Kitabı oku: «Две повести о войне», sayfa 2

Yazı tipi:

Петр Дормидонтович замолчал, опустил голову, подперев его руками, тяжелыми, жилистыми, с темными точками въевшейся в кожу угольной пыли. Евдокия Пантелеевна приложила передник к глазам и чуть вздрагивала от неслышного плача.

– Вот такие дела, дочка, – после недолгой паузы снова заговорил Петр Дормидонтович. – Был сын – не стало сына… Вот мы с матерью и порешили было, – он вытащил из кармана огромный носовой платок, потер им лоб, ставший заметно вспотевшим. – Порешили, стало быть, чтобы твой Мишка сделался нашим внуком, а ты нашей дочкой. Конечно, есть у нас еще дочь, есть внучка. Но как-нибудь прокормимся. Не уезжай, Маша. Война. Не губи себя, не губи дитя. Не дойдешь. Десять лет назад, когда ты с родичами убегала из колхоза, не было войны, и то сколько тяжести пришлось испытать всем вам. А сейчас стреляют и бомбят. Да и расстояние от Барановичей до Москвы в три, если не в четыре раза больше, чем от Калуги до Москвы.

Снова воцарилось молчание.

– Дядя Петя, – нарушила его Маша, – вы говорите, что тогда не было войны, а сейчас война. Но разве тогда это была не война против своих же мужиков? Их вылавливали по дорогам, как злодеев, повсюду стояли кордоны, морили голодом, а несогласных с такой житухой сажали и даже расстреливали. А немцам чем я не угожу с ребенком? Буду идти себе и идти. А что касается расстояния, то, как только окажусь на нашей стороне, сяду на поезд. А насчет прокормиться всем вместе здесь… Да, сейчас можно. А если немцы всю живность заберут? А если немцы прогонят вас с работы? Я боюсь оказаться у вас на шее.

Опять наступило молчание. После затянувшейся паузы Петр Дормидонтович глубоко вздохнул, снова вытер пот со лба и каким-то чужим, глухим голосом произнес:

– Прогнать меня не прогонят, конечно. Им позарез нужны машинисты. А вот убить могут убить. Но не немцы, а русские. Я позавчера был за Минском. Впервые после начала войны видел советские самолеты, они бомбили немецкие эшелоны, что шли впереди нас. В следующий раз очередь может дойти и до моего состава. М-да… А что касается живности, до которой охочи солдаты…

Вдруг он сильно ударил кулаком по столу, встал, снова сел и, еле сдерживая ярость, прохрипел:

– Я не узнаю немцев. Я общался с ними – и с теми, кто попал к нам в плен в начале той войны, и с теми, кто брал нас в плен. Я жил среди них больше трех лет. Это были совсем другие люди. Нормальные люди. Нормально относились к нам, пленным, как и мы к их пленным. А эти немцы – какие-то звери. Расстреливают направо и налево, вешают даже баб молодых, грабят старух. Чуть что не так – к стенке! Ничего не понимаю!

Петр Дормидонтович встал из-за стола, начал медленно прохаживаться по просторной кухне. Потом остановился напротив Маши.

– Вот что, доченька, давай договоримся так. Ты еще подумай, хорошенько подумай. Решать тебе. Еще раз говорю: мы тебя не прогоняем, оставайся. И не держим силком, конечно. Завтра мне на смену, еду в сторону Польши, вернусь примерно через сутки. К тому времени ты должна определиться – уходить или оставаться. Если идти, то пока июль, тепло, надо спешить. Но я еще раз говорю: не советую.

Петр Дормидонтович понял, что ему не отговорить Машу, хотя, казалось бы, ясно: с точки зрения здравого смысла пытаться с ребенком осилить дорогу до Москвы в тысячу верст, да еще в военное время – сумасшествие. «Черт его знает, может, она из-за мужа в самом деле тронулась умом или поистине курица – не птица, а баба – не человек», – размышлял Петр Дормидонтович, отходя ко сну. Решил: раз разумные доводы не убеждают, он попытается хитростью удержать ее в Барановичах. А именно: попросить коменданта не выдавать разрешения, если тот соблаговолит это сделать. А если откажет с самого начала, не настаивать.

