Kitabı oku: «И повсюду космос. Избранные стихотворения и поэмы», sayfa 2

Yazı tipi:

Боян
(из цикла «Всадники»)

Мальчик Боян из Загорья

«Буран терзал обочины…»

 
Буран терзал обочины,
ласкал бурьян обманчиво.
Шли по полю оброчные
и увидали мальчика.
И увидали мальчика
по росту – меньше валенка.
Ни матушки, ни мачехи
не помнил мальчик маленький.
Не помнил мальчик маленький
ни батюшки, ни отчима.
На нем – доха в подпалинах
овчиной оторочена,
шапчонка одноухая,
вихры клочками мерзлыми.
Крестьяне убаюкали
мальчишку низкорослого.
В печи до самой полночи
рычало пламя пылкое.
Мальчишка встал тихонечко
и сел в куток с сопилкою.
И заиграл о Загорье,
о загорелых ратниках,
о тропах, что зигзагами
уводят в горы раненых.
Сны у оброчных прочные, —
сопят во все подусники…
Проспали ночь оброчные
и не слыхали музыки.
 

Боян

 
Стихи да кулак булатный —
все достоянье Бояна.
Есть латы. Но эти латы
отнюдь не достоянье.
 
 
Под латами-то рубаха
в прорехах, в зубцах-заплатах.
Всучил Ярослав-рубака
за песни Бояну латы.
 
 
Не князь – перекатной голью
слоняться бы вечно певчему.
А нынче идет что гоголь,
посвечивая наплечниками.
 
 
Увидит кабак нараспашку,
клокочущий ковш осушит,
такое понарасскажет —
от хохота пухнут уши!
 
 
И выпьет на полполушки,
а набузит на тыщу.
Отыщет боярина-клушу
и под бока натычет.
 
 
Кулак у Бояна отборный.
Под забором, на бревнах тухлых
боярина долго и больно
колотит Боян по уху.
 
 
Что удар – то майский подарок,
что удар – громыхают кости.
 
 
И кличет боярина Ставра
Боян «поросенком бесшерстным».
 

Боярин

 
У боярина Ставра хоромы.
Закрома у Ставра огромны.
Проживает боярин в палате.
А носит обноски-лапти.
 
 
И сам-то боярин – лапоть,
и лоб у него – не очень.
И любит боярин лапой
в пушистой ноздре ворочать.
 
 
Добро, был бы хрыч старый,
а то – двадцатитрехлетний.
Вершина деяний Ставра —
валяться в пшеничной клети.
 
 
Прихватит персидский коврик,
заляжет с утра в малинник…
Напрасно Ставра торговле
обучает жена Марина.
 
 
Боярин лепечет – умора! —
называет полушку аршином.
И хлещет его по морде
сковородой Марина.
 

Марина

 
Не отменна Марина станом.
Невысока, курноса явно.
Но, конечно, не кринкой сметаны
обаяла Марина Бояна.
 
 
У Марины очи неистовы,
голубее бабьего лета.
А походка —
        увидишь издали
и пойдешь далеко
           следом.
 
 
Обожает Марина вина.
Пьет с Бояном и спит в чернике.
Только не побежит Марина
за Бояном в родной Чернигов.
 
 
Что возьмешь с гусляра Бояна,
продувного, как сито,
разве будешь от песни
              пьяной?
Или сытой?
 
 
Песня ценится много ниже,
чем на властном заду прыщик.
 
 
Никогда не уйдет Марина
от боярских бочонков и пищи.
 

Последние песни Бояна

«Я всадник. Я воин. Я в поле один…»

 
Я всадник. Я воин. Я в поле один.
Последний династии вольной орды.
Я всадник. Я воин. Встречаю восход
с повернутым к солнцу веселым виском.
 
 
Я всадник. Я воин во все времена.
На левом ремне моем фляга вина.
На левом плече моем дремлет сова,
и древнее стремя звенит.
 
 
Но я не военный потомок славян.
Я всадник весенней земли.
 

