Kitabı oku: «Моя ойкумена. Проза, очерки, эссе», sayfa 5
* * *
Возбуждение не проходило.
Но чувства опасности так и не возникло.
Странно устроен человек, он часто дрожит и трепещет, сталкиваясь в конфликте с себе подобным, испытывает стрессы, глотает успокоительное, но всё равно от страхов, тревог, страданий – валится, сражённый инфарктом, инсультом, нервным расстройством или любой другой современной хворью. Однако моменты стихийных катастроф мы зачастую встречаем в состоянии заворожённо-восхищённом, и нередко предчувствие такой встречи вызывает эйфорическое веселье.
Нечто подобное я испытывал в тот достопамятный миг, когда мой автомобиль по неведомой причине сошел с трассы, и пока я летел над метёлками полыни, в те доли секунды перед ударом о землю и четырьмя переворотами, очень хорошо помню – в душе вздымались дьявольский восторг, азарт и дерзость.
Та давняя катастрофа была локальной, частной, моей. Но она позволяет кое-что сопоставлять, моделировать, делать выводы. Её результатом было столь новое понимание самого себя, что если бы сей процесс протекал естественным, эволюционным путём, то вряд ли в принципе смог осуществиться.
Если я правильно понимаю, в соперничестве со стихией есть соблазн титанизма, нечеловеческой гордыни, и если герой, пройдя через катастрофу живым и здоровым (хотя бы психически), не бросается на поиск нового испытания, вернее сказать – навстречу гибели, а научается управлять собою в моменты пиковых нагрузок, то, стало быть, в следующий раз он этого соблазна избежит.
Как бы сказали биологи: устойчивость вида усилится…
Грозовой фронт вступил в соприкосновение с ближайшими, доселе спокойными, слоями воды, он как бы смазал светлую гладь и привёл в движение растительность по берегам.
Стал накрапывать дождь.
– Зачехляй камеру, Лёша! Пора прятаться в норку.
– В какую норку? Гляди, как она прёт. – Лёша привычным, но быстрым движением уторкивал видеокамеру в специальный кофр, после чего, для верности, засунул всё это в большой полиэтиленовый пакет. – В таком темпе нашу палатку смоет через десять минут со всеми причиндалами.
– Сворачиваемся! Всё тряпьё и припасы в багажник. В машине пересидим. Авось, прямого попадания не будет…
* * *
Чернота уже пыталась досягнуть до зенита. Фиолетовокудрое воинство, подобно полчищам Дария, выпускало перед собой серые стремительные стрелы перистых туч. Эти стрелы, накрыв нас тенью, уже смыкались в сплошной покров, но и он был разодран в клочья сухим треском электрического разряда, который, словно камень, пущенный из пращи, сначала шелестел, шкворчал, рикошетил, и, наконец, словно тупое гулкое бревно, ударил в землю прямо перед нами, ослепляя, сотрясая до самого основания, почти лишая сознания.
Полил ливень. И наступила ночь.
Я резко попытался задраить окно, но стекло заклинило (сколько раз собирался подтянуть тросик), дождь захлёстывал, уже и рукав рубахи и штанина были мокрыми, в отчаяньи я надавил на ручку стеклоподъёмника, трос лопнул…
* * *
Вода, стекая по дверце в салон, уже стояла в ногах. На крышу и на капот лило сплошным потоком.
– Одеяло давай!
Приоткрыв дверцу и накинув на неё кусок клетчатой шерстяной ткани, мы вновь захлопнули машину. Стало куда спокойнее. По крайней мере, наводнение на ближайшие несколько часов уже не грозило.
Пока мы суетились, реальность перестала существовать.
Исчезло всё – берег, вода, небо, исчезли привычные звуки, даже ощущение верха и низа как бы стало вызывать сомнение, исчезло время как таковое, мы плавали в некой утробе или даже в яйцеклетке, а вокруг извергались и клубились силы хаоса, разрушения, бездны.
Я попытался включить фары.
Даже «дальний свет» пробивал ливень лишь метра на два, увязая в сплошных зарослях влаги.
С перепугу включенное радио лишь добавило треску и грохоту в салоне.
Становилось понятно, что мы влипли по-крупному.
– Такой ливень не может продолжаться долго, мы же не в Индии.
– Будем надеяться, что к тому моменту, когда он прекратится, Чаны ещё не выйдут из берегов.
