Kitabı oku: «Повседневная жизнь русского Севера», sayfa 25
Раек
Говорить складно – это значит ритмично, в рифму, кратко, точно и образно. Складная речь не была принадлежностью только отдельных немногочисленных людей, говорить складно стремились все. Разница между талантливыми и тупыми на язык говорильщиками была только в том, что первые импровизировали, а вторые лишь повторяли когда-то услышанное. Между теми и другими не существовало резкой качественной границы. Природа дает способности всем людям, но не всем поровну и не всем одинаковые. Так же неопределенна и граница между обычной речью и речью стилизованной. У многих людей, однако, весьма ярко выражена способность говорить в рифму и даже способность к складыванию, то есть к стихотворству. Такой стихотворец жил чуть ли не в каждой деревне, а в иных селениях их имелось не по одному, и они устраивали своеобразные турниры, соревнуясь друг с другом. В Тимонихе жил крестьянин Акиндин Суденков, настоящий поэт, сочинявший стихи по любому смешному поводу, используя для этого частушечный ритм и размер. В деревне Дружинине жил Иван Макарович Сенин, также сочинявший частушки. На озере Долгом жил старик Ефим, подобно Суденкову сочинявший целые поэмы про то, как они всем миром били "тютю" (филина, пугавшего своим криком), как вступали в колхоз и как выполняли план рубки и вывозки леса.
Не нагоним нападным, Так нагоним накидным, сочинял Ефим о соревновании по весенней вывозке леса. (Речь идет о том, что весной, когда таял снег и дороги становились непроезжими, для выполнения плана призывали людей лопатами бросать снег на дорогу.) Про собственную жену, участвовавшую в общественной работе, Ефим сочинял так: Кабы милая жена Не была у власти, Не пришел бы сельсовет, Не нагнал бы страсти.
Ефим вырезал стихи на прялках, которые сам делал, на подойниках и т. д. На трепале, сделанном для соседки, он, может быть, в пику жене вырезал такие слова: "Дарю Настасьюшке трепало, моя любовь к ней крепко пала". Многие жители Азлецкого сельсовета Харовского района хорошо помнят полуслепого Васю Черняева, который время от времени ходил по миру. Открыв дверь и перекрестившись, он вставал у порога и речитативом заводил то ли молитву, то ли какую-то песнь-заклинание – длинную и очень складную. Он призывал святую силу охранять дом и его обитателей "от меча, от пули, от огня, от мора, от лихого человека" и от других напастей. Ему давали шедрую милостыню. На улице ребятишки догоняли его, совали в руку клочок газеты либо берестинку, а иной раз и просто щепочку. Он брал, садился на камень и к общей потехе начинал читать всегда в рифму и на местную тему. Такие импровизированные стихи собирали вокруг него много народу. Вася Черняев, стыдясь своего положения, как бы отрабатывал свой хлеб. Он водил по берестине пальцем и "читал" о том, как на колхозном празднике у того-то "выдернули из головы четыре килограмма волосу", а того-то "лишили голосу" (на самом деле тот охрип от песен) и т. д. Превосходным примером райка могут служить прибаутки, которые говорит дружко на свадьбе, не зря дружками назначали самых проворных и самых разговористых. Иногда в рифму говорились целые сказки, бывальщины и бухтины, в других случаях заумные побасенки вроде этой: "Писано-прописано про Ивана Денисова, писано не для роману, все без обману. Пришел дядюшка Влас, кабы мне на это время далась власть, да стадо овец, я стал бы им духовный отец, всех бы исповедал да и в кучку склал" и т. д. Подобное словотворчество свойственно было только мужчинам, женщина, говорящая в рифму, встречалась довольно редко.
