Kitabı oku: «Жива ли мать», sayfa 2

Yazı tipi:

Я позвонила матери. Та не сняла трубку.

По мнению Рут, матери не следует со мной разговаривать. Мать не выдержит. Мать уже и так не выдержала случившегося, моего внезапного отъезда, моего порочащего ее ремесла, того, что в тяжелый момент я бросила их, не приехав на отцовские похороны. Мать наконец-то оставила меня позади, и общение со мной способно растравить ее раны. Я это понимаю.

Но когда мой гнев, вызванный тем, что меня заклеймили как паршивую овцу в стаде, перегорел, возможно, материнское разочарование мною тоже выгорело? Но Рут рисковать не берется. Опасность того, что разговор со мной расстроит и обеспокоит мать, все еще велика, и Рут хочет этого избежать. Это понятно, когда мать переживает, заботы ложатся на плечи Рут. Мне кажется, мать часто переживает, однако, возможно, мне просто хочется, чтобы она переживала, чтобы она тосковала по мне и задавалась вопросом, как мне живется, и я проецирую свое желание на нее. Вероятнее всего, так оно и есть, потому что мать всегда обладала умением стряхивать с себя неприятные ощущения и сейчас – я уверена – это умение никуда не делось, потому что хоть я и не общалась с ней последние тридцать лет, зато двадцать с лишним лет до этого я наобщалась с нею предостаточно, и эти годы въелись в меня, пережитого мною со счетов не сбросишь, особенно в ранние годы, когда видна была истинная сущность матери, когда она еще не научилась скрывать ее. Несмотря на то что обе мы за следующие тридцать лет изменились, ошибкой будет предполагать, будто восприятие ребенком собственной матери вследствие этого тоже поменяется. Детские представления о матери способны измениться лишь в том случае, если мать и ребенок постоянно общаются. Благодаря непрерывному общению моя сестра сейчас видит мать совсем не той, что в детстве. Таково преимущество общения – болезненные факторы мало-помалу отступают. Но за это, возможно, тоже надо заплатить. Дорого ли?

Я могла бы поехать к дому номер 22 по улице Арне Брюнс гате и посмотреть, где она живет.

Но на такую выходку я не способна.

Стоя в мастерской, я выдавливала из тюбика изумрудно-зеленую краску, когда ко мне вернулось воспоминание. Дорога до школы, тот раз, когда мы с матерью шли по ней вдвоем. Был солнечный апрельский день, высоко над нами – небо, в прохладном воздухе зеленели бледные березовые почки, я надела новый вязаный свитер, тоже зеленый. Я бы радовалась, если бы не материнский страх. Нам предстояла беседа с классной руководительницей, и строгую фрекен Бюе мать боялась так же, как и фру Бенсен, боялась, что фрекен Бюе так же, как и фру Бенсен, недовольна мною, а значит, недовольна и воспитавшей меня матерью. Вдруг фрекен Бюе считает, будто мать не справилась со своей важнейшей задачей, материнской задачей. Отец уехал к какому-то адвокату, и это усугубляло страх: в отсутствие отца мать делалась беззащитной. Я чувствовала это и дрожала – и за мать, и за саму себя, а та все замедляла шаг по мере того, как мы приближались к школе, но опаздывать тоже было нельзя. У школьных ворот она остановилась, обернулась ко мне и спросила: ты ничего дурного не натворила? Мне казалось, что нет, однако полной уверенности не было. Порой про себя я ругала фрекен Бюе, но ведь об этом никто не знает? Я нерешительно помотала головой, и мы зашагали дальше, отыскали нужный кабинет, мать подняла задрапированную в рукав кардигана руку и постучалась. Фрекен Бюе пригласила нас войти, и мать открыла дверь. Фрекен Бюе сидела за кафедрой, перед нею стояли два стула, мы сели на них, и мать втянула голову в плечи. Фрекен Бюе заглянула в документы, мать посмотрела на руки. «Фру Хаук», – обратилась к ней фрекен Бюе, и мать подняла голову. Глаза у нее блестели, ей тогда было хорошо за двадцать. Фрекен Бюе сказала, что в математике мои успехи оставляют желать лучшего, мать кивнула и опустила голову. «Но зато она хорошо читает», – похвалила меня фрекен. И добавила, что у меня очень красивый почерк. Мать по-прежнему не поднимала головы. Фрекен Бюе достала мою пропись и открыла ее. Мать подняла взгляд. «А вот, посмотрите», – фрекен Бюе долистала до страницы, где я нарисовала каемочку, мать быстро взглянула на книгу, а потом на меня. «У Юханны талант к рисованию, – сказала фрекен Бюе, – директор хотел бы, чтобы она нарисовала школьное приглашение на Семнадцатое мая. Нарисуешь?» – с искренней гордостью обратилась ко мне фрекен. Я благоговейно кивнула. «Директор порадуется», – сказав это, фрекен Бюе поднялась и протянула матери руку. Мать пожала ее и кивнула, встреча закончилась, больше бояться было нечего. В коридоре мать выдохнула, наклонилась и, обняв меня, прошептала: «Я же говорила».

