Kitabı oku: «Кавказская война. Том 5. Время Паскевича, или Бунт Чечни», sayfa 3
III. ДАГЕСТАН В ЭПОХУ НАЧАЛА МЮРИДИЗМА
После того, как шейх Магомет торжественно провозгласил Кази-муллу имамом, последний возвратился в Гимры и, удалившись от общества, весь погрузился в религиозные размышления. Нет сомнения, что ввиду грандиозной задачи, выпавшей на его долю, Кази-мулла испытывал некоторого рода колебания и выжидал удобной минуты, прежде чем поднять священное знамя имама. И действительно, время к тому было не вполне благоприятное. Персидская война, так долго ласкавшая горцев несбыточными надеждами, окончилась в стенах Тавриза, а вместе с ней окончились и все их мечты и иллюзии. Теперь и шамхал тарковский, и хан казикумыкский, один на севере, другой на юге, зорко стояли на страже спокойствия Дагестана, и их усердие даже нужно было сдерживать, а не поощрять какими-нибудь понудительными мерами. Так, однажды, два эмиссара, распространявшие в народе турецкие прокламации, были схвачены и доставлены на суд грозного хана. Суд был короток и строг. Хан приказал одному из них отрезать язык, другому обрубить уши, и затем выпроводил их на родину. “Такой поступок хотя и не был мной одобрен, – писал по этому поводу Паскевичу тифлисский военный губернатор Сипягин, – но так как хан сделал это из одного усердия, то я отнесся к нему с просьбой, чтобы он впредь удерживался от подобных расправ, а присылал бы виновных в Тифлис”. При таких отношениях к делу, никакая пропаганда не могла иметь в народе быстрого успеха, и восточный Кавказ наслаждался полным спокойствием. Даже Авария, издавна враждебная России, не перестававшая смотреть на нее, как на источник всех своих зол, видимо стала мириться со своим зависимым положением и искала уже сближения с русскими.
Чтобы понять причины, побудившие Аварию уклониться от традиционной политики оружия, завещанной ей славным Омар-ханом, не раз заставлявшим трепетать самую Грузию, бросим беглый взгляд на эту страну и на ее недавнее прошлое. Последний правитель ее, султан Ахмет-хан, принадлежавший к владетельному мехтулинскому дому, умер в 1823 году, оставив после себя законным наследником малолетнего сына Абу-Нусал-хана. Но Ермолов, еще при жизни султана объявивший его, как изменника лишенным покровительства русских законов, желал навсегда устранить от правления весь род крамольного хана, и потому со своей стороны провозгласил владетелем Аварии молодого Сурхая. Это был последний представитель знаменитой династии Омара; но, к сожалению, он происходил от брака с простой узденькой, и потому, по законам страны, не имел никаких прав на престолонаследие3. Тем не менее, Авария разделилась тогда на два враждебные лагеря – меньшая часть ее подчинялась Сурхаю, благодаря громадным привилегиям, дарованным ему Ермоловым; большая же часть осталась верной Нусал-хану, за малолетством которого правила страной мать его ханша Паху-Бике, хитрая, но замечательно умная и энергичная женщина. В таком состоянии Авария находилась уже несколько лет. Ни аварцы не могли отделаться от Сурхая, ни русское правительство не было в силах совсем устранить Нусал-хана, чтобы объединить в одних руках древнюю власть аварских ханов. И эти непрерывные распри двух партий, из которых враждебная России была сильнее, тяжело отзывались и на стране, и на смежных с ней русских границах.
Так наступил 1828 год, когда Абу-Нусал-хан достиг наконец совершеннолетия. Умная ханша продолжала, однако, стоять у кормила правления и видела ясно, что при тех внутренних смутах, которые ежечасно потрясали Аварию, власть ее сына, без чьей-нибудь посторонней поддержки, не могла быть прочной. О политических союзах в горах мечтать было трудно, так как соседние вольные общества были бессильны отстаивать даже собственную свою независимость. Из владетельных ханов также не было никого, кто бы решился прямодушно протянуть ей руку. Мало того, и шамхал тарковский, и хан казикумыкский были сторонниками русских и находились с ней в открытой вражде. На помощь извне рассчитывать было еще труднее. Персия, возбудившая было так много надежд среди дагестанских горцев, теперь, разбитая и уничтоженная, лежала у ног России. Турция гибла под ударами Паскевича; оставалось, следовательно, одно, последнее средство – искать сближения с самой Россией, – и ханша повела это дело умно и энергично.