«Возвращайся, воин, в дом…»

 
Возвращайся, воин, в дом,
в дом дрем,
без руля и без колес
дом грез,
истреблен и гнет и трон —
дом дрем,
всё взаправду, всё всерьез,
дом грез.
Возвращайся, воин, к винам,
  прекращай обиды битв,
    обращайся, воин, к вилам,
      обещай баклуши бить,
        пригляни себе сутану
          семейную…
Прокляни меня, солдат,
за советы.
 

«И грустить не надо…»

 
И грустить не надо.
Даже
   в самый крайний,
даже
   на канатах
играйте, играйте!
 
 
Алёнушка,
      трудно?
Иванушка,
      украли?
Эх, мильонострунно
играйте, играйте!
 
 
Или наши игры
оградим оградой?
Или —
    или – или!
Играйте, играйте!
 
 
Расторгуйте храмы,
алтари разграбьте,
на хоругвях храбро
играйте, играйте!
 
 
На парных перинах
предадимся росту!
 
 
Так на пепелищах
люди плачут,
поэты – юродствуют.
 

«Был крыжовник…»

 
Был крыжовник
больше арбуза,
на мраморной березе
вороны сидели,
вороны сидели,
они целовались,
один ворон черный,
другой ворон белый,
один ворон каркал,
другой кукарекал…
Это в сказке. В жизни
такого не бывает.
 
 
В жизни всё иначе,
всё обыкновенно;
был помидор,
маленький, как клюква,
на двух муравьях
две вороны ехали,
две вороны ехали,
в клювах по сабле,
одна ворона белая,
другая не малиновая,
а по небу бегала
ворона в туфельках,
из мраморных жилок
плела паутину…
Это в жизни. В сказке
такого не бывает.
 

«Догорай, моя лучина, догорай…»

 
Догорай, моя лучина, догорай!
Все, что было, все, что сплыло, догоняй.
 
 
Да цыганки, да кабак, да балаган,
только тройки —
          по кисельным берегам.
 
 
Только тройки – суета моя, судьба,
а на тройках по три ворона сидят.
 
 
Кто он, этот караван и улюлюк?
Эти головы оторваны, старик.
А в отверстиях, где каркал этот клюв,
по фонарику зеленому стоит.
 
 
По фонарику – зеленая тоска!
Расскажи мне, диво-девица, рассказ,
как в синицу превратился таракан,
улетел на двух драконах за моря…
 
 
Да гуляй, моя последняя тоска,
как и вся больная родина моя!
 

«Где же наши кони…»

 
Где же наши кони,
           кони вороные?
Где же наши копья,
           копья вороненые?
Отстарались кони.
Отстрелялись копья.
 
 
Незадаром в роще, бедной и беззвучной,
ходит странный ворон ходуном по сучьям,
ходит и вздыхает,
          на лице громадном,
на лице пернатом скорбная гримаса.
 
 
Ничего не надо:
          ни чужих отечеств,
ни коней, ни копий…
            Осенью огромной
с нами наше счастье:
белые одежды,
бедный бор
       да ворон,
            ворон вороненый.
 

«И вот опять, и вот – вниманье!..»

 
И вот опять, и вот – вниманье! —
и вот метели, стражи стужи.
Я понимаю, понимаю
мятущиеся ваши души.
 
 
Когда хлеба́ ревут «Мы в теле!»,
я так спокоен, так неспешен:
мои костлявые метели
придут надежно, неизбежно, —
 
 
и кто бы как бы ни хотели, —
над всей над повседневной сушей!
Здоро́во, белые метели,
мои соратники по стуже!
 

«Завидуешь, соратник, моему…»

 
Завидуешь, соратник, моему
придуманному дому? Да, велик
он, храм химерный моему уму,
хранилище иллюзий – или книг.
 
 
Взойди в мой дом, и ты увидишь, как
посмешище – любой людской уют,
там птицы (поднебесная тоска!)
слова полузабытые поют.
 
 
Мой дом, увы, – богат и, правда, прост:
богат, как одуванчик, прост, как смерть.
Но вместо девы дивной, райских роз
на ложе брачном шестикрылый зверь.
 
