходе солнца прискакал из Галича в усадьбу дьяка Дубенского гонец от боярина Никиты Константиновича Добрынского. Разбудили Димитрия Юрьевича, и всполошились все в хоромах, по всем углам суета началась. Сразу всем стало известно, что в Галич приехал из ханского яртаула43 Бегич, посол Улу-Махмета. Князьям подали коней. Торопливо позавтракав, чем Бог послал, Димитрий Юрьевич и Иван Андреевич поскакали вместе с дьяком Дубенским к Галичу, стольному граду Мерьской земли.
– Ты, господине, покоен будь, – говорил Шемяке дьяк, идя на рысях бок о бок с княжим конем. – Боярин Никита знает, как посла приветить, на Москве ведь жил, а посол-то нам, словно Божий дар, с самого неба упал…
Шемяка злорадно усмехнулся и глухо выкрикнул:
– Теперь Василей-то треснет, как гнида под ногтем!
Когда князья и дьяк, прискакав в Галич, вошли в переднюю княжих хором, застали там они уже стол да скатерть, а чарочки уже по столику похаживали – боярин Никита Константинович угощал посла Улу-Махметова с почетом великим и лаской. Бегич был стар и тучен, с рыхлым лицом, обросшим жидкой бородкой, но глаза его смотрели остро и бойко, все замечали и видели. Много на своем веку встречал он людей и везде был как дома. Знал изрядно по-русски, умел и на чужом языке уколоть словом, умел и приласкать, и уважить. Самый нужный слуга у царя для хитрых переговоров и договоров.
Увидев Шемяку со спутниками, Бегич и Добрынский почтительно встали.
– Ассалям галяйкюм, – сказал Бегич, прикладывая руку к сердцу и низко кланяясь, – с сеунчем44 к тобе я, княже, от царя Улу-Махмета, да живет он сто лет…
– Вагаляйкюм ассалям, – радостно ответил Шемяка, – победа Улу-Махмета – моя победа, да здравствует царь многая лета…
Своеручно налил Димитрий Юрьевич водки боярской в кубки испить за царя, потом за царевичей, а по третьему разу налил всем за здоровье Бегича. Пили потом за Шемяку, и Бегич сказал ему по-русски, подымая свой кубок:
– Живи сто лет отныне, великий князь московский! Вольный царь казанский Улу-Махмет жалует тобя великим княжением, а ворога твоего князя Василья до смерти в полоне держать будет. С этим жалованием послал меня царь из Новагорода из Нижнего, а тобе быть во всей его воле и на том шерть45 свою дать царю…
– Напишу яз царю шертную грамоту крепкую, – поспешно воскликнул Шемяка, – пусть токмо Василья задавит!
– Царь казанский, да живет он сто лет, – продолжал Бегич, – послал меня к тобе августа двадцать пятого дня, а сам с войском пошел к Курмышу с несметными богатствами и полоном.
Шемяка поклонами и знаками пригласил всех садиться за стол, а Никита Константинович наполнил чарки дорогим заморским вином, что редко подавалось к столу у галицких князей. Цену заморскому вину отлично знал и Бегич и, судя по приему и угощению, ясно понимал, какое значение придают здесь его приезду. Он покровительственно улыбнулся, когда услышал, как Шемяка винился, что не успел приготовить всего, чтобы с почестью встретить дорогого гостя, и обещал к вечеру и на завтра обильные пиры-столованья. Бегич знал достатки удельных князей и ответил грубоватой шутливой пословицей:
– Айда байрам бит ача, кюн байрам кыт ача.46
Все рассмеялись, а Шемяка поморщился от обиды, но стерпел и ласково ответил:
– Такой русский обычай. Недаром по старине говорится о гостях: «Напой, накорми, а после и вестей поспроси!..» Попируем, чем Бог послал, а потом побеседуем.
– Ну ничего, – снисходительно заметил татарин, – сядешь на московский стол – поправишься на великокняжьих прибытках.
С каждым днем больней и несносней были Шемяке обиды от Улу-Махметова посла, но злоба и зависть к великому князю Василию заставляла его терпеть все своеволья татарина.
– Покланяемся агарянам поганым, – говорил он наедине князю Ивану Андреевичу, – да зато Василья сгонить легче будет, а там и с царем иным языком говорить можно! Стану князем великим, укреплю всех удельных. Бегич верно о прибытках молвил. При московском богатстве и татары нам ниже поклонятся.
– Дай-то Бог! – проговорил Иван Андреевич и, усмехнувшись, добавил: – Дай Бог нашему теляти да волка поймати!..
Шемяка вспыхнул, сверкнул гневно глазами, но взял себя в руки и громко засмеялся.
– Василий-то волк?! – воскликнул он презрительно. – Коли он волк, то ты самого льва страшней.
– Не о Василье речь, – досадливо отмахнулся князь можайский, – о том, что Москва за него. Василий-то и так в яме. Москва страшна, а не Василий.