По ее настоянию, молодой Абу-Нусал-хан написал письмо генералу Эмануэлю, командовавшему войсками на Северном Кавказе, с просьбой принять его со всем аварским народом под покровительство русского государя. Эмануэль сразу оценил те выгоды, которые могло доставить нам центральное положение Аварии в горах, и, со своей стороны, настойчиво пошел навстречу сделанному предложению. Испрашивать инструкций Паскевича, находившегося в Турции, не было времени, – и он решил принять все дело на личную ответственность. Для начала переговоров Эмануэль пригласил ханшу Паху-Бике прибыть на границу Аварии; но ханша отвечала, что “по обычаям и законам их страны, не жены к мужьям, а мужья ходят к женам”, а потому желала видеть русского генерала или доверенное от него лицо в Хунзахе. Эмануэль согласился. Уполномоченным с русской стороны назначен был известный кумыкский старшина Мусса-Хасаев. Однако, ханша, узнав об этом, просила назначить другого, так как Мусса имел в Дагестане много кровников, и она не ручалась за его безопасность. Тогда выбор пал на кумыкского князя Чапан-Муртазали-Алиева, который седьмого августа 1828 года, в сопровождении прапорщика сорок третьего егерского полка Хрисанфова и девятнадцати почетных туземцев, отправился в Хунзах. На границе Аварии посольство встретил ханский конвой и сопровождал его до самой столицы, где князь Чапан был принят с почестями и вместе со всей свитой помещен в ханском дворце.
На следующий день последовало представление его лицам ханского дома. Дом этот состоял в то время из самого Абу-Нусал-хана, имевшего двух малолетних братьев и сестру Салтанету, знаменитую красавицу, игравшую такую романтическую роль в судьбе Амалат-бека. Затем следовали: ханша-правительница Паху-Бике и две старые бабки, Гихили и Костоман. По словам Чапана, оставившего любопытные записки об этом путешествии, правительница была средних лет, пользовалась общим уважением народа и отличалась необычайной деятельностью. Ее постоянно можно было встретить на улицах Хунзаха верхом на бойком иноходце, в сопровождении семи преданных ей женщин да нескольких нукеров, составлявших всю ее свиту. Старая Гихили, вдова знаменитого Омара, была также любимицей народа; но так как она не имела детей, то отказалась от всякого участия в правлении, и тем не менее без ее совета не приступали к решению ни одного сколько-нибудь важного дела. Костоман, по всей вероятности, являлась личностью бесцветной, потому что Чапан обходит ее совершенным молчанием.
Переговоры на первых же порах встретили, однако, такие серьезные препятствия, которые едва не расстроили все наши предположения. Ханша потребовала, чтобы те части Аварии, которые при жизни Ахмет-султана были отданы Ермоловым во владения шамхала тарковского и Сурхая, вновь были бы возвращены ее сыну. Это требование превышало полномочие Чапана, а потому тотчас же поскакал гонец к Эмануэлю за нужными инструкциями. Генерал отвечал, что примет с признательностью присягу аварского народа, но что о возвращении земель, некогда отторгнутых от бывшего Аварского ханства, не может быть и речи, уже потому, что и шамхал тарковский и Сурхай в течение десяти лет укрепили за собой право на эти владения постоянной верностью. Таким образом, расчеты ханши Паху-Бике были обмануты, но отступать назад ей уже было нельзя, и после нескольких дней колебания, девятого сентября 1828 года, аварский народ принес присягу на верность русскому государю. Три города и двести семьдесят восемь селений, более чем со ста тридцатью тысячами жителей, поступили в подданство Русской империи. Впрочем, так доносил генерал Эмануэль; в действительности же Авария вовсе не была так многолюдна и сильна, как казалась издали.