 
И не завидуй. Нет у нас, поверь,
ни лавра, ни тернового венца.
Лишь на крюке для утвари твоей
мои сердца, как луковки, висят.
 

«Дождь идет никуда, ниоткуда…»

 
Дождь идет никуда, ниоткуда,
как старательная саранча.
Капли маленькие, как секунды,
надо мною звучат и звучат,
 
 
не устанут и не перестанут,
суждены потому что судьбой,
эти капли теперь прорастают,
может, деревом, может – тобой.
 
 
Воздух так водянист и рассеян.
Ты, любимая,
        мы – воробьи.
В полутьме наших птиц и растений
я любил тебя или убил?
 
 
Пусть мне всякий приют – на закланье!
Поводырь, меня – не доведи!
Ворон грянет ли, псы ли залают, —
веселись! – восвояси! – в дожди!
 
 
Дождь идет всё сильнее, всё время,
племена без ветрил, без вождя.
Он рассеет печальное племя,
то есть каждую каплю дождя.
 
 
Где я? Кто я? Куда я? Достигну
старых солнц или новых тенет?
Ты в толпе торопливых дождинок
потеряешь меня или нет?
 
 
Меч мой чист. И призванье дано мне:
в одиночку – с огульной ордой.
Я один. Над одним надо мною
дождь идет. Дождь идет. Дождь идет.
 

Первая молитва Магдалине

 
На ясных листьях сентября
росинки молока.
Строения из серебра
сиреневы слегка.
 
 
Ты помни обо мне, о нем,
товарище чудес.
Я вижу вина за окном.
Я вовсе не воскрес.
 
 
Я тень меня. Увы, не тот.
Не привлекай кликуш.
Не объявляй обильный тост.
Мария! Не ликуй.
 
 
Я тень. Я только дух себя.
Я отблеск отчих лиц.
Твоя наземная судьба —
для юношей земли.
 
 
Тебе заздравье в их сердцах.
Не надо. Не молись.
И что тебе в такой сентябрь
сомнения мои!
 
 
Твой страх постыден в день суда.
Оставим судьям страх.
А я? Что я?! Не сострадай,
несчастная, сестра.
 
 
Их жизнь – похлебка, труд и кнут,
их зрелища манят.
Они двуногий свой уют
распяли – не меня.
 
 
Сестра! Не плачь и не взыщи.
Не сострадай, моя.
Глумятся надо мной – молчи,
внимательно молясь.
 
 
Но ты мои не променяй
сомнения и сны.
Ты сказку, сказку про меня,
ты сказку сочини.
 

«Наше время – веселиться…»

 
Наше время – веселиться,
размотать души клубок.
 
 
Ты – царица Василиса,
я – твой первый теремок.
 
 
В этом доме пели мало
и не плакали еще.
 
 
Понемножку пировали,
целовались под плащом.
 
 
И порхали очень просто
ноготки, как лепестки.
 
 
Наше время – время тостов
от безвременья тоски.
 

Вторая молитва Магдалине

 
Это птицы к подоконникам льнут.
Это небо наполняет луну.
 
 
Это хижины под небом луны
переполнены ночными людьми.
 
 
Невозможно различить в темноте
одинаковых, как птицы, людей.
 
 
Ты целуй меня. Я издалека
обнимаю!
      Обвиняю свой страх.
Я неверье из вина извлекал,
от, любимая, неверья устал.
 
 
Нет привала. Вся судьба – перевал!
Запорожье!
       Нет реки Иордань!
Если хочешь предавать – предавай,
поторапливайся! Эра – не та!
 
 
Нынче тридцать за меня не дадут.
Многовато бескорыстных иуд.
 
 
Поспешай! Петух Голгофы поет.
Да святится святотатство твое…
 

Язычники

 
Обличает волк луну,
как людей Божий Сын…
Житие – ни тпру ни ну,
то ли чернориз-цы!
 
 
Ратуют они за рай,
там нектары – ложками!
Если житие – сарай,
проповеди —
        ложны!
 