Заговор
Слово, которое "вострее шильного жала, топорного вострия", от которого "с подружками не отсидеться, в бане не отпариться", которое "кислым не запить, пресным не захлебать", – такое слово действительно имело могучую силу. Оно защищало не от одной только зубной боли, но и "от стрелы летучия, от железа кованого и некованого, и от синего булату, и от красного и белого, и стрелы каленыя, и от красной меди, и от проволоки, и от всякого зверя и костей его, и от всякого древа, от древ русских и заморских, и от всякой птицы перья, в лесе и в поле, и от всякого руду130 человеческого, русского и татарского, и черемисского, и литовского, и немецкого, и всех нечестивых еленских родов, и врагов, и супостатов". Многие заклинания и заговоры в поздние времена стали молитвами, христианская религиозная терминология соседствует в них с языческой. "Сохрани, крест господен, и помилуй меня, закрой, защити и моих товарищей заветных, и поди, стрела, цевьем во дерево, а перьем во птицу, а птица в небо, а клей в рыбу, а рыба в море, а железо и свинец, кань в свою матерь землю от меня, раба божия (имярек), и от моих советных товарищев думных и дружных. Аминь, аминь, аминь". Но "аминем беса не избыть" – говорит пословица, и слово защищало все же, наверное, вкупе с другим оружием… Произнося заклинания, человек укреплял веру в успех начатого дела, будил в себе духовные силы, настраивался на определенный лад. Охотничий, заговор от злого человека, записанный Н. А. Иваницким, гласит: "Встану благословясь, пойду перекрестясь из избы в двери, из дверей в ворота, во чисто поле, за овраги темные, во леса дремучие, на тихие болота, на веретища, на горы высокие, буду я в лесах доброго зверя бить, белку, куницу, зайца, лисицу, полевиков и рябей, волков и медведей. На синих морях, озерах и реках гусей, лебедей и серых утиц. Кто злой человек на меня поимеет злобу, тому бы злому человеку с берега синя моря песок вызобать, воду выпить, в лесу лес перечесть и сучье еловое и осиновое, ячменную мякину в глазах износить, дресвяный камень зубами перегрызть. Как божия милость восстает в буре и падере, ломит темные леса, сухие и сырые коренья, так бы и у того лихого человека кости и суставы ломило бы. И как по божьей милости гром гремит и стрела летает за дьяволом, так бы такая же стрела пала на злого человека. Будьте, мои слова, крепки и метки". Существовало достаточно заговоров и заклинаний от пожара, от скотской немочи, приворотных и отворотных, пастушеских, а также от неправедных судей и городских крючкотворцев. Как видим по охотничьим и воинским заклинаниям, в древние годы мужчины пользовались заговорами наравне с женщинами, позднее заговаривание стало исключительно женской привилегией. По-видимому, действие заговоров имело ту же психологическую основу, что и нынешний гипноз, самовнушение. Множество бытовых повседневных заклинаний рождалось непосредственно перед тем или иным действием. Садясь, например, доить корову, хозяйка шептала или говорила вполголоса, с тем чтобы слышала только корова: "Докуд я тебя, раба божия Катерина, дою, Пеструха-матушка, ты стой стоючи, дои доючи, стой горой высокой, теки молока рекою глубокой, стой не шелохнись, хвостиком не махнись, с ноги на ногу не переступывай".