Но он только усиливался. Перерывы между вспышками молнии сократились до секунды, гром лупил над самой головой, вминая в сидение, размазывая, лишая даже двигательной способности.
Наконец, наступил такой момент, когда полотнище магниевой вспышки стало накрывать нас целиком и не на долю секунды, а как бы навеки, выпивая зрение и поглощая душевные силы… мы зависали посреди лютой белизны высвободившегося атмосферного электричества, свет разряда нас пронизывал, пауза длилась, но это была не пауза прежней тишины, это была пауза внутри катастрофы, она завершалась мраком, новым ударом ливня и таким грохотом и вибрацией материи, что возникали дикие мысли об эпицентре землетрясения.
В таких перипетиях сохранить присутствие духа помогает только молитва.
Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья,
Бессмертья, может быть, залог…
Да, да, есть упоение и наслаждение, и восторг, только почему, почему во всём этом «бессмертья, может быть, залог», не объяснил Александр Сергеевич, сокровенное это, сакральное, не для невежд, не для профанов, не для черни. И народу, и отдельному человеку катастрофа посылается для самопознания, нельзя жить в катастрофе, поскольку цвести, созревать и плодоносить можно лишь в мире с миром и самим собой. Но родовая память и способность объять необъятное открывается лишь в моменты пограничные, терминальные, когда ты вдруг вспоминаешь, что сотни раз уже испытывал нечто подобное, вернее, не ты, а твои предки назад тому неведомо-незнаемо сколько веков. Коли ты жив, значит и они остались живы, значит они нашли выход и не просто нашли, а укрепились, выросли и умножились духом.
* * *
Гроза схлынула.
Это произошло уже за полночь.
Вяло переговариваясь, мы выползли из машины, размять затёкшие члены, выпить по рюмке водки за удачное окончание спектакля, который счастливо оказался мелодрамой, а не трагедией, и оглядеть место боевых действий.
Буря миновалась.
Дождик ещё слабо накрапывал, но в просветы туч уже проглядывали звёзды.
Я оглядел горизонт по периметру, озеро темнело всей своей равниной на все четыре стороны света. Театр вновь расступился до пределов великой Барабы! А по его краям, вместо кулис, полыхали зарницами грозы. Их, по всему обзору, я насчитал восемнадцать, ровно по девять – на восток, запад, север и юг.
Раскатились, словно клубки огненные.
Теперь пойдут хлеба поливать…
Новосибирск, 1994—96 гг.
Там, где Хорс настигает лошадь
Хакасская палеообсерватория Сундуки
Люблю камни.
Обкатанные рекой или морем и живущие в воде подобно неподвижным существам с пятнистым переливчатым панцирем. Люблю валуны, покрытые лишайником, полупогрузившиеся в степной дёрн, горячие от зноя и пахнущие полынью и солнцем. В тайге эти крутолобые создания по брови затянуты мхами, в тайге они чаще всего чёрные с влажным отливом, а мох в зависимости от места и времени года может быть любого цвета – и светлый, и голубой, и рыжий и густо-малахитовый. Морские камни похожи на эмбрионы, тучи разноцветных перекатывающихся с места на место шелестящих друг о друга молекул, в них есть только геологическая память, они не имеют окончательной формы, они тускнеют на воздухе и оживают в золотисто-рябом колыхании влаги. Камни степей и горных долин разумны, они лежат здесь давно, очень давно, им и самим уже не вспомнить когда и какая сила поместила их под этим небом. Каждая щербина, каждый выступ, каждый скол – cловно морщина, словно шрам, словно извилина в гранитном черепе; следы великих событий и мировых катастроф запечатлелись на поверхности камня лишь некоторой шероховатостью, трещинкой или особым фиолетовым оттенком скального загара… Простое течение лет, ливни, снегопады и паводки не отражаются на буддистской задумчивости камня. Но – ударит молния, сорвётся лавина, проползёт ледник, огонь пожара отгрызёт кусок от покатого бока, мудрец присядет на краешек, художник оставит на лбу замысловатый значок… вот и зарубка на памяти, вот и событие, будет о чём подумать, будет что сохранить в каменном сердце, тем более, что следующее событие случится неведомо когда.
* * *
На моей книжной полке над рабочим столом лежат дорогие сердцу камни из тех мест, где когда-то побывал я или некая моя ипостась.