 
Пред амвоном гнись дугой,
гуди – как положено!
Если всюду пьянь да голь,
проповеди —
        ложны!
 
 
Белениться? Не балуй!
Плуг тебе да лошади!
Если поголовный блуд,
проповеди —
        ложны!
 
 
Черноризцам – все азы,
патоку и птаху,
а язычникам – язык
        на полку?
        на плаху?
 
 
За любовь
      пред паствой маяться?
Псалтыри
      за счастье?
Верим в солнце,
верим в мясо,
в соль,
в зерно,
в зачатье,
в бубны,
в бани,
в хоровод,
в гусельные весла!
В нашей жизни горевой
ой как редко звездно…
 

«О чем плачет филин…»

 
О чем плачет филин?
 
 
О том, что нет неба,
что в темноте только
двенадцать звезд, что ли.
 
 
Двенадцать звезд ходят,
игру играют,
что месяц мышь съела,
склевал его ворон.
 
 
Унес ворон время
за семь царств счастья,
а в пустоте плачет
один, как есть, филин.
 
 
О чем плачет филин?
 
 
Что мир мал плачу,
что на земле – мыши,
все звезды лишь – цепи…
 
 
Когда погас месяц,
и таяло солнце,
и воздух воздушен
был, как одуванчик,
 
 
когда во все небо
скакал конь красный
и двадцать две птицы
дневных смеялись…
 
 
Что та́к плакал филин,
что весь плач птичий —
бессилье бессонниц,
ни больше ни меньше.
 

«Легенду, которую мне рассказали…»

 
Легенду, которую мне рассказали,
веками рассказывают русалки.
Хвостами-кострами русалки мерцают,
их серьги позванивают бубенцами.
 
 
Наследницы слез и последних лишений
вставали над озером в белых одеждах,
наследницы слез и последних лишений,
всё женщины чаще,
            а девушки реже.
 
 
Хвостами-кострами русалки мерцали,
их серьги позванивали бубенцами.
Их озеро требовало пополненья:
пришло и последнее поколенье.
 
 
Различия – те же, причины – как прежде,
лишь девушки чаще,
            а женщины – реже.
Немые русалки плывут по каналам
и рыбье бессмертье свое проклинают…
 
* * *
 
Художник, не надо к бессмертью стремиться,
русалкой струиться, легендой срамиться.
 
 
Художник, бессмысленны вечные вещи,
разгул публикаций,
            огул одобрений,
коль каждая капля слезы человечьей
страшнее твоих трагедийных творений.
 

Смерть Бояна

 
За городом Галичем,
на перепутье, харчевня.
Для панства —
         харчевня,
а простонародью —
            корчма.
И русич, и лях, и турпей —
неумытый кочевник —
отыщут в харчевне
любое питье и корма.
 
 
На прочную ногу —
скамьи из точеного бука —
поставил харчевню
еврей-весельчак Самуил.
То флейтой зальется,
то филином зычно аукнет…
Гогочут пьянчуги, вздымая усы:
– Уморил! —
Давненько не хаживал
к весельчаку-иудею
соратник Бояна,
          хоробр новгородский Поток.
 
 
Хозяин угодлив:
склоняя оплывшую шею,
подносит сивуху,
          арбуз
             и куриный пупок.
А гости,
     а гости,
         а гости печатают песню,
отменную песню,
что слово – то конника топ.
Хозяин доволен:
лоснятся колечками пейсы.
Хозяин смущен:
плачет паче младенца Поток:
 
 
– В песчаном Чернигове
рынок что сточная яма,
в помоях и в рытвинах —
лоб расколоть нипочем.
На рынке
      под вечер,
            в сочельник,
казнили Бояна,
Бояна казнили,
назначив меня палачом.
 
 
Сбегались на рынок
скуластые тощие пряхи,
сопливых потомков
таща на костистых плечах.
Они воздевали
сонливые очи на плаху
и, плача в платочки,
костили меня, палача.
 