Загадка
Зимними вечерами, на беседах без пляски, загадки служили хорошим подспорьем в играх и развлечениях. Подростки и дети забавлялись этим делом в любое время, вынуждая к тому и взрослых, которые знали загадок больше. Причем смысл загадок состоял скорее в самом загадывании, чем в отгадывании, отгадывать было необязательно. Загадывать загадку всем известную неинтересно, а неизвестную или только что придуманную отгадывать очень трудно. Поэтому загадывающий, распалив любопытство до предела, обычно сам давал ответ. И впрямь попробуй отгадать, кто с кем говорит в такой, например, загадке: "Криво да лукаво, куда побежало? Стрижено да брито, тебе дела нету". Даже самый сообразительный не сразу представит речку, вьющуюся среди скошенного луга или сжатого поля. На вопрос: "Что выше лесу, тоньше волосу?" – уже легче ответить, поскольку речь зашла о природе. Ветер с водой неразлучны даже в сказках. По ассоциации нетрудно догадаться, "по какой дороге полгода ходят, полгода ездят". Вспомнив про речку, обязательно вспомнишь и прорубь: "В круглом окошке днем стекло разбито, ночью опять цело". И если после всего этого спросить: "А что вверх корнем растет?" – может быть, и найдется такой остроумец, который догадается, что это сосулька. "А какую траву и слепой знает?" – спросит бабушка внука, заранее зная, что спустя какое-то время раздастся восторженный крик: "Крапиву!" Загадка про петуха – "Дважды родился, ни разу не крестился, а первый на свете певчий" – могла заставить работать фантазию взрослого человека. Такая загадка, как: "Через корову да через березу свинья лен волочит", могла родиться только в профессиональной, в нашем случае сапожнической, среде. Загадка: "Два братца одним пояском подпоясаны" – имеет смысл только на русском Севере, где в основе изгороди два кола, перевиваемые лозой. Некоторые загадки звучат пословицами, и наоборот, многие пословицы вполне могут быть использованы как загадки. Распространены были и загадки двусмысленные, по звучанию чуть ли не непристойные. Неприличнал форма в таких загадках как бы смягчалась нравственно полноценным смыслом. Шуточные загадки ("Сидит кошка на окошке, и хвост как у кошки, а не кошка") сменялись отгадыванием целых шарад и задач из чисел: "Летели полевики, и надо им сесть поклевать. Если они сядут по два на две березы, одна береза останется, а если по одному, то одному полевику деваться некуда. Сколько летело птичек и сколько берез стояло?" Герои и персонажи народных сказок также нередко загадывали друг другу загадки.
Прозвища
Отделить стихию словесную от бытовой невозможно, они неразрывны, они составляют единое целое. И лучше всего иллюстрируют это единство прозвища… Насмешливый, сатирический оттенок этого фольклорного жанра вызывает у темпераментного человека бурный и совершенно напрасный протест: прозвище закрепляется за ним еще прочнее. Бывали случаи, когда люди переезжали в другую волость, чтобы избавиться от прозвища, – тоже напрасно! А один умник решил однажды перехитрить всех, придумал себе новое (разумеется, более благозвучное) прозвище и тайком начал внедрять его в жизнь, надеясь таким путем избавиться от старого. Увы, из этого ничего не вышло, прежнее прозвище оказалось более жизнестойким. Подобный опыт для умного человека не оставался втуне. Самоирония всегдашний признак более развитого ума. Юмор глушил обиду, а иной раз и совсем освобождал человека от клички. Так, мужичок, получивший в наследство прозвище Балалайкин, заканчивая выступление на колхозном собрании, спросил: "Еще потренькать, аль на место сесть?" Таких людей уважали, а уважаемого человека даже и за глаза называли по имени-отчеству. Юмор, ограждающий достоинство, нельзя, однако, путать с шутовством и самоуничижением, когда человек в задоре артистического самооплевывания то и дело называет себя по прозвищу. Древность и широту распространения прозвищ подтверждает и тот факт, что даже великие князья не всегда