После возвращения из очередной смены Петра Дормидонтовича уже не велась дискуссия «уходить – не уходить.» Решение Маша приняла окончательное – идти. Дальнейший разговор принял чисто деловой характер. Сначала надо получить документ вроде нашего паспорта, но попроще, называется аусвайс, пояснял Петр Дормидонтович. Или, может, достаточно будет выданного разрешения на выезд из Барановичей. В комендатуре скажут. Туда они с Машей и пойдут завтра. У него отгул. Военный комендант его, возможно, запомнил. Запомнил потому, что, когда он ходил регистрироваться, с гауптманом он разговаривал по-немецки. Удивительное дело! После плена прошло больше двадцати лет, с тех пор он ни разу не повстречал ни одного немца, а вот поди ты, вспомнил язык ихний, когда комендант обратился к нему на своем… Может, он поможет. Так и скажем, мол, жена красного командира…

– Не надо, дядя Петя, говорить об этом. Меня убьют, – испуганно перебила его Маша.

– Да нет, доченька, хоть за это они не убивают. Если убивать всех жен и матерей красноармейцев и их командиров, никого в России не останется. И так сколько уже полегло русских солдат! А пленных? Я еду на поезде и каждый раз вижу – тысячи, нет десятки тысяч нескончаемой чередой идут и идут на запад. Я не могу понять, как можно так воевать – толпами сдаваться в плен. В прежнюю войну тоже были пленные – и со стороны русских, и со стороны немцев с австрияками. Но то был мизер по сравнению с нынешними тысячами.

На другой день рано утром Петр Дормидонтович и Маша с ребенком отправились в военную комендатуру. Накануне она всячески оттягивала очередную кормежку, предполагая дать грудь сыну перед самым уходом, с расчетом на то, что он во время важного визита, сытый, не станет беспокоить высокое начальство. Но номер не вышел. Когда наступило время и Мишка не обнаружил привычной груди, начался такой рев, хоть уши затыкай. Маша упорствовала недолго, сдалась. Сын весь в слезах, чуть ли не захлебываясь молоком, принялся работать ртом с таким усердием, что сделалось больно груди. А насытившись, он, как обычно, не пригласил мать поиграть с ним, как уже начал было делать в паузах между едой и сном. Сын повел себя как-то странно. Он молча, не отрываясь, смотрел на мать, смотрел, как взрослый, вопросительно. На все ее сюсюканья, попытки сначала укачать его, потом развлечь Мишка продолжал молчать, не сводил глаз от нее, и ей даже увиделась в них тревога. «Господи, неужели он чует мои горести?» – с удивлением подумала Маша. Она, конечно, не знала и не могла знать, что с молоком ребенку передается все настроение матери. Не только она с волнением ждала исхода их визита в комендатуру. И двухмесячное дитя выражало беспокойство по поводу непонятного ему и непривычного для него душевного состояния матери – ее смятения. Но его малый организм не мог долго напрягаться по данному поводу, и малыш в конце концов заснул крепким младенческим сном.

К зданию комендатуры тянулось несколько очередей. Петр Дормидонтович, оставив Машу на площади, вошел в помещение. Его не было долго, с полчаса. Наконец он появился с довольным видом.

– Нас примет лично комендант, – доложил он. – Я с ним уже разговаривал. Он меня узнал. Велел подождать пятнадцать минут, – он вытащил часы на цепочке из кармашка брюк.

В ожидании аудиенции, разглядывая беспрерывно входящих и выходящих людей, Маша спросила у Петра Дормидонтовича, кто они такие и куда такие очереди. Он ответил, что одним нужно зарегистрироваться, другие хотят получить удостоверения личности, третьи пришли насчет работы. Когда пятнадцать минут прошло, они вошли в приемную военного коменданта города Барановичи.