 
А люди,
     а люди,
         а люди
болтали о рае,
что рай не Бояну,
Бояну – отъявленный ад.
Глазели на плаху,
колючие семечки жрали,
судачили:
влево
    иль вправо падет голова.
 
 
Потом разбредались,
мурлыча Бояновы строки, —
лелеять иконы
в своих утепленных углах.
Марина,
которой Бояном написано столько,
в ту ночь, как обычно,
с боярином Ставром легла.
 
 
Я выкрал у стражи
Бояновы гусли и перстень,
и – к черту Чернигов,
лишь только забрезжила рань…
Замолкните, пьянь!
На Руси обезглавлена Песня.
Отныне
     вовеки
         угомонился Боян.
 
 
Родятся гусляры,
бренчащие песни-услады,
но время задиристых песен
вовеки зашло…
 
 
В ночь казни
смутилось
шестнадцать полков Ярослава.
Они посмущались,
но смуты
не произошло.
 

Мой дом

«Дом стоял на перекрестке…»

 
Дом стоял на перекрестке,
напряжен и мускулист,
весь в очках,
        как перед кроссом
чемпион-мотоциклист.
Голуби кормились мерно,
на карнизах красовались.
Грозные пенсионеры
вдоль двора крейсировали.
Вечерами дом думал,
сметы составлял, отчеты,
и —
   внимательные дула —
наводил глаза ученых,
дула – в космос розоватый!
А под козырьком у дома
разорялась, раздавалась,
радовалась радиола.
 
 
Там бутылки тасовали,
под пластинки танцевали,
эх, комично танцевали,
выкаблучивались!
 
 
Я в одном из окон дома
домогаюсь новой строчки.
Я хотел бы стать домом,
напряженным и строгим.
 
 
Танцевать комически
на чужой гульбе,
плакать под космический гул голубей.
 

«Каждому необходим…»

 
Каждому необходим
свой дом,
      свой дым,
своды над головой,
ложе —
     лежанку бы,
чтобы свой колобок
свойственен дому был.
Где ты, мой дом, стоишь?
Дом —
     над окном —
            стриж?
Гость у дверей цепных?
Дом —
    под окном —
            цветник?
 
 
Где ты, мой дом родной?
В рододендронах мой?
В детстве
      да сплыл,
           не быв.
 
 
В детстве?
      Или – встарь?
Эх, кабы —
       да кабы
Сивкою-Буркой встань!
 
 
Сивка, топчи гранит!
Бурка —
      и-го-го-го!
Где ты, мой дом —
            в грибных
дождиках
      в Новый год?
 

«Кто строил дом…»

 
Кто строил дом?
          (Этап —
              этаж!)
 
 
Мать? Нет!
      Отец?
          Не мог!
Ваш дом,
      по-вашему, он —
                ваш,
лишь по названью —
            мой.
 
 
Приблудный сын домов чужих,
ублюдок,
Вечный Жид,
ты в дом вломился напролом,
в наш дом!
В ваш дом?
Ваш дом —
неврастеничек и нерях,
маньяков и менял.
Не я вошел в ваш дом,
             не я,
ваш дом
      вошел
          в меня!
 
 
Я —
   нет! —
       предательству в ночи,
предательству ночей!
 
 
А дом все знает, а – молчит!
Не ваш он, дом —
           ничей!
Бело —
    бетонная скала!
Бассейн,
      в котором гул
бессилья всех земных салак,
бесславья —
        всех акул!
 