избегали второго имени (Иван Калита, Дмитрий Шемяка, Василий Темный). Образная сила, заключенная в русских прозвищах, не щадила не только отдельных людей, но и целые государства, земли и страны. Сатирический оттенок в таких прозвищах был ничуть не сильнее, чем в прозвищах, данных своим краям и губерниям. Архангельцев, к примеру, издавна обзывали моржеедами, владимирцев – клюковниками, борисоглебцев – кислогнездыми131. Вятичане были прозваны слепородами за то, что в 1480 году, придя на помощь устюжцам, слишком поспешно открыли сражение против татар. С рассветом вдруг обнаружилось, что били они своих же, которым пришли на выручку. Вологжане прозваны телятами, брянцы – куралесами. Новгородцев называли то гущеедами, то долбежниками. Муромцы были прозваны святогонами за то, что в XII веке выгнали из своего города епископа Василия. Уезды, волости и отдельные селения также весьма редко не удостоивались собственных прозвищ. Разнообразие личных прозвищ поистине необъятно. Вот несколько женских прозвищ, бытовавших в Сохотской волости: Пеля, Луковка, Клопик, Моховка, Карточка, Прясло, Заслониха. Одному из сапожников присвоена была новая фамилия – Мозолышн. На стыке XIX и XX веков многие крестьянские прозвища преобразовывались в фамилии. Многие люди, уезжая из родных мест, меняли не только фамилии, но и имена. Происходило это по разным, иногда грозным, социальным причинам. В других случаях эти причины не отличались особой серьезностью. Крестьянский парень и корреспондент газеты "Красный Север", живя в глухой вологодской деревне, подписывает свое письмо в губернию фамилией Фильман. Другой парень, уже не по собственному желанию, а за умение выступать получил прозвище Ротанов (Кумзеро Харовского района). Старушка, пришедшая к нему с какой-то нуждой, по доброте назвала его Батюшко-ротановушко. Одного этого было достаточно, чтобы навсегда исчез начальнический авторитет. Обычно прозвища давали по психологическим признакам, но не реже и по внешнему виду. В деревне Коргозере Вожегодского района рассказывают об интересной истории неких Коча и Нидили (неделя). Коч якобы провожал Нидилю с гулянья домой и вздумал поприставать к ней, за что она столкнула его вместе с гармонью в реку. Кочем прозвали его за густую копну волос, а ее Нидилей за длинный рост. Были мужские прозвища и совсем необъяснимые: Тилима, Карда, Бутя, Кулыбан. Немало их давалось по названиям птиц, животных и насекомых (Галка, Воробей, Жук, Заяц, Кот, Выдра и т. д.). Частенько становились прозвищами характерные прилагательные: Шикарный, Ответная, Масленый. При этом значение прозвища нередко было обратным. Так, двухметрового тракториста прозвали Колей Маленьким, а совершенно лысого шофера – Колей Кудреватым. Председатель-тридцатитысячник, не знавший разницу между яровым и озимым севом, незамедлительно получил кличку "Тимирязев". Причем узнал он о ней только в день своего окончательного отъезда из деревни.
НЕ СЛОВОМ ЕДИНЫМ
И за ту игру старинную, За музыку – рожок, В край родной, дорогу длинную Сто раз бы я прошел. Александр Твардовский
Колыбельный напев начинал звучать над зыбкой тотчас после рождения ребенка. Пуповина подсыхала под мерный скрип очепа. Так и получалось, что ритм и мелодия встречали человека на земле и не стихали на протяжении всей жизни. Продолжали они звучать и после его смерти… Колыбельный напев отличался замедленным, однообразно-усыпляющим ритмом. Мелодия его была нежной и несколько печальной. Мать, бабушка или старшая сестра, выражая свою любовь к младенцу, вкладывали в колыбельную песню и скорбь и нежность, но никогда не звучали в колыбельной окрик и грубость. Правда, мать, обиженная золовками, либо бабушка, не спящая по ночам, в редких случаях позволяли себе излить недовольство, освободиться от недоброго чувства чуть ли не семейной сатирой:
Вы, гудки, не гудите, Матушку не будите, Матушка-то угрюма, Стала прясть да уснула, Пришла свинья, ее столкнула.