…Гауптман Лутц, Курт Лутц, был необычным для немцев человеком. Он слыл весельчаком и повесой, этаким бесшабашным малым, не скрывал своих наклонностей к выпивке, слабому полу и всевозможным шуткам. И все ему сходило с рук. Во-первых, потому, что свои похождения он совершал за пределами своей части, так сказать во внеслужебное время. Во-вторых, имея папашу, который в Лейпциге содержал несколько магазинов готовой одежды, он мог позволить себе частенько угощать неплохой выпивкой и хорошенькими девицами своих приятелей-офицеров из своей части, в том числе вышестоящих командиров. Такое мотовство тоже было нетипичным для немца. Но за это его никто не осуждал. Наоборот, многие сослуживцы отзывались о гауптмане с самой лучшей стороны. Он числился на хорошем счету еще и благодаря боевым успехам своей пехотной роты. Приняв ее под свое командование за несколько месяцев до польской компании, он меньше уделял внимание строевой подготовке, а больше приемам ведения боя, умению окапываться, бегу при полной амуниции, многокилометровым броскам, взаимодействию при атаках с танками и стрельбе, стрельбе и еще раз стрельбе. Благодаря такой неустанной подготовке его рота отлично проявила себя в войне против Польши, а во Франции отличилась дважды. Первый раз при упорной обороне небольшого предмостного плацдарма на берегу какой-то речушки. Во второй раз, когда в своей полосе наступления он далеко оторвался от батальона, стремительно пересек гряду лесистых холмов и раньше своих танков оказался в тылу противника, оседлав дорогу, по которой пытались отступать французы. После победы в той войне ему присвоили звание гауптмана.

Через несколько месяцев Карл Лутц со своей ротой вновь оказался в Польше. То было время, когда Германия начала стягивать войска к границе с СССР. Гауптман сразу сообразил, что дело идет к нападению на Россию. И он с еще большим рвением принялся за боевую подготовку своих солдат и младших командиров. Но не забывал он и про веселую жизнь. Частенько развлекался с такими же ротными, как и он сам, и в обществе некоторых офицеров повыше – из штаба батальона и даже полка. Время проводили шумно, на широкую ногу, в компании прекрасных полячек. Выпивки сопровождались скабрезными песенками, анекдотами, смехом. Уж что-что, а посмеяться Карл Лутц любил. Как говорится, хлебом его не корми, а дай повод поржать. И довеселился в конце концов.

Однажды ночью во время пьяных мотогонок он свалился в глубокий овраг. Получил серьезную травму – трещину в коленной чашечке и перелом левого предплечья. Несколько месяцев пролежал в госпитале. Вышел хромым и с заметным шрамом над левой бровью. Подлежал увольнению из вермахта. Однако Курт даже мысленно не представлял себя вне армии. Используя связи своих приятелей из штабов батальона и полка, он стал хлопотать, чтобы его оставили в вооруженных силах в качестве нестроевика. И это удалось, благо та пьяная авария была умело оформлена его же собутыльниками как несчастный случай во время боевых учений роты. Гауптман оказался в какой-то резервной части. За несколько дней до нападения на Советский Союз его вызвало начальство и предложило должность военного коменданта в городе Барановичи, который, по расчетам командования, должен был захвачен в первые же дни войны. Лутц дал свое согласие…

Когда Петр Дормидонтович с Машей со спящим ребенком на руках вошли в его кабинет, Курт даже привстал от удивления. Все картины мадонн с младенцами, которые он перевидал в музеях Дрездена, Берлина, Парижа, Амстердама, сейчас казались ему лубочными картинками по сравнению с живым воплощением материнства и женской плоти одновременно, представшими перед ним. Маша действительно была хороша собой – и лицом, и статью. Густые длинные тёмно-каштановые волосы ниспадали на ее плечи. Внимание мужчин особенно привлекал ее богатый бюст. Он украшал ее и до беременности, а после родов, полные молока, ее груди вызывали беспокойство у каждого, кто способен был испытывать истому при виде женских прелестей.

Гауптман, прихрамывая, дважды обошел вошедших, не спуская глаз с просительницы, потом обратился к Петру Дормидонтовичу:

– Она знает немецкий?

Петр Дормидонтович отрицательно покачал головой.