Что, интересно, она говорила и кому. Я от нее ни разу ничего не слышала – ни про красивый почерк, ни про каемочку, ни про Семнадцатое мая, но это не имело значения, домой возвращаться было легко. На площади Далс мы зашли в кондитерскую и съели по пирожному «Наполеон», мать два раза повторила про талант к рисованию и приглашение на Семнадцатое мая, я так радовалась. «Я же говорила». Я все ждала, когда она расскажет отцу, но того не было дома – он уехал в Лондон. Вечером, ложась спать, я поняла. Это отцу мать говорила про мой талант к рисованию, а отец с ней не соглашался. Я думала о том, как мать, разговаривая с отцом, хвалит меня, а отец не верит, хотя похвалы эти вполне заслуженные, и меня захлестывали чувства.

Когда это прекратилось, когда мать стала полностью принадлежать отцу?

Не знаю, сохранила ли мать до сих пор жизнерадостность, но думаю, сохранила, жизнерадостность была, по-моему, одним из ее основных качеств. Вероятно, ей удалось избавиться от мыслей о печалях и утратах, эту науку она в совершенстве освоила, еще когда я знала ее, если, конечно, мой образ матери не безнадежно устарел. Надеюсь, она сохранила жизнерадостность. С матерью, робкой, ребячливой, опасной в своей непредсказуемости, не бывало тяжело. Мать жила в мире легкости. Наверное, любить мать было несложно – тем, кто не приходился ей дочерью. С ней наверняка было легко общаться – другим, не мне, вот только с другими она общалась мало, в моем детстве внешний мир матери ограничивался домом, садом, семьей, магазином, но зато мать умела забавно пересказывать какие-нибудь сценки в магазине. Меня восхищала и раздражала материнская легкость, ее способность избавляться от неприятного, не вникать, сосредотачиваться на чем-то другом, на новом платье, carpe diem1 – так это называется, просто формулировалось иначе. Наверное, эта способность была для матери спасением, и для отца тоже, и для меня, ведь в противном случае мать со всей ее кипучей энергией сделала бы мое детство совсем иным, возможно, усложнила бы его. Я не сбрасываю со счетов материнскую жизнерадостность, я отношусь к ней серьезно и надеюсь, что мать по-прежнему веселая и сильная. А вот Рут не понимает, насколько мать сильная, или не желает понимать, потому что если мать сильная, то сила самой Рут значит меньше. Или же мать не показывает Рут своей силы, ведь мать зависит от ее заботы, и они обе придумали, что общения со мной мать не выдержит.

