Kitabı oku: «Повести и рассказы»
© ООО ТД «Белый город», издание, дизайн, макет, 2021
© Строганов М.В., составление, подготовка текста, послесловие, 2021
В. Перов. Портрет писателя Владимира Ивановича Даля. 1872
Писатель Владимир Даль
Странная судьба Даля. Он не имел профессионального филологического образования, а создал замечательный словарь живого великорусского языка, уникальный по объему собранного материала. Он не имел и профессиональной подготовки как фольклорист, а подготовил двухтомный сборник пословиц и поговорок, к которым в то время относились и разного рода присловья, и считалки, и региональные прозвища. Он не был профессиональным этнографом, но написал книгу «О поверьях, суевериях и предрассудках русского народа». Он вообще был сыном датчанина и немки, а стал ярким деятелем русской культуры.
Трудно назвать его и профессиональным писателем, потому что он занимался литературным трудом только параллельно службе, которая и обеспечивала его семью. Но литературные произведения Даля, весьма радостно принятые в 1830-е гг., уже во второй половине 1840-х гг. воспринимались достаточно прохладно, а потом и вовсе критически. Сейчас эти произведения находятся в тени его словаря и сборника пословиц. Но редкие издания сочинений Даля пользуются любовью читателей. Пора, наверное, задуматься, почему так получилось.
ЖИЗНЬ ВЛАДИМИРА ДАЛЯ
Владимир Даль родился 10 ноября 1801 г. в поселке Луганский завод (ныне Луганск) Екатеринославского наместничества. Его отец был датчанином, он знал немецкий, английский, французский, русский, латынь, древнегреческий, идиш и иврит, был богословом. Екатерина II пригласила его в Петербург на должность придворного библиотекаря. Позднее он учился в Йенском университете и получил диплом доктора медицины.
В 1799 г. Иоганн Даль принял российское подданство и стал называться Иваном Матвеевичем. Мать Даля немка Юлия Христофоровна Фрейтаг владела пятью языками, а бабушка Мария Ивановна Фрейтаг (урожденная Пфундгеллер) переводила на русский язык сентиментальные произведения С. Гесснера и А.В. Иффланда. У Ивана Матвеевича и Юлии Христофоровны Даль было две дочери и четверо сыновей; Владимир был первенцем.
Когда Далю было четыре года, его семья переехала в Николаев на Черном море. В 1814 г. Иван Матвеевич, старший лекарь Черноморского флота, стал потомственным дворянином и получил право на обучение своих детей в Петербургском морском кадетском корпусе на казенный счет. Здесь Владимир вместе с братом Карлом (младше его на год) учился с 1814 по 1819 г. и был выпущен в чине мичмана на Черноморский флот.
Даль служил на Черном море до 1824 г., а после ареста по подозрению в сочинении эпиграммы на главнокомандующего Черноморским флотом А.С. Грейга переведен на Балтику.
В 1826 г. Даль поступил в Дерптский университет на медицинский факультет. В период учебы в 1827 г. журнал «Славянин» публикует первые стихотворения Даля. Однако в 1828 г. в связи с началом русско-турецкой войны Даль досрочно выдержал экзамен на доктора медицины и хирургии. В ходе русско-турецкой войны и польской кампании 1831 г. Даль проявил себя как блестящий военный врач. С марта 1832 г. он служил ординатором в военно-сухопутном госпитале Петербурга и вскоре стал известным хирургом, особенно окулистом (он сделал более сорока успешных операций только по снятию катаракты). Позднее, оставив хирургическую практику, Даль сохранил интерес к офтальмологии и гомеопатии.
В 1830 г. Даль выступил как прозаик (повесть «Цыганка» в «Московском телеграфе»), а в 1832 г. появились «Русские сказки из предания народного изустного на грамоту гражданскую переложенные, к быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими разукрашенные Казаком Владимиром Луганским. Пяток первый». Так появился псевдоним Казак Луганский, взятый Далем в честь родного Луганска. Ректор Дерптского университета решил пригласить Даля на кафедру русской словесности, а «Русские сказки» были приняты в качестве диссертации на соискание ученой степени доктора филологии, но министр просвещения посчитал книгу неблагонадежной, и осенью 1832 г. Даля арестовали, когда он проводил обход больных. Его спасло только заступничество В.А. Жуковского, который представил обвинение как недоразумение. Даля оправдали, но нераспроданный тираж книги уничтожили.