Вернувшись к своему столу и сев на стул, сказал:

– Передайте ей, зачем ей тащиться в такую даль да еще во время боевых действий. Когда мы захватим Москву, война закончится, можно будет спокойно отправляться к маме. Пусть она пока остается в городе. Мы здесь создадим молодой фрау неплохие условия. Я сам займусь устройством её жизни.

Петру Дормидонтовичу очень не понравилось предложение коменданта. Но еще раньше его обеспокоили понятные для каждого мужика похотливые взгляды гауптмана, которые тот бросал на Машу. Петр Дормидонтович начал осознавать, что они влипли: сами заявились в клетку к хищнику. И если раньше он все-таки надеялся отговорить Машу от безумного шага, тешил себя, что комендант просто не выдаст разрешение на выезд или он, Петр Дормидонтович, попросит его не делать этого, что спасет женщину и ребенка от неминуемой гибели на военных дорогах, то теперь, поняв намерения германского самца, решил приложить максимум усилий, чтобы помочь ей выбраться из Барановичей, иначе Маше грозило бесчестье. Поэтому он перевел слова немецкого начальника, сделав акцент на его посулы устроить ей безмятежную жизнь. Но Маша пропустила мимо ушей намеки коменданта и неожиданно для Петра Дормидонтовича спросила:

– А почему он думает, что немцы возьмут Москву?

– Нельзя так, дочка, – испугался Петр Дормидонтович. – Я не могу это перевести.

Но слово «Москва» было услышано, и комендант осведомился:

– Что она говорит о Москве?

– Она сомневается, что германские войска возьмут Москву.

– Она сомневается? – гауптман привстал, уже с любопытством поглядывая на просительницу. – Может, она комсомолка?

Петр Дормидонтович вздрогнул: это похуже похотливых устремлений. Переведя слова немца, он достал свой огромный носовой платок и стал вытирать разом ставший мокрым лоб. Маша молчала.

– Ну? – нетерпеливо и жестко воскликнул комендант, уже прикидывая, что ему делать с этой красавицей – большевичкой: расстрелять или все же пока оставить при себе: уж очень она хороша!

– Нет, я не комсомолка, – угрюмо ответила Маша, опустив голову. – Даже если бы захотела, меня все равно не приняли бы в комсомол.

– Почему? – гауптман снова сел.

– Потому что я, точнее мои родители, убежали из колхоза. Тогда мне было десять лет. А если бы я решила вступить в комсомол, то проверили бы, как я и мои родители очутились в Москве. Проверили бы и дознались, что мы все сбежали из колхоза. Тогда бы их посадили в тюрьму, а, может быть, и меня, и моих братьев.

– Мы у себя в Германии много слышали о колхозах. Если коротко, что это такое.

– Колхоз – это когда у людей отнимают всё: и землю, и лошадей, и коров, и свиней, делают их общими, потом заставляют всех работать бесплатно.

– Бесплатно? А как же поесть? На что они покупают еду, одежду, обувь?

– Колхоз не платит деньги. Он немного выдает зерна, муки, крупы. Обувь делают сами – в основном лапти и валенки. Одежду тоже шьют чаще всего сами из своей домотканой материи, получают ее из льна, конопли, вяжут кофточки, варежки, носки из шерсти.

– Господи! Да это же средневековье! Крепостное право! И ваши солдаты еще сражаются за такой режим? Да и вы какого черта стремитесь в Москву, в логово этого большевистского варварства?

– Там у меня мама и отец, если его не забрали в армию. И мне нужна их помощь, чтобы спасти моего ребенка. Я хочу, чтобы он остался жив. Больше мне ничего не надо.

Гауптман уже с интересом посмотрел на молодую мать с ребенком на руках, который тихо посапывал во сне, спросил:

– Прочему вы считаете, что мы, немцы, не возьмем Москву?

Маша немного помолчала, потом пожала плечами.

– Не знаю, – после небольшой паузы добавила: – Когда мой муж уходил на фронт, он сказал, что мы победим. Обязательно победим. Я ему верю.

– Но как же можно сражаться за власть, которая отняла у вас все и сделала вас крепостными? И защищать ту же Москву, где находятся большевистские главари такого дикого режима?

Маша молчала.