Я представляю себе, как Рут звонит матери в дверь, мать открывает и ехидничает про Ригмур, отчего Рут смеется. Возможно, ходить в гости к матери весело. Однако я вполне допускаю, что ходить в гости к матери утомительно, потому что мать хоть и жизнерадостная, но часто себя жалела – наверняка и сейчас жалеет. Изредка, жалея саму себя, мать вдруг начинала смеяться над такой жалостью, и от этой самоиронии делалось легче. Эта мысль вызывает у меня умиление. Но я понимаю, что сейчас мать едва ли сохранила способность к самоиронии. Потому что она старая, нуждается в помощи и у нее не хватает сил на самоиронию или же потому что считает, будто я предала и опозорила ее? Впрочем, возможно, все как раз наоборот, возможно, характер у матери стал легче, оттого что она избавлена от общения со мной? Нет, вряд ли. Думаю, навещать мать так часто, как приходится Рут, утомительно, и, скорее всего, мать просит Рут остаться на подольше, хотя у той нет ни времени, ни желания, а когда Рут уходит, мать огорчается. Потому что, несмотря на свою жизнерадостность, а может, именно из-за нее, из-за непосредственности, которая часто идет рука об руку с жизнерадостностью, мать – в те времена, когда я ее знала, – имела свойство разочаровываться. Часто причиной разочарования становились окружающие, особенно я. Как правило, мать разочаровывало общение с другими людьми: встретившись с Ригмур или еще кем-нибудь, мать возвращалась домой, разочарованная их словами, однако воспринимала все легко и весело, надо же, какие люди глупые. Навестив Рут в общежитии, мать возвращалась домой, разочарованная друзьями Рут и ее парнем – вечно тот высовывается, всезнайка. Разочарование матери было заразительным. Возможно, Рут навещает мать с радостью, потому что ей забавно послушать, как мать разочарована Ригмур или мною, если, конечно, они вообще обо мне говорят, скорее нет. Но не исключено, что навещать мать ей тяжело, ведь когда Рут покидает ее, мать бывает разочарована, а рано или поздно Рут приходится ее покинуть, в душе матери хочется, чтобы Рут отказалась от жизни с всезнайкой – если верить справочнику, они с Рут поженились и по-прежнему остаются супругами – и стала жить с матерью, однако Рут не может и не желает. Как раз наоборот. Возможно, у Рут двойственное отношение к матери, я бы не удивилась, если так оно и есть, но сама Рут этой двойственности не ощущает, потому что они с матерью сейчас вдвоем. Возможно, Рут навещает мать из чувства долга, а возможно – такое тоже допустимо – Рут вообще не навещает ее. Может, Рут освободилась от нее, как и я в свое время? Нет, едва ли. В отличие от меня Рут никогда не относилась к матери двойственно, Рут хотела того же, чего хотели для нее мать с отцом, по крайней мере, так казалось, Рут не противилась, не уехала, была рядом, когда отец болел, когда он умер, была матери опорой в ее скорби. Впрочем, это не означает, что у Рут нет своих причин отдалиться, откуда мне знать, как развивались между ними отношения после смерти отца, да и до нее тоже? Но если моя сестра лелеяла надежду освободиться от матери, мой отъезд усложнил эту задачу. В этом случае мать осталась бы совсем одна. Вместо этого Рут, осознанно или неосознанно, выбрала осудить меня и мою свободу, из солидарности с матерью признала меня предательницей, приняла сторону матери, вступила с ней в союз, иного выхода у нее не имелось.

Я прихожу к выводу, что Рут не порвала с матерью, мать и Рут держатся друг за дружку, они близки, потому что если бы Рут порвала с ней, мать ответила бы на мой звонок.