По возвращении из мечети, депутация, по обычаю, поднесла подарки от имени Эмануэля: ханше Гихили – бриллиантовый перстень с бразильским топазом, правительнице – бриллиантовый перстень с гранатами, а молодому хану – золотой хронометр.
Знаменательный день завершился народным праздником и пиром во дворце юного хана, на котором присутствовали все знатнейшие аварские беки и даже соседние владельцы и старшины, съехавшиеся поздравить Абу-Нусал-хана со вступлением его на престол своих предков. Торжество продолжалось несколько дней, и аварцы, по-видимому, были искренни и чистосердечны.
Между тем Паскевич, получив об этом донесение, поставлен был в весьма затруднительное положение. Признание аварским ханом кого-либо из членов фамилии умершего султана вовсе не входило в его соображение, а главное, это ставило наше правительство в ложное положение к Сурхаю, которого нельзя было без всякого основательного повода лишить в стране значения и власти; к этому прибавились еще опасения, чтобы оскорбленный Сурхай не стал искать себе поддержки в народных смятениях, что в конце концов заставило бы Россию вмешаться в дела Аварии вооруженной рукой. “Если бы генерал Эмануэль, – писал Паскевич министру иностранных дел, – уведомил меня предварительно о начатых им переговорах, то я не отступил бы от принятого мной правила не вмешиваться в дела Дагестана до окончания турецкой войны, так как ни одного из наших требований мы, в настоящее время, поддержать оружием не можем. Я бы посоветовал тогда Эмануэлю замедлить с принятием покорности, а между тем предварительно испросил бы по этому важному предмету разрешения государя императора”.
Но так как дело уже сделано, то Паскевичу оставалось только извлечь из этого события наибольшую пользу. Он остановился на том, что признал Абу-Нусал-хана владетелем лишь той части Аварии, которая повиновалась ему до начала переговоров; а деревни, находившиеся в подчинении Сурхаю, утвердил за последним. Нельзя не сказать, однако, что подобное разделение Аварии ставило русское правительство в положение, требовавшее особенного внимания. Нужна была крайняя осторожность и так, чтобы, лаская нового хана, не возбудить зависть в Сурхае, и, в то же время, поддерживая Сурхая, как человека уже испытанной верности, не вооружить против себя Абу-Нусал-хана. Но эти неудобства, по мнению Паскевича, окупались большими преимуществами, если вглядеться в обратную сторону медали. Авария, замкнутая непроходимыми горами, доселе была недоступна нашим войскам, а при таких условиях, если бы она подчинилась одному владетелю и этот владетель явился бы таким же смелым предводителем, каким был знаменитый Омар, – то страна легко и безнаказанно могла бы отложиться от русских. Разделение же Аварии между двумя владетелями, из которых каждый будет искать нашей защиты, разъединит ее силы и, в случае надобности, проложит нашему оружию свободный путь в самые недра аварской земли.
На этом основании Паскевич заключил с обеими сторонами акты на верноподданство; обоим владетелям пожалованы были чины полковников, с двухтысячным жалованием, высочайшие грамоты на ханское достоинство, знамена с императорским гербом и драгоценные сабли с надписями. Все эти знаки ханской инвеституры доставлены были в Тифлис; но передачу их Паскевич отложил до окончательного примирения между собой обоих ханов.
Казалось, что подчинение могущественной Аварии должно бы было прочно обеспечить наше положение в Дагестане. И, быть может, оно бы так и случилось, если бы обстоятельства совершенно неожиданно не выдвинули в это время на политическую сцену Кази-муллу, с его кровавой пропагандой.
Возвратившись в Гимры, Кази-мулла увидел, что почва для газавата еще не была подготовлена. Но как сеятель слова Божьего он не усомнился бросать семена мюридизма направо и налево, полагая, что если иное и упадет на каменистую почву и, выросши, скоро заглохнет, то все же и кратковременное прозябание его, если и не принесет плода, то послужит к удобрению земли для будущего всхода. Таким образом, цель была намечена ясно, а план к достижению ее был прост и основывался не на каких-нибудь умозрительных, отвлеченных идеях тариката, а на коренных началах религии, доступных пониманию каждого горца.