– Ну? Отвечайте!

Маша пожала плечами. Потом подняла голову и посмотрела прямо в глаза коменданту:

– При чем тут власть… Каждый… должен… защищать себя. Своих детей. Жену. Свою мать, – вздохнула. – Испокон веков так было – на кого нападают, те защищаются, – она облизнула засохшие губы. – Не власть защищают, а самих себя прежде всего.

На лице коменданта отразилось удивление.

– Это ваше окончательное решение – покинуть Барановичи? Имейте в виду, что наши доблестные войска уже в Орше.

– Да, – твердо ответила она.

Курт Лутц понял, что из этой решительной молодой красивой фрау, которой изрядно досталось от жизни и для которой главное сейчас – ее ребенок, из нее не сделать любовницу. То есть сделать, конечно, можно, но только не любовницу, а наложницу – грубой силой. Но из всех своих многочисленных амурных похождений он давно извлек непреложную истину – от женщины, взятой насилием, обманом или за деньги, не расположенной, мягко говоря, к своему властителю, невозможно получить настоящей мужской радости. Это он понял сразу еще юношей, когда в первый и в последний раз переспал с проституткой. Гауптман с сожалением и даже с долей уважения посмотрел на просительницу и благожелательно произнес:

– Хорошо. Я дам разрешение. Подождите в коридоре.

Оставшись один, он задумался, потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, сначала заулыбался, а потом расхохотался.

– Франц! – весело позвал он своего адъютанта.

…Когда примерно через полчаса тот же Франц пригласил просителей в кабинет коменданта, тот встретил их с очаровательной улыбкой.

– Вот вам разрешение на выезд, – торжественно сказал он, протягивая им бумагу. – Теперь молодая мать может беспрепятственно передвигаться по территории, занятой героическими германскими войсками. Больше того, я позвонил коменданту железнодорожного вокзала и по-приятельски попросил его посадить фрау с ребенком на первый же поезд, идущий на восток. И он любезно согласился. Так что в любое время вы можете зайти к нему. Итак, до скорого свидания в Москве, – и гауптман громко расхохотался.

Ошарашенные таким приемом, Петр Дормидонтович и Маша покинули комендатуру. Оба, не сговариваясь, одновременно подумали, что немецкий офицер подстроил им какую-нибудь пакость. Петр Дормидонтович с опаской развернул бумагу и стал читать про себя. Там было написано следующее.

Разрешение на выезд

«Я, военный комендант г. Барановичи гауптман Лутц, разрешаю жене старшего лейтенанта Красной Армии Марии Петровой, 20 лет, вместе с ее двухмесячным сыном покинуть г. Барановичи в направлении на восток с целью добраться до г. Москвы, где живут ее родители. Я обращаюсь ко всем германским частям, которые встретятся на пути следования фрау Петровой, оказывать ей всяческое содействие в продвижении ее в сторону столицы России. Такая просьба вызвана тем, что жена красного командира всерьез убеждена, будто доберется до своей мамы быстрее, чем доблестные войска вермахта захватят Москву. Но я поставил ей условие. Если мы, немцы, возьмем большевистское логово раньше, чем она придет в свой родной город, то фрау обязана будет публично поцеловать взасос германского коменданта Кремля, независимо от его возраста, чина и внешности, с его, разумеется, разрешения. Если же она опередит немецкие части, то есть раньше нас объявится в столице России (что возможно чисто теоретически), то я, Курт Лутц, германский офицер, обещаю съесть обе портянки моего адъютанта Франца. В связи с вышеизложенным еще раз прошу всех солдат и командиров частей вермахта, в расположении которых окажется указанная молодая мать с грудным ребенком, не препятствовать и даже по возможности помогать ей двигаться вперед. Иначе говоря, я призываю обеспечить честное соревнование на пути продвижения к Москве: ее – к своим родителям, а победоносных германских войск – для захвата сердца России. Хайль Гитлер!»