О повседневной жизни матери я ничего не знаю. Мне известен ее адрес, но я не представляю себе комнат, в которых она обитает. До смерти отца я представляла себе и мать, и отца в их доме, потому что я сама в нем жила, и, переехав в купленную отцом квартиру неподалеку от университета, я, как и полагается студентам, часто навещала родителей. Я ужинала у них по воскресеньям и Рождество тоже отмечала у них, где же еще. Торлейфа я тоже приводила домой, потому что они с отцом отлично поладили и Торлейф советовался с ним по всяким юридическим вопросам. Мне легко было представить себе их там, хоть я этого и не делала, нарочно я никогда не старалась представить, как они сидят перед телевизором в гостиной или лежат в гамаке на террасе. Однако вспоминая вдруг отца с матерью, я и комнаты вспоминала, словно своеобразный контекст. Сейчас мне сложнее представить себе мать. И сейчас я часто пытаюсь ее вспомнить. Наверное, это потому что я живу в родном городе. Когда я набираю в справочнике ее имя, на экране появляется фотография красного кирпичного здания, судя по всему, выстроенного в начале прошлого века, а больше я ничего не знаю. Что именно мать видит из окон. Теперь она живет одна. Наверное. Точно я не знаю. Возможно, у матери появился новый приятель, с пожилыми людьми такое иногда случается, да нет, вряд ли мать завела себе приятеля, хотя почему нет? Она не из таких. Каких – таких? Но особенно вот почему: заведи мать дружка – и я бы не значила для нее столько, чтобы проявлять принципиальность и сбрасывать звонок. Бескомпромиссность матери и Рут, их жесткость по отношению ко мне – они так стремятся продемонстрировать мне это, а значит, все, что я думаю и чувствую, для них что-то да значит. Хотя возможно, я преувеличиваю собственную значимость, возможно, мать не отвечает на мои звонки из равнодушия – я уже несколько раз ей звонила. Нет, будь она равнодушной – ответила бы, хотя бы из любопытства. Ее принципиальность, скорее всего, отягощена ожесточенностью, может, даже ненавистью, какую питаешь лишь к тому, кто для тебя имеет какое-то значение, кто занимает в твоей жизни то или иное место. Вряд ли у матери новый приятель, для нее теперь важнее Рут и семья Рут. У Рут четверо детей, мне Мина рассказала. Мне Рут ни слова не написала о своих детях, малышка Рут писала мне лишь о матери с отцом, и, видимо, писала она это по их желанию. Со временем Рут и ее семья заполняли все больше пространства в материнской жизни, мое отсутствие ощущалось все слабее, к счастью для всех. Мне кажется, что окружающий мир мать в настоящий момент не интересует. Так оно было, когда я ее знала, впрочем, с тех пор могло много чего произойти, хотя нет, мать поглощена собственным крохотным мирком, да и кто из нас ведет себя иначе. Как, интересно, мать выглядит? На тридцать лет старше, чем в прошлую нашу встречу, когда же это было? Весной 1990-го, на Пасху в Ронданских горах? Вероятнее всего, да, но воспоминаний никаких не всплывает, может, я уже тогда душой попрощалась с ними? Рут с Редаром поженились годом ранее, я запомнила, как была одета на их венчании, в церкви, и где проходил торжественный ужин, однако ни отца, ни матери не помню. Запах материнских духов память воссоздает, она много лет ими пользовалась, я все собиралась зайти в парфюмерный магазин и понюхать их, но не помню ни названия, ни как выглядит флакон. В памяти осталась ее чуть торопливая походка, ее фигура и руки в кольцах, все эти годы одних и тех же, по крайней мере, когда я ее знала. Рут в любой момент способна представить себе мать такой, какая она сейчас, Рут известно, по-прежнему мать носит на правой руке тот крупный перстень из желтого золота с красным камушком. Для меня мать исчезла, сделалась чужой страной, она принадлежит мифической эпохе, я, в отличие от Рут, не вижу ее в теле, для которого начался обратный отсчет.

Как я поступила бы, узнай, что мать умерла или смертельно больна? Если моя сестра позвонит и скажет: мать умерла. Или: мать смертельно больна. Но сестра не станет звонить, для меня у нее нет слов. Она решила никогда больше со мной не говорить, а сестра из тех, кто от принятого решения не отступает. Если ей нужно будет что-то мне передать, она попросит кого-нибудь – адвоката, семейного юриста. Как мать отнесется к известию о том, что она смертельно больна, она, всегда такая внимательная к внешним ритуалам? Какие образы и воспоминания станут мучить ее? Мать, укрытая одеялом, узнавшая, что это последнее ее действие, что скоро все поглотит тьма, rage, rage against the dying of the light 2, я прекрасно представляю себе ее ярость, как она возражает, жизнью она не насытилась, do not go gentle into that good night 3, и я вижу, что именно в такой момент проявляется ее жизненная сила, готовясь исчезнуть, она набирается мощи. Чтобы опередить ее, я представляю себе ее смерть, потому что не хочу становиться ее частью, потому что мать не хочет, чтобы я присутствовала там. Меня не позовут, и если даже кто-то и предложит меня пригласить, мать откажется, rage, rage against, потому что я для нее – оставленная в прошлом неприятность. И если у нее появляется воспоминание обо мне или желание меня увидеть, она умолчит об этом, ради Рут. Если же мать, несмотря ни на что, наберется сил и выскажет такое желание, Рут сделает все возможное, чтобы оно не осуществилось, ведь во мне она не уверена. Вся ситуация, и так болезненная, станет совсем непредсказуемой, а закончится ужасно. Мое присутствие выведет мать из себя, а Рут не желает, чтобы мать умирала расстроенной, подобной смерти никому не пожелаешь.