В начале 1833 г. Даль женился, а в июле был переведен в Оренбург чиновником особых поручений при военном губернаторе В.А. Перовском. Во время службы на Южном Урале он собирал коллекции флоры и фауны Оренбургского края, за которые в 1838 г. его избрали членом-корреспондентом Петербургской академии наук. Материалы по фольклору, этнографии башкир, казахов, русских и других местных народов легли в основу его произведений. В 1835 г. Даль стал членом-корреспондентом Уфимского губернского статистического комитета. В 1833–1839 гг. вышли в свет «Были и небылицы Казака Луганского». В 1839–1840 гг. Даль в качестве доктора участвовал в Хивинском походе. В сентябре 1833 г. Даль сопровождал А.С. Пушкина, с которым он познакомился в 1832 г. в Петербурге, по пугачевским местам Оренбургского края. А с конца 1836 г. Даль жил в Петербурге, где вновь встречался с поэтом. Даль вел дневник истории предсмертной болезни Пушкина, присутствовал при его смерти и писал протокол вскрытия.
В 1841 г. Даль по рекомендации В.А. Перовского был назначен секретарем его брата министра внутренних дел Л.А. Перовского, а потом заведовал частным образом его особой канцелярией. В это время он публикует многочисленные произведения, которые исследователи связывают с «натуральной школой» (ранним этапом русского реализма) и относят к так называемому физиологическому очерку. В Петербурге Даль с помощью корреспондентов из разных уголков России собирал пословицы, сказки и образцы народных говоров, но ему хотелось и самому заняться этой работой. В 1849 г. он стал управляющим удельной конторой Нижегородской губернии и в течение десяти лет на этом посту собирал разнообразный этнографический материал. В Нижнем Новгороде Даль завершил работу над собранием русских пословиц, но в 1853 г. цензура запретила публикацию сборника. Даль надписал на рукописи: «Пословица не судима», но смог издать ее только в 1862 г.
В 1859 г. действительный статский советник Даль вышел в отставку и поселился в Москве, где занимался изданием «Толкового словаря живого великорусского языка» (1861–1868) и «Пословиц русского народа» (1862). В течение всей жизни он собирал также народные песни, сказки и лубочные картины; собранные песни он отдал для публикации П.В. Киреевскому, сказки – А.Н. Афанасьеву, а собрание лубочных картин – в Императорскую публичную библиотеку (опубликованы Д.А. Ровинским).
Даль отдавал предпочтение природной народной мудрости и в связи с этим считал, что систематическое образование может только навредить народу, сгладив региональные народные традиции и унифицировав многообразие культурных кодов. Это отразилось в его публицистических статьях «Письмо к издателю Александру Кошелеву» (1856) и «Заметка о грамотности» (1858). В демократическом журнале «Современник» появились резкие и по-своему справедливые ответы Е.П. Карновича, Н.Г. Чернышевского, Н.А. Добролюбова. Но наша современная жизнь показывает нам, что опасения Даля были не напрасны и что приобретения, данные всеобщим поголовным образованием, оказались сопряжены с многочисленными утратами. Вместе с тем Даль по поручению военного ведомства составил учебники ботаники и зоологии (1848) и переложил Ветхий Завет «применительно к понятиям русского простонародья».
Осенью 1871 г. после первого апоплексического удара Даль перешел из лютеранства в православие. Скончался он в Москве 22 сентября 1872 г. и похоронен на Ваганьковском кладбище.
ЭНЦИКЛОПЕДИЗМ КАК ФОРМУЛА ТВОРЧЕСТВА
Далю в высшей степени было свойственно стремление к систематизации фактов, к максимальному перебору их и к созданию всякого рода энциклопедий. Это проявилось в первую очередь в его «Толковом словаре живого великорусского языка», в «Пословицах, поговорках и прибаутках русского народа»1, но также и в ряде литературных произведений: повести на восточном материале «Бикей и Мауляна», «Башкирская русалка», русские циклы «Русские сказки и предания…» (1832), «Были и небылицы…» (1833–1839), «Солдатские досуги» (1843), «Картины из русского быта», «Матросские досуги» (1853), «Два сорока бывальщинок для крестьян» (1862). Создание таких перечней и сводов – одно из свойств литературы его времени, которому отдал дань, например, тот же Гоголь. Но у Даля (в силу специфики его таланта) эти перечни получают самодовлеющее, жанрообразующее значение и выполняют поэтому несколько иную функцию.