Младенец не замечал недоброжелательства бабушки к его матери, поскольку все это пелось в неизменной мелодии, в той же интонации, что и обычная колыбельная. Но какой жуткий разлад начинался в детской душе, когда ребенок уже постигал смысл подобной припевки! Вместо колыбельной мать и бабушка иногда пели и другие долгие песни, подходящие по ритму к укачиванию. Мелодии плача или причета так же, как и колыбельной, не были очень разнообразными. Причетчица, особенно наемная, нередко переходила на речитатив, а искренний плач родственницы по умершему или безвременно погибшему отличался больше словесной, чем мелодической образностью. Даже причет невесты на свадьбе довольно однообразен. Но свадебный причет то и дело перемежается девичьими песнями, различными по ритму. Мелодии свадебных песен также разнообразны, а действие все время меняется, поэтому русская народная свадьба очень похожа на многодневную оперу. Во всяком случае, все главные оперные признаки: драматургия, хоровое и сольное исполнение, массовость, хореография в свадьбе обязательны. Праздничная застольщина, как бы ни бьша она обильна питьем и едою, считалась неполноценной без песнопения. Песни на празднике звучали часами – это было главным праздничным весельем, хотя, конечно, не каждый знал все слова и мелодии. Как и во всем, в пении очень важно лидерство, умение запевать, сделать почин и принять на себя негласное руководство. Нередко за столом кто-то умел запевать, не зная всех слов, другой знал слова, но не умел запевать или нетвердо знал мелодию, и, казалось, песня вот-вот затухнет, словно костерок на влажном осеннем ветру. Но за столом обязательно находился кто-нибудь, необходимый именно в этот момент, и песня не прерывалась. Были, однако ж, в каждом селении один-два, а то и больше настоящих песенных знатоков с незаурядным слухом и голосом, знающих сотни текстов, обладающих способностью не только словесной, но и музыкальной импровизации. Судьба русского народного песенного искусства по-своему трагична. Подобно тому, как национальное самосознание раскололось еще во времена никоновских церковных реформ и этот раскол усугубился в царствование Петра Великого, единая песенная стихия тоже начала мельчать и дробиться, после чего окончательно разделилась на духовно-религиозную и обыденно-бытовую. Обе ветви песенного искусства поврозь медленно чахли, чему способствовали также городские и западные модернистские веяния. В народе некоторое время еще оставались такие прекрасные по мелодичности песни, как "Шумел камыш" или "Позабыт-позаброшен". Но и они быстро исчезли, осмеянные хлесткими фельетонами районных и областных газетчиков. И частушка довершила свою окончательную победу… К сожалению, песенная традиция прервалась. Теперь уже не поются старые русские песни, те самые, которых не знал даже сам Ф. И. Шаляпин. Не услышишь сейчас и более поздние балладно-романсового толка песни, такие, как "Хас-Булат", "Окрасился месяц багрянцем" и т. д. Лишь изредка звучат "Златые горы" да "Коробушка". Затихают в быту и прекрасные песни военных лет, созданные советскими композиторами. Убыстрение частушечного плясового ритма происходило, разумеется, за счет снижения мелодического многообразия. Эстетические нормы сменились. С какого-то времени людям стало казаться, что чем громче, тем и лучше, чем быстрее, тем и красивее. В результате даже пение частушек выродилось, снизились художественные требования, орание и беспорядочный пляс стали доступны всем, умение петь и плясать снивелировалось. До этого частушечная мелодия не была однообразной. Еще в двадцатых годах частушки пели в застолье, как долгие песни. По-иному пелись они и во время праздничного хождения деревенской улицей и совсем по-другому в хороводе и в пляске. Довольно разнообразными были частушечные мелодии и в географическом смысле: на Никольщине и под Кич-Городком пели так, за Кадниковом – иначе. Древнейший русский летний хоровод гармонично сочетал в себе игровые, плясовые и песенные элементы. Вырождение началось с постепенной утраты этой гармонии. Вначале из хоровода исчезла, по-видимому, игровая, сюжетная часть, затем, вместе с убыстрением темпа, беднели хореография и песенное лирическое содержание. Хоровод постепенно заменяется все убыстряющейся