Обе они на таком расстоянии от меня, что я не в состоянии их видеть, и вместо этого я помещаю туда, где, по моему мнению, они находятся, двух призраков, это оно, Жуткое.

Что, если я поеду к дому номер двадцать два по улице Арне Брюнс гате и позвоню в дверь?

При мысли об этом я прихожу в ужас.

Друг для друга мы стали фру Бенсен.

Недавно в парикмахерской меня посадили возле пожилой женщины. Парикмахер накручивала ей волосы, а женщина громко с ней разговаривала. Вспоминаю, как мать возвращалась из парикмахерской, с замысловатой прической из длинных медно-рыжих волос она шагала по улице Трасоппвейен, была суббота, к ужину мы ждали отцовских коллег с супругами, мать была невероятно красивая и неприступно бледная, с крохотными веснушками на носу, будто коричная крошка на капучино. Пожилая женщина в соседнем кресле тоже, возможно, когда-то была бледной, сейчас же ее кожа погрубела и покрылась печеночными пятнами, волосы сделались жидкими, завивать почти нечего, я подумала, жаль, если с кожей и волосами матери произошло то же самое. Старушка сетовала на опавшие листья, из-за которых тротуары скользкие, и боялась упасть и сломать шейку бедра. Если сломаешь шейку бедра, дело швах, – сказала она, – перелом шейки бедра очень часто – начало пути к смерти. Большинству из нас хочется пожить подольше. Вдруг мать сломала шейку бедра? Старушка сказала, что родилась в Фредрикстаде. Отец работал кузнецом в механических мастерских, это было в те времена, когда дым с фабрик опускался в холодные зимние дни так низко, что соседского дома не видно было. Немудреный мобильник, лежащий на столе перед старушкой, зазвонил, она испуганно уставилась на дисплей, будто звонил кто-то важный. «Да», – сказала старушка. И добавила, что она все помнит. «Я все помню», – проговорила она в три раза медленнее, но словно сомневаясь, что и впрямь все помнит. С обеспокоенной миной она отложила телефон и сказала, что это дочь звонит. «Как замечательно, что ваша дочь о вас тревожится», – сказала парикмахер. «Может, и так», – согласилась старушка, и обе замолчали. «В Фредрикстаде, – снова начала она, а парикмахер внимательно слушала, этому их учат в парикмахерском училище, – в Фредрикстаде, когда я была маленькой, по утрам на фабрике гудел гудок, и рабочие спешили к воротам. Хозяйки готовили еду для мужей и детей, нас было семеро. Мать умудрялась приготовить еду на семерых, и одежда у всех была чистая, хотя отец и зарабатывал довольно скудно. Мать была такая мастерица придумывать еду – у нее всегда было для нас припасено что-нибудь вкусненькое». Новому собеседнику старушка рассказывала это радостно, ведь, возможно, кому-то будет интересно послушать про ее детство в Фредрикстаде – насколько я поняла, дочь утратила всякий интерес, она уже много раз выслушивала про еду, порой мать совала им с собой кусочек сахара, это было в те времена, когда никто не знал, что сахар вреден для зубов. «Мать была необыкновенным человеком», – сказала старушка. Интересно, мать тоже теперь говорит так, как присуще всем старикам, – они не придумывают фразы, а повторяют придуманные давным-давно. В таком случае речь матери претерпела немалые изменения. Раньше мать говорила чуть сбивчиво и торопливо, будто нервничая, будто ее что-то донимает. Жизнерадостная с виду, но на самом деле полная тревог? Впрочем, возможно, она сейчас говорит совсем иначе, медленно, с запинкой, стыдясь собственной неспешности, думать об этом больно, жаль стариков.