С высоты своего духовного развития Кази-мулла увидел вокруг себя полное нравственное растление, происходившее единственно от неведения народом шариата. Законом служил не Коран, а простые обычаи, адаты, выработанные житейским опытом, а потому часто противоречившие священным книгам. Муллы были невежественны. Мужчины курили табак, предавались пьянству, пели греховные песни и танцевали в сообществе с женщинами. Молодые девушки и даже замужние женщины ходили с непокрытыми лицами, и случаи нарушения спокойствия и святости домашнего очага бывали не редки. Жизнь мусульманина считалась ни во что, и целые реки крови лились вследствие обычая кровомщения. На глазах Кази-муллы случилось однажды следующее происшествие.
В селении Иргонае, Койсубулинского общества, проживал некто Мирза-бек-оглы, бежавший сюда из Дженгутая после убийства мехтулинского пристава. Спустя несколько лет мирного пребывания среди приютившего его общества, Мирза был убит в ссоре одним из иргонаевцев. Вот это то обстоятельство, столь обычное в горах, где люди не расстаются с оружием, послужило началом чудовищного кровомщения. Однажды ночью семнадцать мехтулинцев нагрянули за Иргонай, чтобы разыскать убийцу. Последнего не было дома, и потому жертвами безумной мести сделались две ни в чем не повинные женщины, да араканский житель, случайно ночевавший в сакле. Когда в Иргонае поднялась тревога, мехтулинцы, не успевшие покинуть аул, заперлись в саклю и, конечно, дорого продали бы свою жизнь, если бы старшины аула не предложили им покончить дело мировой, согласно народным адатам. Те изъявили согласие, но когда, усыпленные джаматом, они ослабили бдительность, народ кинулся в саклю, и все семнадцать человек, захваченные врасплох, были зарезаны на площади.
Вот против этих-то, позорящих мусульманскую религию, сцен, против растления нравов и общего неверия, Кази-мулла и выступил во всеоружии духовного проповедника. Он избрал для этого лучший путь, подкрепляя каждое слово примером собственной жизни. Как некогда пустынник Петр Амиенский созывал крестоносцев на защиту Господнего гроба от сарацинов, так и Кази-мулла с сумой, наполненной одним толокном, и с посохом в руке обходил аулы, беседуя с народом и возбуждая в нем дух фанатизма.
Красноречие его, по словам горцев, было таково, что сердце человека прилипало к его губам, и он одним дыханием будил в душе человека бурю.
Красноречие и сила слова его, вместе с глубокой ученостью, приводили в восторженное опьянение слушателей и делали то, что народ, постепенно приучаемый к правилам шариата, не слишком даже чувствовал суровость его требований; мужчины бросили табак и перестали пить вино, женщины прикрылись покрывалами; а молодежь приутихла, и всякое пение, за исключением гимна “Ля-илляхи-иль-Алла”, было изгнано как несвойственное истинному мусульманину.
Но между тем как все это совершалось в Гимрах, и Гимры, полные религиозного экстаза, незаметно принимали иную физиономию, учение Кази-муллы постепенно проникало и в соседние общества. Жители Ашильтов, чиркеевцы, иргонаевцы и другие, привлекаемые в Гимры славой проповедника, по возвращении домой охотно распространяли его идеи, и Кази-мулла приобретал с каждым днем все большее и большее число последователей, так что мог наконец приступить уже к решительным действиям.
Вскоре сами обстоятельства подали к тому повод.