Цветы и рыбы

1. «Розы…»

 
Розы —
обуза восточных поэтов,
поработившие рифмы арабов
                  и ткани.
Розы —
по цвету арбузы,
по цвету пески,
         лепестками
шевелящие,
как лопастями турбины.
Розы —
меж пальцев – беличья шкурка,
на языке – семя рябины.
Розы
различны по температуре,
по темпераменту славы,
а по расцветке
отважны,
как слалом.
Черные розы —
черное пиво,
каменноугольные бокалы.
Красные розы —
кобыльи спины
со взмыленными боками.
Белые розы —
девичьи бедра
в судорогах зачатья.
Желтые розы —
резвящиеся у бора
зайчата.
Розы
в любом миллиграмме чернил
Пушкина, Шелли, Тагора.
Но уподобилась
работорговле
розоторговля.
В розницу розы!
Оптом!
На масло,
в таблетки для нервов!
Нужно же розам
«практическое примененье».
Может,
и правильно это.
Нужны же таблетки от боли,
как натюрморты нужны
для оживленья обоев.
Правильно все.
Только нужно ведь печься
не только о чадах и чае.
Розы как люди.
Они вечерами печальны.
И на плантациях роз
такие же планы, коробки, субботы.
Розы как люди.
С такою же солнечной,
доброй,
короткой судьбою.
 

2. «О чем скорбели пескари…»

 
О чем скорбели пескари?
О чем пищали?
Жилось им лучше аскарид.
Жирен песчаник.
Не жизнь, а лилиевый лист.
Балы, получки.
Все хищники перевелись.
Благополучье.
Кури тростник.
Около скал
стирай кальсоны.
А в кладовых!
Окорока
стрекоз копченых!
А меблировка!
На дому —
О мир! О боги!
Из перламутра, перламут —
ра все обои!
Никто не трезв,
никто не щупл,
все щечки алы…
Но только не хватало щук,
зубастых,
наглых,
чтоб от зари и до зари,
клыки ломая…
Блаженствовали пескари.
Не понимали.
 

3. «В страницах клумбовой судьбы…»

 
В страницах клумбовой судьбы
несправедливость есть:
одни цветы —
         чтобы любить,
другие —
      чтобы есть.
Кто съест нарциссы?
Да никто.
И львиный зев не съест.
Уж лучше жесть или картон, —
и враз на жизни —
крест.
Кто любит клевер?
Кто букет
любимой подарит
из клевера?
Такой букет
комично подарить.
Но клевер ест кобыла —
скок! —
и съела из-под вил.
Но ведь кобыла —
это скот.
Нет у нее любви.
Не видеть клеверу фаты.
Вся жизнь его —
удар.
Гвоздика —
хитрые цветы.
И любят, и едят.
Но чаще этих хитрецов —
раз! —
в тестовый раствор.
А розы
любят за лицо,
а не за существо.
 

4. «Я не верю дельфинам…»

 
Я не верю дельфинам.
Эти игры – от рыбьего жира.
Оттого, что всегда
слабосильная сельдь вне игры.
У дельфинов малоподвижная кровь
в склеротических жилах.
Жизнерадостность их —
от чужих животов и икры.
    Это резвость обжор.
    Ни в какую не верю дельфинам,
    грациозным прыжкам,
    грандиозным жемчужным телам.
    Это – кордебалет.
    Этот фырк,
    эти всплески – для фильмов,
    для художников,
    разменявших на рукоплескания красок
    мудрый талант.
Музыкальность дельфинов!
Разве
после насыщенной пищей недели
худо слушать кларнет?
Выкаблучивать танец забавный?
Квартируются в море,
а не рыбы.
Летают,
а птицами стать нет надежды.
Балерины – дельфины,
длинноклювые звери
с кривыми и злыми зубами.
 

5. «Так давно это было…»