Ходит ли мать в парикмахерскую? Да. Мать следила за собой, в этом смысле она вряд ли изменилась, печально, если мать себя запустила, но моя сестра наверняка позаботится, чтобы этого не произошло. Если мать сама не записывается в парикмахерскую, ее записывает Рут. Мне сложно представить, что тело и речь матери сделались такими же медлительными, как у старушки в соседнем кресле, однако Мина – а она работает со стариками – говорит, что после восьмидесяти пяти даже самые бодрые меняются. Кажется, матери того и гляди исполнится восемьдесят пять, может, прямо сегодня? Вероятнее всего, мать посещает одного и того же парикмахера, записывается к своему постоянному мастеру, старики не любят изменений, я и сама хожу к одному и тому же парикмахеру, но это потому, что я недавно приехала и других знакомств у меня нет. Своему мастеру я не рассказывала, что уже тридцать лет не видела собственной матери, несмотря на то что она живет в том же городе. О подобных вещах рассказывать не принято. Подобное быстро не объяснишь. О чем мать разговаривает со своим парикмахером? О детстве в Хамаре? Уж точно не обо мне. Меня словно и не существует. Что мать отвечает, когда ее спрашивают о детях и внуках – пожилым клиентам парикмахеры порой задают такие вопросы, этому их учат в парикмахерском училище. Но вероятно, им также объясняют, что семья – тема скользкая, часто печальная, сложная и неприятная, поэтому тут надо с осторожностью. Ходить к парикмахеру – дело приятное, клиент платит и за проявление заботы, мастер завязывает с клиентами что-то наподобие дружбы, и отношение парикмахера не сравнить с тем, что бывает у врача, потому что у врача тебе скорее страшно или тревожно. Парикмахер кладет руки на плечи своей пожилой клиентке и ловит в зеркале ее взгляд. «Ну, вот мы и постриглись».

Если парикмахер осторожно спрашивает мать про семью, та отвечает, что у нее есть дочь, а у той – четверо детей. Четверо детей Рут взрослые, у них интересные профессии и спутники жизни, о которых и рассказать не стыдно. Никому и в голову не приходит, что одного из членов семьи умалчивают, это давно вошло в привычку. В груди у матери не колет, как в первые годы, когда упоминание о старшей дочери только стало нежелательным.

Возможно, мать завела обыкновение рассказывать о своей рано умершей матери, которой я не застала, о которой она ни разу не говорила, – видимо, та была необыкновенным человеком.

Теоретически я могла бы записаться в ту же парикмахерскую, что и мать. И тогда я, как недавно, сидела бы, уткнувшись в газету, но прислушиваясь к рассказам матери о внуках, имен которых я не знаю. А вдруг она начала бы рассказывать о своей старшей дочери, с которой давно не общается? Парикмахерская – вполне подходящее место для подобных признаний. С Рут мать не может говорить обо мне. Рут уже много лет назад надоело обо мне слушать, и мать прекратила эти разговоры, потому что Рут, скорее всего, сказала: тебе вредно о ней думать. Не обсуждает меня мать и со своим старшим братом, который, если верить справочнику, живет с женой в Транбюгде, потому что, признайся она ему, что я звонила, но она не ответила, он, возможно, заявил бы, что это она зря. А вот парикмахер так не скажет – его задача быть вежливым и понимающим, что бы клиент ни говорил, возможно, парикмахерская – единственное место, где мать может без утайки говорить обо мне. Интересно, что мать говорит обо мне парикмахеру? Может, выяснить, где она стрижется, и записаться туда?