пляской по кругу. Хороводные песни, мелодически очень разнообразные, через кадриль понемногу превратились в частушки. Таким образом, в однообразной пляске сравнялись летние и зимние хороводы… Зимний круг тесен, многолюдье не дает развернуться, ограничивает, как бы ни просторна была праздничная изба. В таких условиях мерная, неторопливая, но содержательная пляска сменяется быстрым топотом по преимуществу на одном месте, тогда же рождается и мода на перепляс. Массовость и демократизм старинного хоровода уже невозможны при этом, так как в пляске участвуют только двое (с гармонистом – трое). Все остальные превращаются в зрителей. Но плясать и петь на празднике хочется всем, поэтому перепляс нередко становится причиной каких-то нелепых свалок… Древние хороводы довольно разнообразны по сюжету, но они всегда служили интересам молодежи (знакомство, выбор, ухаживание). Отголоски таких хороводов сохранились до сих пор, но уже в отдельных видах: то в игре, то в песне, то в танце132. Долгое время, вплоть до первых послевоенных лет, в Харовском районе Вологодской области сохранялась напоминающая городскую кадриль хороводная "Метелица". Пожилые люди и теперь на праздниках пляшут "кружком", медленно, все вместе, то в одну сторону, то в другую. При этом хором поют частушки под гармонь. Рисунок их плясовых движений отнюдь не отличается разухабистостью. Пляшущие не выкидывают ноги выше головы, не скачут, как циркачи, и не крутятся на месте волчком, развевая сарафаны, как это делается во многих профессиональных ансамблях. Вершиной плясового женского мастерства считалось пройти по кругу плавно, как бы неся на голове дорогой сосуд с дорогим содержимым. При этом ноги плясуньи под длинным сарафаном перебирают, ведут счет и дробят, а сама она словно плывет по воде. Мужчины плясали более свободно, но кувыркание через голову и хлопанье ладонями по голенищам тоже не были в особой чести. Хороший плясун не мог унизить себя непристойным поведением на кругу: пьяным видом, развязностью, пением неприличных песен и т. д. Даже сбившись во время пляски с ритма в движениях или в голосе, он считал обязательным не только извиниться перед окружающей публикой, но и объяснить причину сбоя…
Извините, в песне спутался, Дела не веселят, Мне на этой на неделюшке Изменушку сулят.
Очень могло быть, что после такого откровения легкомысленная девица одумается и измены не произойдет… Подобные песенные извинения были весьма характерны для традиционных народных гуляний.
Извините, незнакомого Играть заставила. Я знакомого-то дролю Далеко оставила.
В предвоенные годы, когда становится модным игнорирование якобы устарелого народного мнения, от пьяных плясунов народ шарахался в стороны…
В незнакомую деревеньку Пришел да и пляшу. Незнакомому народу Не подначивать прошу!
все больше раскалялся и наглел ничем и никем не останавливаемый ухарь. Такие, с позволения сказать, плясуны и спровоцировали целую кампанию против пляски вообще: гармонь и народная частушка стали как бы атрибутами отсталости и бескультурья, в деревнях и поселках модными становились так называемые танцы. "Барыня", воплощенная Глинкой в его "Камаринской", была основой народной пляски как в музыкальном, так и в хореографическом смысле. Всевозможные ее варианты позволяли плясунам быть непохожими друг на друга. Хорошие плясуны славились, были широко известны в окружающих волостях, над плохими подсмеивались. Коллективная, хороводная пляска в тридцатых годах начала вытесняться парной и одиночной. В большую моду вошел перепляс, соревнование в пляске на выносливость, что можно поставить в один ряд с быстрогою и громкостью в пении. Плясали на спор, выхваляясь перед женским полом. Пляска в таких случаях напоминала спортивное состязание, в котором участвовал и гармонист. Если плясуны соревновались друг с другом, то гармонист порой до изнеможения состязался с ними обоими, надо было их обязательно "переиграть". Плясали раньше (да и теперь пляшут) не только с веселья, но и с горя. Некоторые плясуны, как мужчины, так и женщины, на улице очень любили плясать босиком. В помещении, наоборот, предпочиталась "стукающая" обувь, о чем поется в частушке:
Худо катаники стукают, Обую сапоги. Погулять с хорошей девушкой, Товарищ, помоги.