Современники: Н.В. Гоголь, В.Г. Белинский, И.С. Тургенев – ценили в произведениях Даля «живую и верную статистику России», но отмечали «отсутствие творчества в авторе» (Гоголь)2. Это мнение абсолютно точно отражает реальную ситуацию в литературных произведениях Даля. Его повести и рассказы на самом деле воссоздают перед читателем «живую и верную» картину быта, нравов, языка, обычаев и т. д. жителей разных уголков многонациональной России. И его повести и рассказы на самом деле основаны не на вымысле, а на действительных фактах, а сюжетосложение устроено достаточно просто, если не сказать примитивно. Читательское восприятие, которое ориентируется на повествовательную прозу, основанную на сюжете и композиции характеров, и не находит ничего подобного в произведениях Даля, считает их в этом отношении скучными, нудными и «маловысокохудожественными». Не важно, кому принадлежит это мнение: авторитетному ли Тургеневу, или никем не почитаемому современному рядовому читателю – оно слишком устойчиво, чтобы с ним можно было не считаться, и его нельзя опровергать как некую ошибку эстетического восприятия.
Между тем современные авторы, которые пишут о Дале, пытаются разоблачить эту ошибку читательского восприятия и построить новую оценку его беллетристических произведений от противного. Еще в 1950 г. было высказано совершенно справедливое мнение, что повесть Даля «Бикей и Мауляна» представляет собой «маленькую энциклопедию» жизни казахского народа XIX в.3 И это мнение можно распространить не только на все «восточные» произведения писателя, но и на все почти его сочинения на русском материале. Данную точку зрения разделяют и позднейшие авторы, – и это, повторим, вполне законная позиция. Но эти позднейшие авторы считают, что их «конкретные анализы» могут доказать «художественную целесообразность <этнографических> отступлений»4, как будто художественную целесообразность того или иного художественного приема можно доказать и как будто бы после этого доказательства непосредственное читательское восприятие сочинений Даля сразу изменится. Иначе сказать, современный исследователь предлагает видеть в этнографических отступлениях «Бикея и Мауляны» определенное эстетическое задание, невнимание к которому мешает понять художественное своеобразие и достоинство Даля как писателя.
Итак, ситуация с художественными произведениями Даля выглядит следующим образом. Либо Даль на протяжении всей своей жизни создавал маленькие энциклопедии и словари, которые он оформлял как своеобразные художественные построения, хотя для любых энциклопедий и словарей художественное задание не является необходимостью и по большому счету избыточно. Либо Даль всю жизнь писал беллетристические тексты, которые выполняют функции словарей и справочников, энциклопедий, хотя такая познавательная функция для беллетристических текстов избыточна и по-своему разрушительна.
Художественность разрушает познавательный энциклопедизм, а познавательный энциклопедизм разрушает художественность.
Трудно сказать, почему эти два начала так переплелись у Даля и является ли такое переплетение их сознательным художественным приемом с определенным эстетическим заданием, либо это переплетение было неким стихийным, органичным для самого Даля свойством, которое не имеет никакого эстетического задания.
Вместе с тем очевидно, что красоту народных речений невозможно представить, читая словарную статью. В словаре тот или иной чрезвычайно выразительный оборот находится в статье под тем или иным словом и не включен в поток живой речи, где он и обретает подлинную красоту и силу. В своих сказках 1832 г. Даль впервые пытается сымитировать этот речевой поток, чтобы красота народного слова стала очевидна его читателю. Ясно, что цель автора в этом тексте заключена не в раскрытии сложных социальных и психологических проблем, а именно в репрезентации живого потока устной речи. Вот пример (два первых абзаца) из сказки «О воре и бурой корове», который мы при цитировании сразу разбиваем на раешный стих, чтобы показать ту стихию, откуда он и произошел:
«Гни сказку готовую,
что дугу черемховую!
Пей-ка,
копейка,
пятак, постой-ка,
будет и на твою долю попойка!
Гужи сыромятные,
тяжи моржовые,
шлея наборная,
кобыла задорная —
пойдет рысить через пни, через кочки,
только держись супонь да мочки!
Эх вы, любки,
голубки,
хвосты песты, головы ступки,
что ноги ходки,
хвосты долги, уши коротки,
аль вы забыли,
как прежде любили?
