Kitabı oku: «Происшествие в Никольском (сборник)», sayfa 5
6
Назавтра утром Вера лежала в своей душной комнате и смотрела в окно. Вернее, она смотрела в сторону окна, но лишь на секунды понимала это и тогда видела отцветший развалившийся куст сирени у забора и небо, по-прежнему праздничное, голубое, с печальными заблудшими облаками, тающими на глазах. Именно это небо и было обещано никольскими старухами на долгие недели в жаркий троицын день.
Будильник на столе пощелкивал грустно и показывал время, когда привычная электричка отправилась в сторону Серпухова, та самая, что в дни утренних Вериных дежурств в больнице отвозила ее в Столбовую, и показывал время обеденное, а Вера все лежала.
Заглядывала мать, и не раз, но Вера говорила ей тихо и зло: «Уйди!»
Сестры дверь не открывали, даже Надька.
Мать Вера гнала потому, что боялась разговора с ней, боялась ее слез и ее сочувствия, боялась ее крика и ее проклятий, не смогла бы вытерпеть и простых тихих слов, которые назвали бы то, что произошло с ней ночью.
Глаза у Веры высохли, она наплакалась всласть в рассветные часы.
Мысли ее были отрывочны, бились, отыскивая успокоения, но бежать им было некуда, и они возвращались к прежнему. Временами Вере казалось, что страшное ей приснилось, а наяву ничего не произошло, а если и произошло, то не с ней. Но боль, затихавшая ненадолго, приходила истиной.
Глаза Вера старалась не закрывать, потому что в ее мозгу тут же возникали лица тех четверых, каждого из которых она без жалости готова была сейчас убить. Она знала, что лица эти – наглые, растерянные, жалкие, волчьи – врезаны в ее память навсегда и забыть, стереть даже мгновенные выражения этих лиц она не сможет.
Парни разбежались, и Вера пробралась к родному сонному дому – знала тропинки и закоулки, где ничей взгляд не мог мазануть ее дегтем. Позже, часов в восемь, кто-то перекинул за их изгородь мятый вчерашний парик, мать принесла его в Верину комнату и положила на табуретку.
Положила молча, и Вера не знала, что у матери на сердце, ей показалось, что глаза матери в ту минуту были брезгливыми, и это Веру испугало. Ночью Вера плакала в своей комнате, лежала на кровати, пришла мать – то ли разбудили ее Верины всхлипывания, то ли она не спала вовсе, может быть, ее изводила бессонница предчувствий, – она пришла и, посмотрев на дочь, догадалась обо всем. Мать спросила: «Кто?» – и Вера назвала тех четверых, хотела уткнуться матери в грудь, выплакать: «Что же делать-то мне теперь?» – но едва мать присела к ней на кровать, она чуть ли не закричала: «Уйди!» – и после гнала мать.
Когда Вера перестала плакать, в мире, в поселке Никольском была тишина. Тишина и нужна была сейчас Вере, нужна, и надолго, она томилась по ней, ждала ее с надеждой. Вчера Вера искала толпу, сегодня мечтала жить одной, совсем одной, на огромной земле одной, в тишине и без никого. Но тишина была недолгой. Зашумели, проснулись худенькие, крепкие июньские листья, распелись птицы, крикливые и сладкие, каждая с гонором и умением виртуоза. Вера раньше их вроде бы и не слышала, теперь же их оказалось удивительно много, и они звенели, разбив, разнеся тишину вдребезги, и весь воздух в Никольском, нагретый встающим солнцем, наполнился звуками, зашелестел, засвистал, забулькал, будто бы вскипел, и кипел так долго без умолку, шумел, словно оставшийся без присмотра чайник. Вера вдруг удивилась тому, что она способна сейчас слушать пение птиц и шелест листьев, и еще больше тому, что звуки сегодняшнего утра действительно напомнили ей кипение воды в чайнике. Впрочем, эти звуки она еще могла терпеть, но потом проснулся поселок Никольский, завел свою петую-перепетую песню, слышанную сотни раз, принес запахи деловитого, суетливого завтрака, захлопал в нетерпении калитками, потянулся на работу и на подсобный промысел, и Вера опять ощутила, что – все, как себя ни успокаивай, ни от чего, что с ней случилось, она уже не сможет уйти. Ночь была и будет с ней навсегда.