Существовала пляска (как и игра на гармони) вполне серьезная, с полным сознанием ответственности у исполнителя за ее эстетическую и нравственную сторону. Но позднее все чаще стали плясать как бы шутя, хвастливо и неумело. Развязность человека будто бы давала право на плохую игру и на дурную пляску. Такой плясун, выйдя на круг, начинал паясничать и представляться, скрывая свою художественную несостоятельность за той же громкостью, а иногда и за похабной частушкой. В такой пляске не надо было ничему ни учиться, ни совершенствоваться. Даже менее способный человек, но относящийся к пляске всерьез, с достоинством, вызывал в людях большее уважение, чем умелый, но кривляющийся. Интересно, что хорошие серьезные плясуны, получив на войне ранения и вернувшись домой хромыми, продолжали плясать на праздниках. Понасмешничать над их пляской никому и в голову не приходило. Анфиса Ивановна рассказывает, как в Тимонихе жил в пастухах некий Павлик (ударение на последнем слоге). Вставал он на утренней заре, не торопясь шел по улице и громко дудел в берестяную дуду… Ленивые хозяйки ворчали на него сквозь сон, однако вместе с неленивыми поднимались на ноги. Выгоняли скотину. Затопляли печи. Шли за водой. Месили хлебы или пироги. Жизнь в деревне начиналась с густого звука этой длинной, двухметровой, обвитой берестяной лентой трубы. Иногда для удобства ее сгибали кольцом (принцип ее звучания тот же, что и у медного горна). У иного пастуха имелся целый комплект этих басистых труб. От звучания гуслей, сопелей, волынок остались лишь отдаленные отголоски… Но нежно-печальный тембр жалейки (тембр – это "запах" музыкального звучания) и такой же родной, всепроникающий тон рожка, воспетого А. Т. Твардовским, по-прежнему отзываются в деревенском ветре, слышатся в журчании ручейка, ощущаются в горечи утреннего печного дыма. Словно только вчера играли на рожке и жалейке среди этих серых сосновых срубов, отороченных зеленью палисадов и луговин. В обычный бараний либо бычий рог с выбранной серединой вставлялся всего лишь один пищик, а как нежно и как по-своему неповторимо пел рожок! Не пел, а выговаривал… От старинной свирели осталась однотонная ивовая свистулька. Но если взять весеннюю ивовую лозу, "свернуть" сердцевину, прожечь в боку пять-шесть дырок, затем заткнуть один конец и осторожно его надщепнуть, надрезать лезвием бритвы тоненький язычок, получится своеобразный духовой инструмент. Звучание его будет не похоже ни на какое другое. Раструб из берестяной ленты (той самой, из которой плели лапти) менял и несколько усиливал звук такого рожка, способного воспроизводить мелодии средней сложности. Балалайки также делали сами, и чем выше было столярное искусство мастера, тем лучше звучал инструмент, склеенный из тонких еловых дощечек рыбным клеем. Вместо струн натягивались скрученные и высушенные бараньи кишки. Вообще смекалистый человек извлекал музыкальное звучание из самых примитивных, казалось бы, совершенно непригодных для этого вещей, например, из бумажки и обычного рогового гребня, из тростниковой трубочки, из широкого древесного листа, бересты, из трубки дягиля и т. д. Ударными инструментами в любое время могли стать обычные ложки или пастушья барабанка. Если под рукой совсем ничего не было, а гармонисты все до единого ушли на войну, девушки плясали под ротовую, голосом и языком имитируя гармонную или балалаечную игру. Но дело до этого доходило довольно редко. Гармонь внедрилась в народный быт из-за своей "звонкости", а может, благодаря городскому влиянию. Бесчисленные тальянки, ливенки, бологовки, трехрядки, хромки за какие-то полстолетия заполонили