Тонконогий неолитический олень на плоском осколке бурой породы, я его спас, выкопав из отвала, оставленного взрывом. Чуйский тракт от этого взрыва стал немного шире, а скала Калбакташ недосчиталась нескольких десятков петроглифов, уничтоженных, превращённых в клыкастые глыбы и щебень, которые бульдозер методично сгрёб с трассы на каменистый пляж Чуи. Олень ожил и теперь пасётся у меня на полке, словно бы это альпийские луга вдоль Каракольских озёр.
* * *
Древний-древний чоппер из мутно-чёрного с проседью обсидиана, это глухой палеолит, начало человеческого рода, тем более, что найдено это каменное рубило времён Адама недалеко от подножия горы Арарат в Армении. Вещь страшная и красивая, я всем говорю, что именно этим орудием было совершено первое на Земле убийство, от четырёх точек скола по вулканическому стеклу расходятся коцентрические круги, острие до сих пор внушает мысли о сокрушительной пробойной силе.
Родства и крови есть меридиан
В душе, как ночь, как небо молодой…
Мне лёг в ладонь седой обсидиан —
Сама собой нашла его ладонь.
Покатый вулканический миндаль,
Обколотый умелою рукой.
Какая глубь, какая, Боже, даль
И трепет проникающий какой.
Клык в кулаке, оскаленная пасть…
Удар – и череп времени пробит!
Какая страсть, какая, Боже, власть
И злая мощь в тебе, Палеолит.
И кто сказал, что взявший в руки меч
Или рубило, Господи, прости,
Сумел в себе звериное отсечь
И образ мира в сердце обрести?
О, каинова огненная кровь!
Обсидиана чёрное стекло
Не помнит слёз о лучшем из миров,
И – сколь веков по лезвию стекло.
* * *
Подарки Таманской косы, изъеденные солёной влагой Боспора Киммерийского куски песчаника, блёклый галечник и античные черепки.
* * *
Кривые ракушки и окаменелости с острова Кипр – такого сухого известкового цвета, что не покидает ощущение их тысячелетнего пребывания на прямом солце и солёном ветре, где только и есть берег, скалы да мимо плывущие герои всевозможных одиссей.
* * *
А рядом со средиземноморскими сувенирами лежат золотисто-коричневые с нежными пятнами ржавчины на боках камешки из Хакасии. Они тёплые и по цвету и на ощупь, формы их созданы самой природой с той степенью грубоватой гармонии, которая вызывает ощущение подлинности и жизни. Камни и впрямь напоминают живых существ, первый холмообразен и молчалив, словно панцирь спящей черепахи, на боку у него то ли стихией, то ли ещё кем аккуратно выгравирован лежащий полумесяц. Другой напоминает голову змеи или угреподобной рыбы, намёк на жаберную щель остаётся лишь намёком и, если повернуть камень левой стороной, то просматривается прикрытый от летнего зноя глаз некоего древнего существа; странно, но образ начинает жить сам по себе, и уже кажется, что склонённая в каменном изгибе голова рептилии чему-то загадочно и чуть снисходительно улыбается.
Третий мой хакасский камень с одной стороны похож на молоток, каким вполне можно было раскалывать кости прежде чем высосать из них сладкий мозг, а с другой – это фигурка, каменный истуканчик, прообраз степных изваяний, он так весело торчит у меня на полке, словно полон воинского духа, доблести и оптимизма…
В. В. Розанов любил по вечерам разглядывать древние монеты, он брал в руки экземпляры своей коллекции и отправлялся в путешествие по мирам человеческой истории. Монеты – хороший проводник, но память у монеты не так глубока, камень – сильнее и чище.
* * *
Погружённая в забытьё черепаха… она плывёт по великой реке Океан, а на спине её покоится Земля со всей полдневной суетою обитателей.
Чуть улыбающаяся, проглотившая свой хвост золотая змея Космоса – символ вечного обновления и непреходящих катастроф, за которыми начинаются новые циклы самопожирания и самовозрождения.
И, наконец, человек, человечек, стойкий каменный солдатик, голова – как молоток, он плывёт на черепахе и наблюдает как в небе сжимает и разжимает свои кольца гремучая змея Вселенной.