В доме, где я выросла, и в доме, куда мы переехали в моей ранней юности, на большом антикварном комоде в гостиной стояло множество фотографий меня и Рут. Это черно-белые снимки, сделанные профессиональным фотографом, когда нам было по три года. На головах у нас ленты, скрывающие челку. Потом рядом появились фотографии с конфирмации и свадебные, сперва мы с Торлейфом перед старой каменной церковью, чуть позже – Рут с Рейдаром на том же месте, снимок сделан летом перед моим отъездом.

Убрали ли мать с отцом тогда мои фотографии? Скорее всего, нет. В глазах постоянных гостей их дома это выглядело бы странным, внезапным и мелодраматичным, и к тому же все полагали, что я скоро вернусь. Я просто переживаю кризис и утратила ориентиры, но вскоре приду в себя и отыщу дорогу домой. Думаю, они все на это надеялись – может, кроме Рут. И даже если я не приду в себя сама по себе, этот сомнительный М. все равно скоро меня бросит, и я, покинутая и несчастная, нарисуюсь на пороге родительского дома. Нет, мои фотографии наверняка простояли там довольно долго, но четырнадцать лет назад, после смерти отца, когда мать переехала в новую квартиру, снимки она с собой не взяла.

Я дожидалась поезда на вокзале в Борге после встречи с куратором, когда на лестнице показалась пожилая женщина. С трудом преодолевая ступеньку за ступенькой, она придерживалась за перила, чтобы не упасть и не сломать шейку бедра. Поднявшись, она принялась рыться в сумочке, выронила носовой платок, с усилием наклонилась и подняла его, снова порылась в сумке, нашла то, что искала, клочок бумаги, всмотрелась в него, опять полезла в сумочку, достала очки, вынула их из футляра, водрузила на нос, уронила очечник и, уставившись на бумажку, покачала головой. Она огляделась, кроме меня, на перроне никого не было, старушка заковыляла ко мне, протянула листок и спросила, на какой электричке ей доехать. Мне тоже пришлось слазить в сумку за очками – лишь в них я разобрала на бумажке название клиники. Я спросила, бывала ли она уже там, старушка покачала головой и показала себе на ухо. «Наверное, мне слуховой аппарат пора», – громко проговорила она, и я подумала, что она права. Почему ее никто не сопровождает? «Это на Брухолмене», – добавила она. «Тогда вам эта платформа и нужна, – сказала я, – вам в ту сторону». К счастью, мне в противоположную, а тут и электричка пришла. «Вот и электричка ваша». – Я подняла очечник и протянула старушке, поезд остановился, и она вошла в вагон. «Вам через две станции выходить», – сказала я ей вслед, она сосредоточенно кивнула и повторила: «Через две станции!» Детей у нее нет, или она с ними не общается.

Рут сопровождает мать к врачам. Или отправляет с матерью своих повзрослевших детей – они наверняка любят бабушку. Ночью мне приснилась старушка с вокзала. Будто бы я посадила ее не на ту электричку и старушка доехала до конечной станции, сидела тихо, как мышка, с впалыми щеками и жиденькими волосами, сжавшись в комочек, так что ее никто не заметил, машинист вышел из поезда и скрылся в ночи, а старушка осталась сидеть там одна, беззащитная. Мать!

Неужели я нарочно, чтобы помучить саму себя, выдумала, будто мать сидит одна на вокзале? Растерянная мать на перроне – радует меня эта картинка или расстраивает? У матери есть Рут и семья Рут. Наверняка Рут по-прежнему работает, но амбиций у нее поубавилось, поэтому появилось время помогать матери. Впрочем, никаких особых амбиций у Рут и не было, с чего я это придумала? Я совсем не знаю ее, на момент моего отъезда ей было чуть за двадцать, но достигни она каких-нибудь невероятных карьерных высот – и до меня наверняка дошли бы слухи об этом, однако в Интернете я никаких упоминаний о ней не нашла. Я выдумываю это, потому что Рут никогда не противилась матери с отцом, всегда поддерживала их суждения, чего бы они ни касались, их правила ее устраивали, она хотела жить так же, как они, а может, делала вид. Но если живешь по родительским правилам, значит ли это, что сам ты карьеру не сделаешь? Как раз наоборот, многие успешные люди следуют правилам семьи и общества, чему и обязаны своим успехом. Мне кажется, будто Рут лишена амбиций, потому что я хочу, чтобы у нее было время ухаживать за матерью – иначе я буду чувствовать вину за то, что уехала и возложила ответственность за родителей на Рут. Поэтому убеждаю себя, что Рут не хотелось уехать и порвать с родственниками, ведь кому-то же надо водить мать по врачам, причем все чаще, потому что мать не молодеет. Рут тоже не молодеет, да и я, и все люди на земле с каждым годом становятся все старше.