Эх, с горки на горку,
даст барин на водку —
даст ли, не даст ли, а дома будем,
дома будем, гостей не забудем!
Эх, маленькие,
разудаленькие,
ударю!
Гни сказку готовую,
что дугу черемховую!
Погоди, Демьян,
либо ты с похмелья, либо я пьян;
а этак гнать,
добру не бывать:
держи ты тройку на вожжах, правь толком
да сказку сказывай тихомолком,
а то с тобой чтоб беды не нажить,
чтобы сказкой твоей кого не зацепить;
ты сказкой о воре
и бурой корове
кому-нибудь напорешь и глаз, не только брови!
А ты кричи: поди, поди, берегися!
Едет сказка тройкой, сторонися!
Сказка моя в доброго парня не метит,
а ледящего не жаль, хоть и зацепит».
В фольклорных записях народных балагуров встречаются не менее длинные пословично-поговорочные ряды5, но в литературном повествовательном произведении эти ряды кажутся избыточными, потому что тормозят сюжет, рассказчик балагурит, но не рассказывает. Но если мы признаем, что главной целью Даля было не изложение сюжета, а создание энциклопедии пословично-поговорочных рядов, то никакой избыточности тут не окажется. И если мы признаем это, то нам придется признать, что своей цели он достиг, текст его по-своему совершенен.
Такой же энциклопедией стал и небольшой очерк Даля «Об очках». Даль рассказывает сначала две притчи; первая является переложением басни И.А. Крылова «Мартышка и очки», но Даль сознательно не указывает на связь своего текста с крыловским:
«Есть притча о том, как мартышка низала очки на хвост и сажала их на затылок, а еще куда там, – не упомню, да хотела разбирать грамоту. Однако грамота мартышке не далась, и за это стали виноваты очки. Эта притча хороша. Есть еще другая: как безграмотному мужику хотелось в пономари, да стал он покупать на ярмарке у проезжего немца очки на выбор; и надевал он их да повертывал перед собою книгу, то к себе, то от себя ногами, – и больно дивовался, что не подберет по глазам очков, не разберет грамоты, тогда как слышал, что у немца на все струмент есть, и видел сам, что люди в очках читают. И эта притча хороша, и она годится».
Это притчи о том, что очки не делают человека грамотным.
«А вот есть еще третья притча про очки, так уже она, по-нашему, никуда не годится, хоть брось. Нашелся, сказывают, где-то прасол, который придумал торговать очками и навязывал очки всякому: и зрячему, и слепому без разбору; и не по глазам прибирал их, а так, какие о ту пору в залишке случались, только бы с рук их сбыть. Прасол этот бывало бранится на весь базар, коли кто не захочет глядеть в те очки, которые кому надевал: ослепнешь, говорит, пропадаешь ни за грош, лопнут у тебя глаза, коли не возьмешь моих очков; да ты, как погляжу я, и теперь ничего не видишь, и глядишь да не видишь; без моих очков тебе житья не будет на белом свете, ни от меня, ни от людей; бери да сажай верхом на нос, не то не отвяжусь, не отстану.
Вот каков прасол наш: будто всякому человеку не своя воля и будто прасолу ль, кому ль другому дана власть силовать встречного и поперечного да заставлять надевать на нос мутные стекла свои! Будто Господь на то дал глаза, чтобы не глядеть ими, каковы они есть, a глядеть в очки прасола, который и сам продажен, как продажен товар его, и душа в нем продажная, да еще, может статься и с очками, совсем не стоит он одного здорового глазу, как Господь создал!
И вот эта-то притча не хороша, по-моему, и никому не годится».
Притча говорит вроде бы о том же, что и две предыдущие: наличие очков не делает человека грамотным. Но она «не хороша» и «никому не годится» потому, что говорит о насильственном привлечении человека к новшествам. И Даль продолжает:
«Есть ли еще другие притчи об очках? Не знаю, а об этой скажу еще вот что. Бывают очки разные; есть такие, что как наденешь их, то в них все тебе покажется больше настоящего; в них и муха с жука будет, а ино и с теленка. Есть такие очки, что скрадывают, кажут меньше настоящего; есть еще черные и зеленые очки, желтые и синие, и в них глядеть, так и снег не бел, и солнышко черно. Есть и такие, где по сторонам приделаны сторожки, заслоночки, чтобы, вишь, закрыть ими весь Божий мир, и глядеть бы только прямо на то, что перед носом. Всех очков этих мы что-то не любим, а глядим просто и прямо своими глазами, поколе они здоровы; так по крайности знаешь, что видишь, и видишь все таким, каково оно есть; а жмуримся ину пору только от пыли, чтобы кто не пустил ее в глаза, да щуримся от солнышка, коли нет сил на него глядеть – и дивуемся только, отколе берется блеск его, и хвалим, и славословим Господа».