* * *
Мы ехали на Сундуки, не зная толком где это и что это. Так задумалось, захотелось, что-то узнали от знакомых, кто-то из приятелей побывал или собирался побывать там с экспедицией профессора Ларичева, я слышал, что в те места наведывается красноярский художник Николай Рыбаков, и уже это о многом говорило, такой художник, как Рыбаков, куда попало не поедет…
Итак, Хакасия. Трёхлитровый BMW, подобно хорошему скакуну, покрывает расстояние в 1200 вёрст за световой день. Но мы никуда не торопимся. Московский тракт до Кемерово по родной лесостепи, на дороге караваны изрыгающих солярку КаМАЗов, мост через Томь, за кузбасской столицей – почти сто километров горной дороги по Кузнецкому Алатау, тайга, черневая тайга, пихты, пихты островерхие и тёмные, как траурный креп, в промежутках – массивы глухого осинника, где гнилой валежник, буреломы и папоротник, на склонах гор видны проплешины вырубок, рыжие гари, останки непонятных сооружений, разваленные срубы, брошенные полуистлевшие стеллажи брёвен, деревни если и встречаются, то хилые, состоящие из нескольких дворов, с избами, покрытыми ржавым и прохудившимся рубероидом, кроме трассы Москва – Владивосток, дорог практически нет, кругом лесоповальные угодья в прошлом могущественной системы Мариинских лагерей. В сороковые-пятидесятые годы тайгу здесь почистили основательно, но судя по всему она зализывает раны, без дорог человеку здесь делать нечего, а дороги в таком рельефе дело для нас, слава Богу, не подъёмное.
На реке Золотой Китат решили сделать привал, сготовить обед, помыться и немного отдохнуть, до Мариинска ещё восемьдесят вёрст, из них шестьдесят по горной тайге. Пока двое моих товарищей разводили костёр, я решил набрать грибов и нырнул в сумрак пихтового леса. Буквально за четверть часа, прыгая с кочки на кочку и обламывая пихтовые ветки, я набрал на сухих островках под сплошным хвойным шатром полный котелок рыжиков, моховиков и маслят. Из-за плотной стены леса импульсами доносился шум трассы. Где-то невдалеке журчала река. Я отошёл не более чем на триста метров от бивака. Но – тропы не было. Я попытался вернуться. Пошёл налево, направо, прямо, назад, и везде попадал либо в непроходимые заросли, либо в болото. Я занервничал, попытался пробраться к реке, но увяз в чаще. Я ломонулся в сторону трассы, но почти по пояс провалился в болото. В пору было растеряться, но, ей-богу, глупо заблудиться в двух шагах от автомобиля. Тем не менее, преодолев смущение и растерянность, я принялся кричать, и лишь, услыша изумлённый отклик товарищей, как-то сразу сориентировался и буквально за секунды выбрался из дебрей на свет белый.
Чертовщина.
Кто бы рассказал – не поверил.
А как ходить по этой тайге, если углубиться в неё не на триста метров, а, хотя бы, километра на три?
А ведь я с детства, лет с двенадцати хожу по таким лесам. Но, видимо, это совсем гиблые места. Страшно представить, что такая тайга тянется на пятьсот вёрст к югу полосой в сто километров минимум – вплоть до Горной Шории.
* * *
Мариинск – город одноэтажный. Ему два с лишним века. Столица тридцати уголовных зон и местечко, где уже сто лет производят великолепную, благородную, чистую, словно ангельская песнь, водку.
Надо признать, что это единственное достоинство сего гоголевского, чеховского, салтыково-щедринского места.
Время среди этих домишек словно замариновано. Нищета, уныние, глушь. Выбраться из его переулков-закоулков – воистину физическое облегчение.
* * *
После Кузнецких гор и Мариинска дорога идёт по открытым местам, дальше или ближе, но всё вдоль русла Чулыма. Дюжина труб ачинского энергетического гиганта не менее полутора часов маячит то впереди, то за спиной. Незаметно промелькнул городок Назарово с патриархальной плотиной, для чего-то замкнувшей Чулым. И, наконец, прямая, бесконечно покатая лента, упавшая среди чистого вольного поля, ровный-ровный путь на Юг.
* * *
Холмы и степи Хакасии не приближаются, не возникают за ветровым стеклом из-за рощиц или неких отдалённых возвышенностей. Хакасия наступает как другое состояние, как полдень, как Новый год, как некое царство, которого ещё мгновение назад не было, ан вот, оно уже и есть, окружает тебя, поскольку ты в него попал по чьей-то доброй воле.