Прочитав документ, Петр Дормидонтович промолвил про себя: «Скотина», а Маше объяснил, выдавив из себя улыбку, что все в порядке, надо готовиться к отъезду, если она не передумала. Завтра он тоже не работает, его паровоз на ремонте. Вот завтра-то, пока он в городе, ей и надо двинуться в путь-дорогу. Что брать с собой, что не брать, все они вместе с хозяйкой сегодня обсудят. И оба они, потрясенные успехом своей трудной миссии, направились домой. На полпути Маша остановилась и спросила:

– Дядя Петя, а почему немец так смеялся?

Петр Дормидонтович от неожиданности остановился, растерянно посмотрел на нее, не зная, что сказать, и наконец пробормотал:

– А черт его знает, чего он разоржался!

С ветерком на восток

Весь оставшийся день, даже вечернее чаепитие были посвящены предстоящим сборам. Петр Дормидонтович деловито определил главные составные части работы в этом направлении. Первое, отмечал он, – это одежда и обувь, второе – харчи, третье – что нужно для ночлега, четвертое – посуда, пятое – куда все это складывать и как на себе тащить, шестое – место ребенка в ходе передвижения матери: на руках или за спиной. Обсуждали долго, тщательно, каждый вносил свои предложения, давал советы, их дружно принимали или отвергали, снова возвращались к уже, казалось бы, окончательно решенному, уточняли, отказывались от того, что еще час назад принималось безоговорочно. В конце концов, по всем основным пунктам определились окончательно.

Петр Дормидонтович принес из чулана запыленный ранец.

– Немецкий, солдатский, – объяснил он. – Подарок от моих прежних сельских хозяев, у которых я работал почти весь плен. Когда после окончания войны я покидал их, они заполнили ранец едой. Благодарили меня за хорошую работу, а я их – за доброту и внимание. Теперь о наших делах. На наружную сторону ранца надо крепко, суровыми нитками пришить кусок мешковины размером с ребенка. Чтобы получился как бы мешочек для пацана. Чтобы он случаем не вывалился, на уровне его груди поверх мешковины пришейте широкий пояс из материи с пряжкой. Мать, – обратился он к жене, – ты знаешь, где старые мешки, – на чердаке справа от лаза на полке, а пряжку найдешь там же в ящике со старыми гвоздями. Можешь чередовать, – посмотрел на Машу, – несешь сына на спине, потом на руках.

Экипировать Машу было решено так. Она надевает парусиновые брюки Стасика, которые он носил, когда был юношей. По всем параметрам они должны подойти к ней. Однако она наотрез отказалась ходить в мужских штанах: непривычно и жарко в них в такую теплынь. Но Петр Дормидонтович был непреклонен.

– Портки – вещь первостатейная для любого полу, в особенности ежели предстоит дальняя дорога. Убедишься потом сама, спасибо скажешь. Больше того, от Васи твоего остались, я видел, широкий командирский пояс и портупея…

– Господи, а портупея зачем? – недовольно перебила его Маша.

– Портупея – штука не для фасона, а для того, чтобы штаны не упали от тяжести того, что цепляется к поясному ремню. А у тебя к ремню будут присобачены две солдатские фляги с водой, одна твоего Васи, другая моя, сохранилась у меня с той войны, а также немецкий нож в ножнах – дарю тебе, отличная сталь. На ремень мы повесим также мешочек с харчами из расчета на день, чтобы ты каждый раз не копалась в ранце. Там будут и мыло с полотенцем. Так и ранец полегчает. А поверх всего этого добра наденешь свою веселую в горошек блузку. Прежде ты носила ее, заправляя в юбку, а теперь поверх брюк. И все твое снаряжение на поясе не будет видно, и не так жарко днем.

Подошли и ботинки Стасика. Правда, они были чуть велики, но с портянками в самый раз. «Не смотри, что они сильно ношеные, – заметил Петр Дормидонтович. – А прочности им не занимать – чехословацкие, – он поднял указательный палец, – фирмы «Батя», небось не слышала о такой? В любом случае твоя женская обувка не годится для такой дальней дороги.

Из одежды решено было, кроме нижнего белья, взять две теплые кофточки – фабричную и шерстяную ручной вязки, свитер плюс парусиновую куртку, тоже Стасика. «Ее сразу надевай, как только войдешь в лес, – наставлял Машу Петр Дормидонтович. – Иначе другая одежонка скоро превратиться в лохмотья.» В комплект вошли также тонкое байковое одеяло и старая клеенка – от дождя.