Вывод: очки не помогают человеку, а, напротив, скрывают от него истинный вид и значение вещей. И в заключение этой своеобразной энциклопедической статьи говорится:
«Более об очках не знаем ничего, кроме разве, оправа на них бывает разная: серебряная, золотая, железная, черепаховая, роговая и кожаная; да только тут, кажись, не в оправе дело. Может, спросите еще: а какие-де у прасола твоего были очки? – Не знаю; не людские какие-то, все казали не таким, каково оно есть».
Таким образом, весь этот текст – это не столько рассказ об очках, сколько пересказ разных притч об очках, это энциклопедически исчерпывающий перебор всех слов об очках, и завершающееся его чистосердечное признание автора только подчеркивает эту исчерпанность. Слово опять интересует Даля больше, чем сам предмет.
Впрочем, этот очерк может оказаться еще сложней, если мы учтем, что речь в нем идет о том, что владение тем или иным предметом или практикой еще не обеспечивает человека настоящими знаниями. Как владение очками не делает человека грамотным, так и грамота не делает человека образованным (вспомним чичиковского Петрушку в «Мертвых душах»). В этом контексте очерк «Об очках» (1861) является еще одним ответом Даля тем его критикам, которые обвиняли его в мракобесии за выступления против обучения народа грамоте.
Но вернемся к построению этих энциклопедий. Когда Даль создает произведения, построенные не на хорошо известном всем общерусском материале, а на материале экзотическом (хотя бы даже речь в них идет о таких русских людях, как вынесенный в заглавие «Уральский казак»), мы постоянно встречаем слова, за которыми стоят незнакомые нам реалии. Мы не можем самостоятельно соотнести эти слова и реалии и вынуждены вполне доверяться автору и следовать за ним молча. Совершенно очевидно, что познавательная ценность таких произведений значительно повышается и может даже заслонить собой ценность собственно художественную. Например, уже упомянутый очерк «Уральский казак» изображает, во-первых, относительно собственно православного человека – старообрядца, во-вторых, человека, живущего в пограничной зоне с иноэтническим населением и потому перенимающим от него целый ряд элементов быта, культуры, в-третьих, человека, по характеру своей службы мало знакомого рядовым жителям России.
Другая ситуация складывается, когда мы читаем и изучаем произведения, построенные на русском материале. В этом случае мы в равной степени хорошо знаем и сам этот материал, и те слова, с помощью которых писатель выстраивает определенную картину.
Иначе говоря, мы можем сопоставить слова о реалиях и сами эти реалии, которые для нас неудивительны и знакомы. Вполне естественно поэтому, что познавательная ценность текстов, которые построены на русском материале, для русского же читателя не велика. Например, каждый житель Петербурга (впрочем, это относится и к жителям Москвы и других достаточно крупных городов Европейской России) знал, что такое петербургский дворник, и поэтому читал очерк Даля «Петербургский дворник» вовсе не для того, чтобы что-то узнать о людях этой профессии.
Это различие имеет принципиальное значение. Рисуя петербургского дворника, Даль приводит его многочисленные специфические словечки, которые, впрочем, есть у каждого и которые поэтому воспринимаются как непривычные обозначения привычных предметов, чаще всего – как искажения привычной нормы. Рисуя же уральского казака, Даль вынужденно указывает на огромные пласты лексики, которые обозначают неизвестные предметы и явления и которые поэтому для читателя русской культуры выступают как нормальные обозначения непривычной нормы. Например, русский читатель Даля никогда не едал каймак и кокурку, поэтому эти слова значат для него только то, что сказал про них автор. А если он просто написал эти слова и никак не пояснил их, русский читатель поймет только, что они означают какую-то еду.