Что изменилось?
Всё. Всё в том смысле, что чуть поплыли привычные мерки, другими стали – цвет, свет, линия, ощущение перспективы, небо то ли побледнело, то ли сделалось выше и прозрачней, восток и запад распахнулись до предельно допустимых границ, выдавая своими очертаниями ощутимую закруглённость горизонта.
Я вдруг начинаю понимать что такое подлинная панорама. Барабинская степь не даёт панорамной картины: слишком много неба и слишком плоское и невзрачное поле по периметру. Горы Алтая грандиозны и монументальны, но там панораму возможно наблюдать лишь с вершины хребта и то лишь при хорошей погоде, в долине – горы над тобой самодовлеют, ты на них смотришь словно бы из колодца, вместо полёта и праздника пространства, ты здесь чувствуешь могущество Творца и ничтожество сидящего внизу. Алтай – это ярко выраженное волевое мужское начало, Алтай – это правота гениального художника, это орган в Домском соборе, это в чём-то даже агрессия и насилие.
Хакасия – полная противоположность золотой стране скифов.
В Хакасии нет четких границ, нет острых углов и резких линий, Хакасия полна женственности и материнства, словно древняя керамическая пиала полна до краёв молока кобылицы.
Хакасия – пологое лоно, золотые холмы, озёра, степи и синие округлые горы в три ряда вдоль всей обозримой оконечности мира.
* * *
На прибрежных отполированных ледником до блеска матёрых валунах Амура-батюшки можно отыскать удивительную галерею личин. Личины высечены на камне в незапамятные времена, возможно, потомки народа, их запечатлевшего на поверхности гигантских валунов, живут сегодня где-нибудь на другой стороне планеты, если вовсе не растворились, не вымерли, не исчезли вместе со своей мрачной эстетикой духовидения. Это именно личины, а не лица, не маски, не какие-то стилизованные изображения маскарадных чудовищ. Это образы Нижнего мира, с которыми, очевидно, соприкасались древние художники неведомого племени. Именно такие изображения получают на своих рискованных снимках спиритические фотографы, нечто подобное можно встретить в любой культуре, но, как правило, это всегда связано с проявлением тёмных стихийных сил.
Академик Окладников, во времена, когда ещё подобная роскошь позволялась науке, издал целый альбом в переплёте, на мелованной бумаге, где отобразил всю амурскую галерею личин, сделал её достоянием не только случайных рыбаков, искателей женьшеня или туристов-браконьеров, но – буквально всех, галерея личин стала предметом культуры, ещё одной дверцей в лабиринт первобытного сознания, хотя сам лабиринт от этого не перестал быть лабиринтом.
* * *
Я вспомнил об этом альбоме посреди хакасской степи. Здешние камни являются как бы мерой жизненного бытия, путь пролегает от камня до камня, от горы до горы, от скалы до скалы, каменный столб, каменная плита, каменная кладка на вершине холма, или изваяние, или жертвенник, или странная, загадочная оградка с вкопанными по пояс плоскими осколками сланца. А у подножия холмов и по берегам речек – целые залежи, целые россыпи, целые кладовые самых различных каменьев, каменюк, камушков. Здесь и глыбы песчаника от расщеплённой эрозией скалы, и окатыши галечника из гранита, мрамора, кварцитов, вулканического стекла и пемзы, здесь можно подобрать и полудрагоценные осколки, которые притащило полой водой с близлежащих Саянских и Кузнецких гор, а в сухом жёлтом поле, среди кустов степной травы, при везении отыщешь нефритовый наконечник стрелы, пластину ножа из цельного отщепа халцедона или даже полуиспользованный нуклеус с осколками палеолитического производства.
Не редки наскальные изображения.
Встречаются и личины.
Но вот что интересно, хакасские личины не имеют в своих очертаниях, в своём образе тёмной, инфернальной проекции, которая свойственна амурским и многим другим подобным изображениям. Эмоция, идущая от них – эмоция радости, если это и духи, то духи светлые, больше похожие на ангелов, недаром неотъемлемым элементом многих изображений являются лучи вокруг головы запечетленного духа.
* * *
Подобную каменную графику я встречал и на Алтае.
Это одна рука, одно сердце, один Род.
Народ же, который пользовался этими символами, несомненно, знал нечто высокое и сокровенное, несомненно и то, что светлое знание его не сгинуло в веках.