Снова видела Вера ненавистные лица тех четверых и фамильные фотографии на стене столовой Колокольниковых, видела согнутые спины убегавших парней, представляла она и себя, бредущую никольскими закоулками с позором домой, жалкую, оборванную, погубленную, ей делалось жутко. Но время шло, и тяжелее боли, мучительней мыслей о том, что с ней случилось, становились думы о том, что с ней будет.
Она и не пыталась представить себе дальнейшую свою жизнь, наоборот, она гнала в испуге непрошеные озарения, вспыхивающие в мозгу мгновенные, но и подробные картины будущих несчастий, она знала, что судьба ее сломана и помочь ей никто не сможет. Хоть бы она попала под машину или электричка проволокла бы ее по бетонным ребрам полотна, отрезала бы ей ноги, сделала бы ее уродом, калекой, только не это… Ей было больно, стыдно, мысль о том, что рано или поздно ей придется выйти из дома, ее страшила. Еще вчера ей было безразлично, как к ней относятся никольские жители, осуждают они ее или любят, сейчас же в воображении ее возникали многие из них, причем и малознакомые, – одни из них смотрели на нее презрительно, чуть ли не собираясь при этом плюнуть, другие ехидничали, острые, как камни, и меткие слова бросали в нее, третьи сочувствовали, но так, будто терли наждачной бумагой по кровоточащим рваным ранам. Помнила Вера и о девочках из ее медицинского училища, и о преподавателях, и о сослуживцах из ее больницы, – все они, все до единого не сегодня, так завтра, в счастливые свои часы, должны были узнать, что случилось с Верой Навашиной. Любой человек мог теперь шепнуть, показав пальцем в ее сторону: «Вон, обрати внимание на девицу. Знаешь, она…» Но все это были дальние люди… мысли же о том, как у них все пойдет дальше с матерью и Сергеем, были совсем скверными, тут уж Верино несчастье разбухало, становилось огромным и безысходным, и являлось отчаянное, сладкое желание оборвать все. Но Вера знала, что она не сможет наложить на себя руки, и не из-за малодушия, а из-за того, что тех четверых было необходимо, ради справедливости, наказать, и сделать это должна была она, и никто другой. Она ненавидела их и была уверена, что не успокоится, пока не отомстит им, пока не увидит, что и им, сволочам, плохо. Она называла их предателями, бандитами, подонками, в минуты сомнений пыталась выяснить, припомнить, не виновата ли в чем она сама, и выходило, что ни в чем не виновата. А может быть, и виновата? Она ругала себя за безрассудное вечернее веселье, за неумение блюсти себя, но ведь ни вчера, ни раньше она не выказывала себя как продажная, доступная женщина, не напилась же она до бесчувствия и бесстыдства, была трезва, все помнит, а если и шутила с Колокольниковым, то так, легко, не всерьез, и он должен был понять это. Парни вели себя вчера как подонки, предатели и бандиты, и умягчить свое теперешнее отношение к ним Вера не желала.
Как она будет мстить четверым, Вера не знала. Она знала одно: раз они погубили ей жизнь, значит, и их жизни должны стать не слаще. При этом она считала, что мстить обязана сама. Те четверо – преступники только для нее, и только она для них милиция, суд и палач. Она сознавала, что все происшедшее с ней, ее страдание и ее позор могут заведенным порядком попасть в настоящую милицию и настоящий суд, и это было бы худо, потому что тогда в ее дело, в ее жизнь, в ее душу вмешались бы чужие, посторонние люди, которые все равно не смогли бы поставить себя на ее место и прочувствовать все, как прочувствовала она, а только бы измучили ее своим должностным интересом. Даже если бы они и поняли, в конце концов, все по справедливости, и тогда, казалось Вере, вряд ли бы они смогли заплатить ее погубителям по ее счету. И Вера решила твердо, что все устроит сама, не страшась последствий. Единственно, кто имеет право ей помочь, – это Сергей, если, конечно, он все поймет, поверит ей и захочет помочь.