Над продуктами пришлось изрядно поломать голову. В итоге составился такой набор. Четыре килограммов черных сухарей. Два килограмма гороха. Два килограмма гречки. Три килограмма сала. Один килограмм сахара – рафинада. Два килограмма сухого подсоленного козьего творога – подарок хозяев. Три банки говяжьей тушёнки. Пачка соли. Пачка чая. Пять коробок спичек. Складной нож. Все это прикидывали на глазок, так как весов не было. Решено было взять две кастрюли – одну маленькую, другую побольше, две чашки, столько же ложек. Поверх ранца в спальный мешочек предполагалось уложить Мишку. Когда весь этот скарб упаковали и Маша в качестве примерки взвалила его на себя, она едва удержалась на ногах, да и то благодаря тете Дуси, которая успела подпереть ее. Сняв ранец, Маша упала на диван и горько расплакалась. Петр Дормидонтович несколько перераспределил кладь. Значительную часть его рассовал по двум авоськам и пояснил Маше:

– Когда ребенок будет на спине, авоськи возьмешь в обе руки. Когда ребенок будет на руках, авоськи запихнешь в ранец.

Затем вручил Маше четвертинку самогона.

– Это не простой самогон, – сказал он, – это первач, почти спирт. Он может тебе очень пригодится – для растирания малыша в случае его простуды или для обмена на харч. Береги его. Веса в нем немного, но цена немалая.

Кроме того, он дал ей советские деньги.

– Они нам уже не понадобятся. А тебе сгодятся, если доберешься до своих. И у тебя есть, наверное, свои деньжата. По ту сторону фронта сможешь кое-что купить на них.

– А если наши вернутся, как вы без денег?

– Это еще бабка надвое сказала – вернутся они или не вернутся, а тебе выживать сегодня. Если вернутся – заработаем.

Следующим утром, чуть свет, плотно позавтракав, Маша в сопровождении Петра Дормидонтовича отправились на вокзал. И ранец, и авоськи, и еще одну дополнительную сумку тащил он. Пояснил: «В этой сумке – бутылка молока, несколько лепешек из кислого теста, с десяток вареных яиц и репа. Если удастся сесть на поезд, не на себе тащить.» Благодаря его служебному удостоверению они беспрепятственно миновали все посты на территории железнодорожного вокзала и благополучно добрались до кабинета коменданта. Петр Дормидонтович оставил Машу на перроне с вещами, взял у нее разрешение на выезд и вошел в приемную. Там никого не было. За дверью раздавалась приглушенная немецкая речь. Он постучал в дверь, приоткрыл ее и просунул голову. В помещении находились сам комендант – обер-лейтенант, а также майор и гауптман – оба танкисты. Хозяин кабинета, увидев знакомого машиниста, поманил его. Тот вошел, четко изложил свою просьбу, сослался на военного коменданта города Барановичи и протянул разрешение на выезд. Обер-лейтенант быстро пробежал его глазами, заулыбался и спросил других офицеров:

– Хотите поржать?

И стал вслух читать документ. Когда дошел до конца, раздался дружный смех. Майор, тот почти согнулся от хохота. Когда они все отсмеялись, комендант обратился к майору полушутя – полуофициально:

– Господин командир танкового батальона! У вас есть возможность первым в вермахте оказать содействие бедной молодой фрау с ребенком в ее продвижении на восток. Бог будет свидетелем, что мы, немцы, честно выполняем условия соревнования на пути следования в Москву, соревнования, кто быстрее – мы или она. Будем джентльменами, все равно мы окажемся там раньше ее.

Снова раздался смех. Когда он стих, майор спросил у Петра Дормидотовича:

– Где эта фрау, которая намерена опередить нас?

– Там, на улице.

– Хорошо. Наш эшелон отправляется ровно через час. Вашу путешественницу я посажу на открытую платформу с танками, подальше от наших солдат. Из-под танка не высовываться. А сейчас пошли с нами.