 
Так давно это было,
что хвастливые вороны даже
сколько ни вспоминали,
не вспомнили с точностью дату.
Смерчи так припустили.
Такие давали уроки!
Вырос кактус в пустыне,
как
  все, что в пустыне,
             уродлив.
А пустыня —
пески, кумачовая крупка.
Караваны
благоустраивались на привалах.
Верблюды
воззирались на кактус
с презрительным хрюком:
– Не цветок, а ублюдок! —
и презрительно в кактус плевали.
Вечерами шушукались
вовсе не склонные к шуткам
очкастые змеи:
– Нужно жалить его.
Этот выродок даже цвести не умеет.
Кактус жил молчаливо.
Иногда препирался с ужами.
Он-то знал:
он настолько колюч,
что его невозможно ужалить.
Он-то знал:
и плевки, и шипенье – пока что.
Он еще расцветет!
Он еще им докажет! Покажет!
Разразилась жара.
И пустыню измяли самумы.
Заголосили шакалы —
шайки изголодавшихся мумий.
Убежали слоны в Хиндустан,
а верблюды к арабам.
И барахталось стадо
барханных орлов
и орало,
умирая,
ломая крылатые плечи и
               ноги.
Эти ночи самумов!
Безмлечные ночи!
Так афганские женщины,
раньше трещотки в серале,
умирая, царапали щеки
и серьги,
и волосы рвали.
Опустела пустыня.
Стала желтой, голодной и утлой.
Ничего не осталось
ни от сусликов, ни от саксаулов.
И тогда, и тогда, и тогда —
видно, время шутило, —
кактус
пышно
расцвел
над песчаным, запущенным штилем.
Он зацвел,
он ворочал
багровыми лопастями.
Все закаты бледнели перед его лепестками.
Как он цвел!
Как менялся в расцветке!
То – цвета айвы,
то – цвета граната.
Он, ликуя, кричал:
– Я цвету!
Мой цветок —
самый красный и самый громадный
во Вселенной!
Кактус цвел!
И отцвел.
Снова смерчи давали
шагающим дюнам уроки.
Снова горбился кактус,
бесцветен,
как
  все, что в пустыне, уродлив.
И слоны возвратились.
И верблюды во время привалов
с тем же самым презреньем
в стареющий кактус плевали.
Молодые орлы издевались:
– Какой толстокожий кувшин!
Змеям выросла смена.
И так же шушукалась смена.
Как он, кактус, когда-то расцвел,
как имел лепестки —
размером с ковши! —
только ящерка видела,
но рассказать никому
не сумела.
 

6. «Дождь моросил…»

 
Дождь моросил.
Дождь вздрагивал.
Нева
то взваливала волны на причалы,
то снова в воду сваливала волны.
И фонари вдоль набережной узкой
светили тускло,
будто сквозь фанеру.
Мы говорили о цветах и рыбах…
Что орхидеи,
не в пример пионам,
теплы,
что окунь вовсе и не рыба,
а лебедь —
только с красными крылами…
Мы уезжали за город,
туда,
где бабочки
и где наторкан в почву
еще несовершеннолетний лес.
Под жилами и хлорофиллом листьев
мы говорили о цветах и рыбах,
о ящерицах – о вееропалых
гекконах —
вот живут же —
прилипают
и к потолку,
и к зеркалу,
и к шкафу.
А нам к сиим предметам не прилипнуть.
Палатка.
Одеяло.
Фляга.
Спиннинг.
Наш лагерь.
Наше логово.
Наш дом.
Мы ищем тот проклятый «чертов палец»,
тот белемнит,
обломок добрых прошлых
взаимоотношений…
Не найти.
Мы бродим,
пожираем плотоядно
щетинистых и худосочных щук,
закрюченных на мой могучий спиннинг
захватнический.
В перебранках грома
мы наблюдаем фотовспышки молний
и чертим планы линиями ливней…
И тихо улыбаемся, как рыбы,
своим воображаемым цветам.
 

Рыбы и змеи

1. «Речная дельта…»

 
Речная дельта,
как зимняя береза,
бороздила мерзлый грунт корнями.
Морской окунь плыл к дельте,
подпрыгивая, окунаясь в пригорки волн.
Речной окунь
тоже плыл к дельте,
шевеля плавниками – красными
                    парусами.
– Здорово, старик! —
закричал речной окунь
и хлопнул морского окуня
хвостом по плечу.
– Чего молчишь? —
закричал речной окунь. —
Зазнался, старик?
Ведь и ты и я рыбы.
И ты и я пьем воду.
– Правильно, —
сказал морской окунь. —
– И ты и я рыбы.
Только ты пьешь воду,
а я пью океан.
 

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
12 ağustos 2024
Yazıldığı tarih:
2024
Hacim:
130 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
978-5-389-26375-8
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu