Kitabı oku: «Двадцатый год. Книга вторая», sayfa 34
Когда на станции Бочкарево Амурской железной дороги, в сотне верст от областной столицы Благовещенска, военспец НРА Ерошенко свалился в гриппозном жару, несшие носилки народармейцы раз за разом слышали: «Powtórz». Были там и другие слова: «русская кровь… мир… Варшава… Баська», – но чаще других звучало непонятное «powtórz». Оно запомнилось многим – санитаркам в военном госпитале, доктору Сташинскому, соседям по тесной палате. «Может, шпион какой?» – умничал кто-то. Но на такого немедленно цыкали: «Сам ты шпион. Командир».
Других умерших в ту неделю не было, могилу Константину вырыли отдельную, в успевшей оттаять земле. Благовещенский житель, народармеец Игнатий Попов, встретивший Костю на станции и сразу же заметивший, что специалисту сделалось нехорошо, собственноручно вырезал на сосновой дощечке имя и годы усопшего – и вместе с другими набросал на дно глубокой ямы уютных еловых веток. Себе же на память, в трофейный японский блокнотик, записал те самые слова: русская кровь, Варшава, Баська, мир. А рядом с ними – непонятное «пофтушь». Записал, как услышал, но поставил на конце мягкий знак, а стало быть, точно уловил (по интонации?) часть речи, лицо и число. Приамурский партизан, он обладал природным чувством языка.
Вскоре отряд погрузился и через Хабаровск двинулся к Иману, к северной границе нейтральной зоны, защищать ДВР от посягательств нового белогвардейского правительства – Временного Приамурского, того что окопалось во Владивостоке.
***
Дочка Игнатия Попова Катька, проводив отца в дорогу и возвратившись в Благовещенск, пошла на следующий вечер со старшими сестрами Наткой и Тоськой в народармейский клуб. Там, на концерте, им запомнилась песенка, сочиненная комсомольцем и народармейцем Захаровым, приехавшим на днях в краткосрочный отпуск из Хабаровска.
Матрос – картинка, брюки клёш.
Орлиный взор ты издаешь.
Ботинки «Вэр», «Вэр», «Вэр»
И тонкий стан, стан, стан.
Торчит за поясом наган.
Впоследствии Екатерина Игнатьевна частенько вспоминала незатейливые вирши. Напевала – себе самой, детям, внукам. Поначалу с увлечением, позже с улыбкой, потом с откровенной насмешкой. Время бежало вперед, уровень культуры трудящихся масс повышался. Федя Захаров и сам бы посмеялся в зрелом возрасте над собственным юношеским творчеством, не погибни он в декабре при обороне Хабаровска от наседавшей на республику «белоповстанческой армии».
***
Барбара не дошла до загса, но до врача, подобно Магде Балоде, дошла. Было это в сентябре, еще теплом, но голодном уже киевском сентябре. Врач после краткой беседы с Барбарой сиял, как французский монарх, проведавший о будущем наследнике.
– Осмотра нам с вами не потребуется, – сообщил ученый муж Барбаре. – Если вы не настаиваете.
Бася улыбнулась и помотала головой. Раздеваться было, прямо скажем, лень.
– Omnia symptomata, проявления, налицо. Осталось дождаться, и вы станете счастливой матерью. Счастливой?
– Да.
– Вот видите… Как зовут вашего мужа, если не секрет?
– Константин.
– Прекрасное имя. По-латыни оно означает…
– Мой отец – профессор классической филологии. Муж у меня – латинист.
– Невероятно. Вашему дитяти можно позавидовать. Поздравляю и желаю всего наилучшего. Заходите время от времени, но не беспокойтесь. С вашим душевным и физическим здоровьем вам и вашему ребенку ничего не грозит. В особенности теперь, в период гражданского мира.
Тут доктор зачем-то вздохнул. Вздохнула и Бася. На столе лежала газета – с сообщением о раскрытии в Петрограде контрреволюционного заговора.
Бася вышла на улицу. Чернобородый, в толстенных очках расклейщик налепливал на стену, рядом с докторской табличкой, плакат. На плакате, над изображением умирающей крестьянской семьи высились буквы: «Помогите голодающему населению Поволжья». Под изображением стояло разъяснение: «За голодом меньшевики, эс-еры и контр-революция». Вновь переведя глаза на умирающих, Бася заметила незамеченное ею сразу: из-за бугра торчала голова в цилиндре; цилиндр был снабжен разъяснительной надписью «Контр-революция».
Расклейщик поглядел на дамочку с симптомами без умиления.
– Чего уставилась, шикса? Не нравится? Ну да ничего. Вона как Петрочека вашего брата прошерстила. Тыщу гавриков взяли, профессоров, дворян, инженеров, спекулянтов. Шестьдесят оприходовали уже. Поэта какого-то. Слыхала про такого?
– Слыхала, – ответила Бася и твердым шагом пошла по улице. Солнечной киевской улице сентября двадцать первого года, ее последнего года в России.
Расклейщик, проведя по афишке валиком, подхватил ведро, рулон и быстро двинулся за Басей.
– У красной власти с вашим братом разговор короткий, – объяснял он на ходу свою позицию. – Теперя новая интеллигенция будет. Не дворянская, не буржуазная. И не шибко так шобы кацапская. Поэт хоть, дамочка, хороший-то был?
Бася бросила через плечо, без особенной злости:
– Хороший.
– Правда хороший? – не удивился расклейщик. – Надо почитать, пока не изъяли. Ты, дамочка, не сердись, может и зря его чпокнули. Маета с вами, интеля, мутные вы, непонятные, хрен знает, шо от вас ждать. Вроде с народом, а вроде и не. Вот приходится питерским хлопцам расхлебывать.
***
Последние недели в Киеве Бася провела у Старовольских. От Кости вестей еще не было, но Бася знала – на Дальнем Востоке обстановка теперь непростая. (Письмо от Петра Иосиф и Аля, ошарашенные скорбной вестью, от Баси, в ее-то положении, скрыли.)
Провожая Басю на поезд до Киева, Мерман, стараясь выглядеть беззаботным, признался:
– Не могу я больше в ЧК. Не хочу. Другое время нынче, мирное. Учиться пойду.
– На кого, Ося, если не секрет?
– Я так понял, начинать надо с основ. Потому займусь общественными науками.
– Чем?
– Общественными науками, Бася. Диалектическим и историческим материализмом. Вот уже книжка есть, подарил один малосознательный меньшевик, лично мной отпущенный на волю под праздник солидарности. Про развитие монистического взгляда на историю. Автор – Плеханов, Георгий Валентинович.
– Как же я вам завидую, Иосиф! – только и сказала Бася. – У вас всё впереди. Вы столько всего узнаете.
Басино заявление об оптации польского гражданства возражений со стороны Советской Украины не вызвало. Дело было очевидное и на сто процентов ясное. Происхождение, довоенное место жительства, семья. Только один сотрудник в киевском отделе смешанной польско-советской комиссии спросил, негромко, чтобы никто не услышал: «Не боитесь?» «Немножко», – призналась Барбара. «Обойдется, – успокоил он ее. – Там тоже не звери. Не поддавайтесь на провокации, не втягивайтесь в дискуссии. Значит, домой?» «Домой». «А меня вот уже не впустят. А если впустят, то из Цитадели не выпустят».
Беседа в польском представительстве вышла не из приятных. Представительный мужчина в габардиновом костюме, в позолоченном представительном пенсне внимательно рассматривал Барбару, долго и прилежно вчитывался в документы. Шушукались машинистки, бросали косые взгляды входившие. Казалось, что они входили, чтобы поглазеть. Сотрудница Наркомпроса РСФСР, Наркомпроса УССР – таких тут увидишь нечасто.
– Решились, стало быть, вернуться в лоно цивилизации?
– Я возвращаюсь домой.
– С вашим послужным списком вы бы поднялись в Совдепии к высотам.
– Я возвращаюсь домой.
– Вы полагаете, родина ждет?
– Я возвращаюсь домой.
– Я слышал, честный русский человек всегда рано или поздно становится коммунистом. Вам не доводилось слышать подобного? Что вы на это скажете? Ах да, вы же не русская. Не отвечаете как минимум одному из перечисленных критериев.
– Я возвращаюсь домой.
Мужчина снял представительное пенсне.
– Ладно, так и быть, – сказал он с непонятной Басе грустью, – я подпишу вам всё, что вы хотите. Езжайте. Но помните – отечество начеку.
***
Согласно польско-советскому соглашению, репатриантам с обеих сторон позволялось сверх ручного багажа вывозить не более восьми пудов на главу семьи и не более пяти пудов на каждого ее члена. Платья, обуви позволялось увозить не более двух штук, меховую шубу – всего лишь одну. Не дозволялись к вывозу драгметаллы в необделанном виде, автомобили, мотоциклеты, оружие, бинокли, украшения, часы и портсигары сверх некой нормы, мыло более куска и множество других вещей. Бася со своими двумя чемоданчиками идеально соответствовала международным конвенциям.
Старовольская с глазу на глаз призналась Басе. «Я просто вижу, просто это вижу… Счастливого Кароля, счастливую Малгосю. И знаешь, Басенька, теперь, когда ты возвращаешься домой, я верю: скоро возвратится Вячеслав. Ты же веришь, что Вацек вернется?»
«Как же не верить, – ни секунды не усомнилась в счастливом исходе Барбара. – Только вы обязательно нам сообщите! Обязательно».
В назначенное комиссией и представительством утро Старовольские проводили ее на вокзал. Проверка багажа и посадка в эшелон потребовали времени – понятно, не из-за Баси. Но час настал, и она присела наконец на деревянную скамейку – одна из сотен других репатриантов. Кое-кто на Басю покосился. Из представительства запущен был слушок – не Марком Ястшембским, разумеется, – что в поезде будет махровая большевичка. «Морда-то, морда, – расслышала Бася шепот, – чистая чекистка, сразу видно. Ничего, дальше Ровно не проскочит».
Бася стискивала зубы. Молчала. Плевать. Поезд лязгнул и медленно сдвинулся с места. За скверно вымытым окном поплыли неясные силуэты – вокзальных зданий, телеграфных столбов, водокачки.
***
Вагоны, подрагивая на стыках, влекутся усталым паровозом на запад. Боярка, Фастов, Казатин, Бердичев. Кончится Киевщина, начнется остаток Волыни. За Шепетовкой – демаркационная линия, нынешняя польская граница. И хоть до Шепетовки еще далеко, далеко до Бердичева и даже до Казатина, попутчики расслабляются, смелеют, одухотворяются. Рассказывают анекдотцы, истории о хамах, жуют, выпивают, флиртуют. Кое-кто с презрением поглядывает в грязное окошко на русское убожество, на русскую разруху, на копошащихся с лопатами и тачками оборванных людей. Кто-то, невзирая на сопровождающих «чекистов», запевает, пока что негромко. «Радуется сердце, и душа ликует, кадровая рота в битву марширует».
Про Басю забыли, благодарение богу.
Говорить ей не с кем, и Бася молчит. Иногда, чтобы подкрепиться, достает из чемодана яблоки, картошку, черный хлеб. Пьет из стеклянной баклажки слегка подслащенную воду. Надо выдержать, надо доехать. Переносила и не такое, им и не снилось, что она перенесла. Девочка на верхней полке, лет шести, свесила русую головку и глядит. Добрыми умными глазками. Девочка, девочка, ты жалеешь печальную тетю? Ты еще маленькая, ты не понимаешь. Такого не поймут и мама с папой. Ни твои мама с папой, ни мои.
«Вы – честь солдата, легионы, бродяг и нищих гордый хор. Для добровольно обреченных – святой и жертвенный костер!»
Басе становится грустно, невыносимо, невыразимо. Глаза ее мутнеют от слез. Неужели ей не хочется домой? На родину? К родным? Девочка на верхней полке жалостливо смотрит, покусывая губки. Не нужно, малышка. Лучше слушайся маму и папу. Твой папа здорово поет про легионы. Осторожненько, под нос, но с неподдельным и искренним чувством.
До чего же ей… Боже… И почему? Не потому ли, что Бася не знает, что ее ждет там, на старой ее отчизне? Дом, родные, наука, словесность – или жандармы, допросы, концлагерь, тюрьма. И что станется с маленьким человеком, которого она везет в себе? Кем он вырастет, кем будет? Иосиф Мерман, тот сказал бы, не задумавшись: большевиком.
Но Вацек Котвицкий, в отличие от нас, товарищ, большевиком и коммунистом не станет. Баська тоже не станет большевичкой. Она не расскажет почти никому о работе своей в Наркомпросе – в том числе и о пользе, принесенной польскому отечеству. Не поведает о муках в захваченном пилсудовцами Житомире. И не обмолвится ни словом – даже собственным родителям, даже Мане, даже Анджею Высоцкому, – что знала людей, хороших и плохих, из уездной чрезвычайной комиссии.
Вацлав Котвицкий вырастет обычным польским пареньком, пойдет в гимназию, в лицей, в университет, станет немного левым, будет петь, писать стихи и нравиться добрым паненкам. А она… Будет трудиться. Преподавать, исследовать, переводить. Изредка радоваться жизни. Культурная жизнь в Варшаве, кто бы там ни сидел в Бельведере, необыкновенно богата и интересна.
И полетят, понесутся годы. Двадцать шестой, тридцать пятый, тридцать девятый. Для Вацека – сорок третий. Сорок четвертого у капрала-подхорунжего Котвицкого, псевдоним «Бекас», не будет. У Барбары, псевдоним «Марина», не будет сорок пятого.
Но это случится потом, нескоро. А сейчас впереди восемнадцать почти мирных лет, быть может лучших в ее не очень долгой жизни. И надо прожить их так… Вот именно –так, не иначе. Чтобы не было стыдно, досадно и больно. Чтобы не было страшно уйти.
Она проживет их, как надо, я знаю. Ведь я об этой Баське знаю всё. Ну почти – за исключением чисто уж женских подробностей, мне и русской публике неинтересных.
Снова девочка… Глядит, глядит. До чего ж похожа на Олеську Мартынюк. Слезла с верхней полки, подошла. Протянула руку. Вот ведь неугомонная.
«Тетя, тетя, не грусти. Хочешь, расскажу тебе стишок? Отчизна милая, Литва! Ты как здоровье, тот дорожит тобой, как собственною кровью, кто потерял тебя. Истерзанный чужбиной, пою и плачу я лишь по тебе единой68. Нравится? Правда красиво? Это, тетя, про Польшу».
Ну вот наконец-то – она улыбнулась. Хотел бы я знать – чему.
Москва – Красноярск – Москва, 2015–2023