Жители пограничного шамхальского селения Караная обратились к нему с просьбой дать им кадия. Кази-мулла указал на одного из своих учеников по имени Магома-Илау. Каранаевцы встретили его с почетом, но, испытав на деле строгость нового кадия, скоро раскаялись и выгнали его из селения. Тогда оскорбленный Кази-мулла подступил к Каранаю с гимринцами; жители не решились стрелять по святому человеку, и Кази-мулла занял Каранай беспрепятственно, наказав возмутившихся, согласно шариату, палочными ударами. Это было первое вооруженное движение мюридов, сильно подействовавшее на умы народа, начавшего видеть в Кази-мулле уже не одного духовного наставника.
Случай в Каранае обратил внимание Кази-муллы вообще на плоскость. Зная слабость и недостаток влияния шамхала Тарковского, он был убежден, что семя, брошенное на этой почве, прорастет успешно, – и к концу 1828 года, действительно, приобрел уже много последователей не только в Каранае и Эрпилях, но и в обоих Казанищах. Слух о святости Кази-муллы, тщательно скрывавшего пока свои политические виды, достиг наконец и самого шамхала, жившего тогда в Парауле. Человек недальновидный, он взглянул на новое учение только с одной духовной стороны его и увидел, как далеки от истинного исламизма и сам он, и все его подданные. Под этим впечатлением престарелый Мехти отправил к Кази-мулле следующее послание: “Я слышал, что ты пророчествуешь. Если так, то приезжай научить меня и народ мой святому шариату; в случае же твоего отказа, бойся гнева Божьего: я укажу на том свете на тебя, как на виновника моего неведения, не хотевшего наставить меня на путь истины”.
До сих пор Кази-мулла ограничивался проповедованием мюридизма только в вольных обществах, не смея показываться на землях владельческих. Теперь, когда сам Мехти-хан, человек старый, уважаемый в горах по древности рода принял его сторону, Кази-мулла понял, что обстоятельства начинают ему благоприятствовать и что для деятельности его открывается широкое поприще. Он отправился в Параул в сопровождении нескольких учеников, пешком, в простой одежде пилигрима, без оружия, с котомкой за плечами. Во всех аулах народ выходил к нему навстречу и сопровождал его пением стихов из Корана; женщины сочиняли в честь его хвалебные гимны:
На свете взошло дерево истины
И та истина – имам Гази-Магома.
Кто не поверит ему,
Да будет проклят от Бога.
И за каждым куплетом следовал припев: ля-илльяхи-иль-Алла.
В Парауле, в резиденции Тарковского владетеля, Кази-мулле готовилась торжественная встреча. Там, у дворца шамхала, толпились массы народа, которому хотелось видеть святого проповедника, а в самом дворце ожидал шамхал, окруженный знатнейшими алимами и почетнейшими беками, съехавшимися сюда даже из Каракай-тага и Даргинского общества. Очевидцы рассказывают, что вся фигура Кази-муллы, в момент, когда он предстал перед шамхалом, дышала таким вдохновением, была исполнена такого грозного величия, что шамхал растерялся, побледнел и, как пишет один горский историк: “Шальвары его сделались мокры”… Кази-мулла, какое впечатление произвел он на окружающих. “Могущественный шамхал! – сказал он, смиренно склоняя перед ним свою голову.– Ты валий Дагестана; все народы тебе повинуются, а те, которые независимы, послушают твоего слова. Так дозволь же мне просветить твой народ, а ты будь блюстителем шариата!”
Простодушный шамхал не сумел разглядеть политической подкладки нового учения, и не только дозволил распространять шариат, но своими руками усердно принялся насаждать его в своих владениях.