В повести на русском материале «Бедовик» изображен совершенно мифический провинциальный губернский город Малинов, который находится к западу от Твери и который не удается идентифицировать ни с каким губернским городом этой части России. Мифический Малинов противопоставлен внешне совершенно реальной дороге между Петербургом и Москвой. Однако реальность этой реальной дороги тоже достаточно зыбка и неопределенна. На этом пути упоминаются станции Спасская Полесть, Новгород, Валдай, где «довольно пригожая девушка, уговорила его еще купить колокольчик с надписью "Купи, денег не жалей, со мною ехать веселей"; а другая с приговорками: "Ты мой баринушка, красавчик мой" – втерла на двугривенный баранок. Отроду в первый раз Евсея назвали красавцем; ему это показалось так забавно, что он купил баранки и грыз их дорогою, улыбаясь выдумке затейливой продавщицы». Далее названы станции Вышний Волочок, Торжок, который Лиров проехал «не торговавшись, а притворяясь спящим, не купил ни одной пары гнилых бараньих сапожков, хотя они продавались за козловые и были ему очень нужны». Далее названа станция Тверь, где он вновь решил поесть в гостинице, «но когда в биллиардной раздалась во всеуслышание весть, что "уморительный чужестранец, который съел бумажку, опять прибыл", то Лиров воротился в дилижанс и завалился спать <…> поел уже в Городне». Так он доехал до Черной Грязи, до последней станции перед Москвой.
Весь этот итинерарий имеет самое реальное – географическое – происхождение: все упомянутые станции именно в таком порядке следуют друг за другом на пути из Москвы в Петербург. Однако Даль упоминает именно эти, а не другие станции, опираясь на литературные источники. Обед в Твери явно литературного происхождения, так как Путешественник в книге А.Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» обедает один-единственный раз – именно в Твери. Впрочем, и Пушкин советовал С.А. Соболевскому: «У Гальяни иль Коль-они Закажи себе в Твери С пармазоном макарони Иль яичницу свари»6. Валдайские разрумяненные девки, торгующие колокольчиками и баранками, но также промышляющие и дешевой любовью, упоминаются и у Радищева, и у Пушкина в том же стихотворении из письма к С.А. Соболевскому7. Впрочем, «колокольчик – дар Валдая», прогремел уже и в стихотворении Ф.Н. Глинки «Сон русского на чужбине» (1825), фрагмент из которого стал к концу 1830-х гг. популярным романсом. А упомянутая поговорка-надпись на колокольчике была, видимо, в большом ходу в литературных кругах; ее, в частности, использовал Пушкин в своих стихах для альбома А.П. Керн: «Вези, вези, не жалей, Со мной ехать веселей»8. Даже упоминание новоторжских сафьяновых изделий кажется на этом фоне литературным по своему происхождению, хотя рассказы о золотошвеях по козьей коже известны нам либо из частной переписки, либо из произведений, не бывших во времена Даля в печати9. Вот почему, когда Лиров застревает в Черной Грязи, мы невольно вспоминаем, с одной стороны, радищевское «Слово о Ломоносове», а с другой – пушкинскую поговорку-каламбур, когда в ответ на слова Н.И. Тургенева: «Мы на первой станции к ней <свободе>» – поэт сказал: «Да, в Черной Грязи»10.
Итинерарий Лирова реальный, но он подан в соусе литературных ассоциаций и поэтому воспринимается как некая мифологема дороги между Петербургом и Москвой. Можно было бы сказать, что для создания такого сюжета автору повести совсем не нужно было путешествовать по дороге между Петербургом и Москвой, достаточно было почитать разные литературные произведения, поговорить с опытными путешественниками и послушать популярные романсы. Несколько позднее Лиров вспоминает народные пословицы и поговорки: «В Клине свет ему клином сошелся, в Черной Грязи посидел он в грязи; одно только Чудово озарило его чудом». И эти пословицы и поговорки опять вызывают вопрос, что определяет сюжет повести: реальное движение либо фольклорные и литературные ассоциации? Иначе сказать, почему все события в жизни Лирова совершаются в этих именно местах: потому ли, что именно в них удобно развернуть сюжет, либо потому, что к такому построению подталкивают пословицы и поговорки?
