«Живая жизнь» kitabından alıntılar
«– Любите вы уличное пение? – спрашивает Раскольников. – Я люблю, как поют под шарманку, в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? А сквозь него фонари с газом блистают…» И так везде у Достоевского. Живою тяжестью давят читателя его туманы, сумраки и моросящие дожди. Мрачная, отъединенная тоска заполняет душу. И вместе с Достоевским начинаешь любить эту тоску какою-то особенною, болезненною любовью.
Геффдинг говорит в своей "Философии религии": "Некогда религия была тем огненным столпом, который шествовал впереди человеческого рода, указывая ему путь в его великом историческом шествии. Теперь она все более и более превращается в лазарет, следующий за походом, подбирающий усталых и раненых". Религия Достоевского во всяком случае -- именно такой лазарет. Лазарет для усталых, богадельня для немощных. Бог этой религии -- только костыль, за который хватается безнадежно увечный человек. Хватается, пытается подняться и опереться, но костыль то и дело ломается. А кругом -- мрачная, унылая пустыня, и царит над нею холодное "безгласие косности".
Нет, не неистовы они, эти праведники. Зато очень неистов сам Достоевский, когда речь заходит о его вере в бога. Он сейчас же начинает раздражаться, с негодованием говорит о "мерзавцах" и "олухах", нападавших на него за его веру в бога. "Да их глупой природе и не снилось такой силы отрицания, которое перешел я... И в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Стало быть, не как мальчик же я верую во Христа и его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла, как говорит у меня же черт". Но чем раздраженнее отстаивает Достоевский свое право на веру, чем исступленнее анафемствует и смеется над безбожниками, тем настойчивее припоминается замечание, однажды им же самим оброненное: "Кто знает, ведь, может, и правда, что иные всю жизнь горячатся даже с пеной у рта, убеждая других, единственно, чтобы самим убедиться, да так и умирают неубежденные". И, может быть, как раз самого Достоевского имеет в виду старец Макар Иванович, противопоставляя подлинным безбожникам голых отрицателей: "те много пострашнее этих будут, потому что с именем божиим на устах приходят". Но тот же Макар Иванович в "Подростке" говорит: "Невозможно быть человеку, чтоб не преклониться: не снесет себя такой человек, да и никакой человек". И преклоняется человек, потому что нет сил нести себя, и нечем жить. Надевает на лицо маску, страстно старается убедить себя, что это и есть его лицо. Но вдруг нечаянно спадает маска, открывается на миг подлинное лицо, -- и слышны странные загадочные речи: "-- Монах я, Lise? -- спрашивает Алеша. -- Вы как-то сказали сию минуту, что я монах? -- Да, сказала. -- А я в бога-то вот, может быть, и не верую. Было тут, в этих слишком внезапных словах его, нечто слишком таинственное и слишком субъективное, может быть, и ему самому неясное, но уже несомненно его мучившее". Это из "Братьев Карамазовых". А вот из "Бесов": "-- Я хотел лишь узнать: веруете вы сами в бога или нет? -- Я верую в Россию, я верую в ее православие... Я верую в тело христово... Я верую, что новое пришествие совершится в России... Я верую... -- залепетал в исступлении Шатов. -- А в бога? В бога? -- Я... я буду веровать в бога". Нужно при этом помнить, что Шатов проповедует совсем то же самое, что, от себя уже, проповедует и Достоевский в "Дневнике писателя". С такою, казалось бы, огненною убежденностью и сам Достоевский все время твердит: "я верую в православие, верую, что новое пришествие Христа совершится в России"... Но публицист не смеет произнести последнего слова, он старается скрыть его даже от себя. И со страшною, нечеловеческою правдивостью это слово договаривает художник: а в бога -- в бога я буду веровать...
нет внутри его и сил, дающих возможность смотреть без непрерывного ужаса в лицо неизбежной
Малым своим разумом Достоевский знает, в чем эта живая жизнь. Все в том же личном бессмертии. В комментариях к своему письму самоубийцы-материалиста он пишет: "Вера в бессмертие души человеческой есть единственный источник живой жизни на земле, -- жизни, здоровья, здоровых идей и здоровых выводов и заключений". Но, очевидно, не эту живую жизнь имеет в виду великий разум художника, говорящий устами Версилова. Ведь идея бессмертия души существует "многие тысячи лет", человечество не проходит мимо этой идеи, а, напротив, все время упирается в нее. А мы все ищем. Не в этом живая жизнь, которую чует Достоевский. Но не от него мы узнаем, в чем же она. Он сам не знает. Тем не менее он знает все-таки что-то очень важное. Он знает, что "эта живая жизнь есть нечто до того прямое и простое, до того прямо на нас смотрящее, что именно из-за этой-то прямоты и ясности и невозможно поверить, чтобы это было именно то самое, чего мы всю жизнь с таким трудом ищем".