не только русский Северо-Запад, но, видимо, и всю Россию, о чем так возмущенно писал Ф. И. Шаляпин. И он прав, говоря о сниженности народного хорового искусства. Гармонь и частушка почти полностью вытеснили культуру многоголосья, а также старинные песни дорийского и фригийского ладов. Традиционные народные инструменты – рожок, свирель, балалайка, жалейка – также скромно затихли, не выдержали напора медноголосой, несколько нахальной певуньи. Но как бы мы ни относились к гармони, к этой новоявленной и самоуверенной спутнице народного быта, надо и ей отдать должное. Она, как могла, долго и верно служила русскому народу. Да и сейчас еще служит, хотя клубные работники нередко ее преследовали, вероятно за излишнюю фамильярность… В космос ее, правда, пока не берут, но на танках и на эсминцах она езживала. Побывала и во многих европейских столицах. Нельзя не вспомнить о том, что гармонь от примитивной тальянки прошла путь до инструмента вполне приличных музыкальных возможностей. А ее старший братец, баян, не уступает в этом смысле самым совершенным как национальным, так и интернациональным инструментам133. Гармонь в крестьянской семье передавалась по наследству, ее берегли как зеницу ока. По ценности она приравнивалась к ружью, хорошей корове, новой бане, карманным часам или мужскому костюму-тройке. Гармонист, имевший свою гармонь, был первым гостем на свадьбах и праздниках, его угощали как близкого родственника. Девицы упевали его, друзья во время драки заслоняли собою. По игре и по тону, который у каждой гармони был свой собственный, узнавали, кто и откуда идет на гулянье. Народная музыкально-звуковая эстетика немыслима без естественной, природной ритмики, без разнообразных голосов окружающего мира. Даже треск поленьев в печи и шум пламени влияли на душевное состояние. Оглушительные морозные выстрелы в крещенскую ночь слегка прерывали дрему мирянина, словно напоминая ему о том, что все идет своим чередом. Петушиное пение закрепляло ощущение ночного спокойствия. А как разнообразен лесной шум, зависящий от погоды и характера леса! Или плеск озерной либо морской воды, усыпляющий усталого рыбака. Гроза (а она бывает только в ту пору, когда лежать и отдыхать не время) тревожит, будоражит душу своим вселенским грохотом и страшным блеском могучих разрядов. Шум сильного ночного ветра также не дает человеку спать, поднимает с постели и гонит в поле убирать случайные остатки урожая. Слияние естественных природных шумов и звуков с искусственно-музыкальными вызывает ощущение волшебства. Представим себе бескрайний летний лес с его то затухающим, то вновь нарастающим, бесконечно широким шумом, с тревожными редкими вскриками то ли дятлов, то ли зайчат, с едва уловимым звоном комариных оркестров. И вдруг в этот широкий вселенский шум будто вплетается пение какой-то удивительно музыкальной птицы. Печальный и нежный голос пастушьего рожка так необходимо-естествен среди этих теплых лесов! Он ведет свою мелодию, и она словно тонкая нить связывает безбрежность мира с душой человека. Представим себе, как в лесной шум или в плеск озерной воды вливаются мерные, густые удары большого, но дальнего колокола. Однако ж представить одно, а слушать наяву – совсем другое. Слушать, например, торжественно-радостный благовест среди ветреного весеннего шума и первого птичьего пения, среди жаркого солнца, синей прохладной воды и свежести первоначальной новорожденной зелени. Звон колоколов среди осенней ясности, среди пронизывающей левитановской тишины воспринимается опять же по-новому. Не будем здесь вспоминать о страшном набатном гуле среди ночной тишины…