Между тем Кази-мулла, у которого руки теперь были развязаны, перенес свою деятельность сперва в Черкей, потом в Салатавию и в Аух и, наконец, к кумыкам. Главный кумыкский пристав, князь Мусса-Хасаев, человек искренне преданный России, также не заметил в новом учении опасных элементов, и потому не препятствовал распространению его на Кумыкской плоскости. Кайтаг и Табасарань, благодаря своему вечно крамольному духу, ожидали Кази-муллу не с меньшим нетерпением. И если волнения, нарушившие спокойствие этих провинций в 1829 году, объясняются только взаимной враждой табасаранских владетелей и не имеют прямого отношения к началу мюридизма, то, во всяком случае, они подготовляли для него почву. Мало-помалу начал склоняться, на сторону Кази-муллы и хитрый Аслан-хан казикумыкский. Кази-мулла, на возвратном пути в Гимры, гостил у него в доме несколько дней, и хотя не добился позволения явно проповедовать шариат в его владениях, но, тем не менее, завоевал его симпатии настолько, что когда люди, посланные Кази-муллой на Кубу, были ограблены, Аслан-хан не только разыскал и наказал виновных, но возвратил Кази-мулле деньги, по стоимости разграбленного имущества. На этом обстоятельстве, обыкновенно, строятся все обвинения Аслан-хана в том, что он будто бы умышленно содействовал распространению в горах мюридизма. Эти подозрения едва ли справедливы уже потому, что кавказский мюридизм проповедовал равенство всех мусульман, а следовательно ниспровержение законных владетелей, – Аслан-хан, конечно, сделался бы первой жертвой этого учения. Трудно допустить со стороны умного Аслан-хана такую недальновидность. Всего правдоподобнее, что Аслан, видя в отвлеченных идеях тариката те семена, которые давно уже гнездились в других государствах Востока, не нарушая общего строя, не придал им значения и был убежден, что фанатизм, возбужденный в народе, скоро потухнет и все по-прежнему останется спокойным.
Заручившись, таким образом, на плоскости сочувствием владетельных особ, Кази-мулла повел свои пропаганду внутрь Дагестана. Гумбетовское общество, давно ожидавшее к себе знаменитого проповедника, первое встретило его с восторгом и безусловно подчинилось всем его требованиям. Отсюда он направился в Андию, и шествие его было рядом неслыханных оваций, о которых до сих пор вспоминают старожилы. Тысячные толпы народа, женщины и даже дети стекались со всех сторон, расстилали по дороге свои одежды, бросались целовать руки и ноги фанатика. Кази-мулла, окруженный своими учениками, шел пешком, уверяя, что все еще находится в сомнении, не грешно ли ему ехать. В пути он часто останавливался, как будто к чему-то прислушиваясь, и на вопрос одного из своих последователей, что он делает, отвечал: “Разве ты не слышишь? Мне чудится звон цепей, в которых проводят передо мной русских”. Затем Кази-мулла сел на камень и в пламенной речи впервые стал развивать перед народом картины будущей войны, изгнание русских с Кавказа, похода на Москву, взятие Стамбула…” Не подлежит сомнению, – говорит Окольничий, – что Кази-мулла искренне был убежден в возможности подобных замыслов. Москва и Константинополь казались ему не более, как большими деревнями, вроде Унцукуля или Хунзаха, а следовательно и овладение ими для него не могло быть химерой”.
Энтузиазм, произведенный этой речью, был глубокий и поразительный. По всей вероятности, к этому времени относится песня, сложенная в честь Кази-муллы и так прекрасно рисующая перед нами того, кто без власти, богатства и многолюдной родни сумел возвыситься в степень вождя буйного и разъединенного народа.
Вот эта песня:
“Честь и слава Кази-мулле, труженику ислама, сумевшему соединить под своими знаменами, как братьев родных, враждебные народы Чечни и Дагестана. Он, как посланник Аллаха, творит суд и правду кинжалом, и, как могучий хункар, скрепляет волю свою своей печатью. Он соединил в одном себе всю силу, мудрость и богатства древних дагестанских ханов и стал владыкой над владыками. Да будет же вечно над тобой, Кази-мулла, благословение Божие. Хотел бы я воспеть тебя в назидание потомкам, но могу ли это сделать, когда русские, грозят нашей родине?”.
Это был призыв к газавату уже самого народа. Почва, стало быть, была подготовлена. Одно красноречивое слово Кази-муллы, как искра, брошенная в пороховой бочонок, неминуемо произвела бы взрыв. Но Кази-мулла медлил сказать это слово. Он еще не считал себя достаточно сильным, чтобы выступить открытой войной на русских, и действовал так, чтобы излишней поспешностью не погубить себя и великого, задуманного им, дела.