Как можно понять, все описанные в повести пункты путешествия героя определены чтением, рассказами посторонних лиц и народной мудростью. Так что повесть дает нам энциклопедию не дороги, а энциклопедию отражения ее в литературе и народном сознании. Даля интересуют не реальные места сами по себе, а слова об этих местах. Даль выступает не как географ, хотя с точки зрения современной ему картографии он был вполне профессионально подготовлен11, а как филолог. Очевидно, что то же самое могли бы сказать о повести «Бикей и Мауляна» носители казахской культуры, а носители культуры традиционного казачества – об «Уральском казаке». Но люди иной культурной традиции проверить это не могут: если им сказано, что герой был в таком месте, которое отстоит от другого на такое-то число верст, значит, так оно и есть.
Более того, у нас есть все основания сомневаться в том, что какие-то реалии в этих повествованиях на экзотическом материале Даль сознательно искажал столь же произвольно, как и в «Бедовике». Сам Даль был, подобно нам, носителем русской культурной традиции, и для него самого казахская или казачья культура были экзотичны. Он и всматривается в петербургского дворника иначе, нежели в кочевого казаха (кайсака) или в казака. Сочиняя очерк про петербургского дворника, Даль хотел передать нам то чувство снисходительной иронии, которая окрашивала многие физиологические очерки «натуральной школы». Снисходительная ирония обосновывала самодостаточность человека из социальных низов12. Разумеется, что Даль не мог относиться подобным образом ни к героям «Уральского казака», ни тем более к героям «Бикея и Мауляны». Ни автор, ни читатель не чувствуют себя вправе давать ту или иную этическую оценку главным героям произведения. Конечно, отрицательные персонажи бесспорно плохи, а положительные персонажи бесспорно хороши. Но этой черно-белой гаммой и ограничивается вся цветовая палитра произведения. Никаких сложных оттенков и полутонов не предполагается. Для настоящего художественного произведения это недостаток. Для этнографического описательного произведения это достоинство, так как не отвлекает от его главного задания – от знакомства с бытом и нравами.
Энциклопедизм – вот первая формула жизни, которую создает Даль в своих произведениях. Все предметы и явления он представляет во всей их полноте, с разных сторон. Как и положено в словаре или энциклопедии, он не стремится объяснить и оценить изображенные явления, ему достаточно зафиксировать и перечислить их. Это стремление к полноте изображения сближает Даля с тем общим течением русской литературы первой половины 1840-х гг., которое принято называть «натуральной школой». И не случайно в 1840-е гг. Даль считался, как мы еще увидим, писателем первого ряда. Но когда на первый план в литературе стала выдвигаться социальная критика, Далевские энциклопедии утратили свое значение, и Чернышевский так писал в 1861 г. в рецензии на книгу «Картины из русского быта»:
«…г. Даль знает десятки тысяч анекдотов из простонародной жизни, собрал чуть ли не до 50 000 русских пословиц и чуть ли не полмиллиона слов и оборотов простонародной речи. А между тем – ведь не поверишь этому, если незнаком с его сочинениями – ровно никакой пользы ни ему, ни его читателю не приносит все его знание. По правде говоря, из его рассказов ни на волос не узнаешь ничего о русском народе, да и в самих-то рассказах не найдешь ни капли народности. В одной страничке очерков Успенского или рассказов из простонародной жизни Щедрина о народности собрано больше и о народе сказано больше, чем во всех сочинениях г. Даля. Он знает народную жизнь, как опытный петербургский извозчик знает Петербург. "Где Усачов переулок? Где Орловский переулок? Где Клавикордная улица?" Никто из нас этого не знает, а извозчику все это известно как свои пять пальцев. Ну, а попробуй человек, не знающий Петербурга, узнать что-нибудь о Петербурге от этого извозчика, – ничего не узнает или узнает такую дичь, что и знающий человек не распутает потом.
У г. Даля нет и никогда не было никакого определенного смысла в понятиях о народе, или, лучше сказать, не в понятиях (потому что какое же понятие без всякого смысла?), а в груде мелочей, какие запомнились ему из народной жизни»13.
Смыслом Чернышевский называл социальный анализ изображаемых явлений. Но у Даля был другой смысл: изображение событий не в их взаимосвязи, а человека – в зависимости от среды, но изображение события как ничем не обусловленного эксцесса, а человека – как утлый челн в море случайностей. Даль как писатель сформировался до того, как родилась «натуральная школа», предшественница русского реализма. И те принципы прозы Даля, которые Гоголь назвал «живой и верной статистикой России», сформировались задолго до того, как он сблизился с зарождавшимся реалистическим направлением. Эти принципы имеют другую литературную природу и другой генезис, чем жизнеподобные принципы у писателей «натуральной школы».