Я могу нарисовать, как стареющая дочь ведет пожилую мать к врачу. «Дитя и мать – 3». Я иду в мастерскую и натягиваю холст, смотрю на него, надо его загрунтовать, я снова выхожу на террасу. Сегодня воскресенье, я звоню Джону.

Я не знаю, где работает Рут, я искала в Интернете, но не нашла. Когда я уехала, она изучала бизнес-аналитику, экономисты нужны во многих организациях и предприятиях. Я представляю себе, что она живет размеренной жизнью, в командировки ездит редко, потому что у нее четверо детей и мать. Несколько лет назад в Хитроу я столкнулась с ее давней детской подругой. Я пила кофе, когда какая-то женщина подошла ко мне и спросила, не Юханна ли я, сестра Рут, и я покраснела. Она представилась – Регина Мадсен, и я разглядела лицо девочки, спрятанное за лицом взрослой женщины. Раньше она жила в доме напротив и тоже боялась фру Бенсен. Спрятаться я не могла, как бы мне того ни хотелось, я стояла перед человеком, способным ответить на множество из накопившихся у меня вопросов о моей же семье, однако задавать их было нельзя. Проявлять интерес спустя все эти годы видимого равнодушия было бы неприличным. Она, похоже, поняла, что я ничего не знаю о Рут, но спрашивать мне неловко. По собственной инициативе она рассказала, что у Рут с Рейдаром и детьми все хорошо, все четверо отпрысков уже разъехались. Так получилось, что она только что беседовала с Рут, потому что дочь Рут, Ранди, живет в Лондоне, и Регина Мадсен как раз в этот день обедала с ней! Больше она ни о чем не говорила, а слова тщательно взвешивала, выложить много – значит предать Рут. С присущей ей сдержанностью Регина Мадсен и мне задала несколько вопросов. Сколько лет моему сыну? Она знает, что у меня есть сын. Когда я сказала, что он альтист, она удивилась, обронила что-то о яблоке и яблоне и умолкла, хотя я видела – ей хотелось о многом спросить, и будь ее воля, она бы еще немало вопросов мне задала, но проявить любопытство означало дать понять, будто это интересует не ее саму, а Рут.

Когда родилась сестра, мне было шесть. Ее детские годы почти стерлись у меня из памяти. В воспоминаниях она, конечно же, присутствует, но словно на заднем плане, на руках у матери или отца. Мы ходили в разные школы, и мне сложно вспомнить нас вместе, даже летом, когда мы подолгу жили на даче в Рондане. Овец и лисицу я запомнила лучше, чем Рут, зыбкий образ сестры маячит где-то сбоку. Наверное, это и неудивительно, когда разница в возрасте настолько велика. Надеюсь, что причина в этом. Значит, я дружила с близняшками, отдыхавшими на даче на противоположном берегу озера, а Рут одна сидела с матерью и отцом? Не помню. Рассказала ли ей Регина Мадсен о том, что встретила меня в Хитроу? Вероятнее всего, да. И о том, что Джон альтист. Рут наверняка удивилась, однако она все равно не получила ответа на самый сильно ее интересующий вопрос. Тут уж Регина ничего рассказать ей не могла. Как я уживаюсь со всей этой историей?

1.Лови момент (прим. пер.)
2.Ярость, ярость к гибели света (англ.).
3.Не опускайся нежно в эту ласковую ночь (англ.).

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.