Эшелон с танками стоял на дальних путях. Когда странная для посторонних глаз процессия – впереди два офицера, за ними женщина с ребенком и пожилой мужчина, загруженный барахлом под завязку, подошли к одному из пассажирских вагонов, судя по всему, штабному, оттуда спрыгнул обер-лейтенант. Вытянувшись, он внимательно выслушал то, что сказал ему майор, показав рукой на гражданских. Ответив «яволь», обер-лейтенант, дождавшись, когда начальство скроется в штабном вагоне, подошел к Маше с Петром Дормидонтовичем. Сначала он молча уставился на них. На лице его было написано замешательство. Еще никогда за все время его службы в танковых войсках ни одна баба, даже немка, не подсаживалась на военный эшелон. Тем более, что это было строжайше запрещено. А тут какая-то фрау, скорее всего беженка с ребенком и вещами. Такое грубое нарушения устава голова обер-лейтенанта постичь не могла. Но приказ есть приказ, и он спросил, обращаясь к обоим, говорят ли они по-немецки. Петр Дормидонтович ответил, что только он, а она не понимает ни слова. Офицер дал знать, чтобы они следовали за ним. Дойдя до середины состава, он показал на платформу с одним танками и буркнул:

– Сюда. Из-под танка не высовываться. Когда доедем до конечного пункта назначения, скажем. Эшелон отправляется, – он посмотрел на часы, – через сорок две минуты. Но садиться надо сейчас, – повернулся и ушел.

Петр Дормидонтович помог Маше взобраться на платформу, передал ребенка и вещи. Она все перетаскала под танк.

– Ну что ж, прощай доченька. Я дождусь, когда поезд стронется, но пока отойду подальше, чтобы не мозолить глаза немцам. Вон за тот товарняк с углем. Счастливой дороги! Не поминай лихом!

– Ой, дядя Петя, век вас и тетю Дусю не забуду. Буду молиться богу за вас. И накажу сыну, когда он подрастет, делать то же самое. – И когда Петр Дормидонтович, повернувшись, уже стал отходить, спросила: – Дядя Петя, а чего они опять смеялись, я слышала через открытое окно? Снова над моей бумажкой?

– Да нет, – ответил он, – Хохотали над чем-то своим.

Проснулся сын, стал звать к себе. Подошло время кормления. Обнаружив, что пеленки мокрые, заменила их на сухие. Поиграла с Мишкой, поговорила с ним. Расстелила байковое одеяло. Прилегла, подложив ранец под голову, и лежа дала сыну грудь, сначала одну, потом другую. Насытившись, мальчик потребовал игры с ним. Утомившись, заснул. На Машу нашло умиротворение. Несмотря на то что день выдался жарким, под танком было прохладно. Она закрыла глаза и… заснула. Сказались треволнения прошлых дней, бессонные тревожные ночи и сегодняшнее напряжение. Она спала, не услышав, как двинулся состав, как он набрал скорость и помчался в сторону Минска. А Петр Дормидонтович, вынырнув из-под полувагона с углем, когда эшелон с танками тронулся с места, с удивлением не обнаружил на платформе Машу. Подумав, что, выполняя приказ не высовываться, она просто осталась под танком, он помахал вслед уходящему составу рукой и осенил его крестным знамением.

…Она проснулась от истошного крика своего дитяти. Мальчик плакал, видимо, давно, даже чуть охрип. Маша прижала его к себе, успокаивая и пытаясь сообразить, что так сильно могло напугать сына. Но его никто и ничто не напугало. Он банально проголодался. Говорят, что кормящая мать даже при бомбардировке сквозь сон слышит плач. Но Маша была так измучена прежними многодневными тревожными думами, что, выбравшись столь удачно из города, чувствуя себя полностью защищенной громадой танка, она напрочь отключилась и, судя по тому, что солнце стояло в зените, в таком беспамятном блаженстве находилась чуть ли не полдня. Получив долгожданную грудь, малыш сразу успокоился, зачмокал, заурчал. Слезы, еще минуту назад лившие ручьем, высыхали, как капли дождя на листьях под лучами солнца.