Последнее Верино соображение вдруг раздробилось. «Ну да, – подумала она, – если, конечно, он захочет…» – и в этих невысказанных вслух словах был вызов Сергею: посмотрим, на что окажется способен в горькую минуту этот парень и что вообще он за человек! Вызов был искренним, но с долей наигрыша и отчаяния, и тут же Вера испугалась за Сергея, испугалась, как бы он, узнав обо всем, сгоряча не пустился в рискованные затеи, он здесь ни при чем, зачем ему-то ломать жизнь, это ей хочешь не хочешь, а надо давать сдачи. Однако новая мысль обдала Веру холодом: «А если он не погорячится, не бросится искать обидчиков, значит, он не любит меня, да?» И тут Вера поняла: тревожит, жжет ее ожидание не того, как отнесется Сергей, вернувшись из Чекалина, к четверым, а как он отнесется к ней, поймет ли ее по правде, обнимет, скажет ли, успокаивая: «Здравствуйте пожалуйста, извините, что пришел», или отвернется в презрении. «Ну и пусть, ну и пусть отвернется, – подумала Вера мрачно, заранее обидевшись на Сергея, – уж как-нибудь одни проживем, обойдемся…»
Слезы появились на Вериных глазах, и она принялась рассуждать, как придется ей жить без Сергея и вообще как ей придется жить дальше: ведь она уже решила, что – все, что жизнь ее погублена, и если бы не нужда мстить, надо было бы убить себя, и вот, положив на душу такое, она тем не менее теперь высматривала свое будущее, и в том будущем она существовала, пусть не в ярких, цветастых платьях, пусть в черных и дешевых, но существовала и не собиралась ни исчезать никуда, ни прятаться от людей.
«А чего я буду прятаться-то от людей? – подумала Вера. – Я ни в чем не виновата. Я опозорена, но я ни в чем не виновата…» И она посчитала, что нигде – ни в поселке Никольском, ни в Москве, ни в каком другом месте – она не должна появляться такой, какой она себя чувствовала теперь, – униженной, разбитой, опозоренной. Она решила, что, наоборот, повсюду будет прежней, независимой, шумной, в случае нужды не полезет за словом в карман, не станет опускать голову, не подаст виду, если заметит чьи-нибудь жалостливые или брезгливые глаза. А появись она на улице несчастной, заплаканной, с печатью позора на лице, так сейчас же посчитают, что она-то во всем и виновата, напилась и согрешила, а те четверо – совращенные ею херувимы. И станут сочувствовать тем четверым, а уж она будет клейменной навек. «Ладно, – сказала себе Вера, как ей показалось, твердо, – хватит… Надо жить дальше».
Она встала с намерением привести себя в порядок, пересилить боль и бесконечные, неотвязные мысли, смыть с себя следы вчерашнего позора, вчерашней жизни. Она сняла разорванное красное платье, надела чистое, стиранное недавно, простенькое, но не траурное, в зеркало не глядела, не видела синяков и ссадин, не хотела их видеть, а они давали о себе знать. Одевшись, Вера покосилась на дверь, к умывальнику в сени надо было идти через столовую, но там могли быть сестры и мать, а встретиться с ними Вера сейчас не хотела. Она тихо, морщась от боли, вылезла в окно, обогнула дом, беззвучно пробралась к крыльцу. В сенях было пусто, Вера умывалась не спеша, со старанием намочила волосы, чтобы потом придать им, мокрым, хорошую форму. Она вернулась в свою комнату опять же через окно и, усевшись на стул, долго не двигалась с места. Ей было тяжело и муторно, в горле стояла тошнота. Потом Вера достала свои кремы, помаду, краску для ресниц и лак для маникюра, но взглянула в зеркало и ужаснулась, руки опустила. Бледная, несчастная, в синяках и царапинах, с оплывшим глазом, она походила на горемычную пропойцу, которая то ли вернулась недавно из вытрезвителя, то ли еще держала туда путь. Руки парней оставили следы на ее лице, а может быть, и каблук французской лакированной туфли, отчаянного оружия бывшей подруги, которая уж непременно все знает и наверняка радуется Вериному несчастью, а то и судачит о нем со знакомыми и незнакомыми людьми. «Дожила, доплясалась», – горестно вздохнула Вера, лицо ладонями закрыла, и опять тоска, безысходная, свинцовая, прихлынула к ней. «Докатилась, похожа-то на кого…» И тут Вера поняла, что она пыталась привести себя в порядок, вернуть прежний свой облик, а главное – прежнее самоощущение, через силу, и вот не потянула. Вера легла на кровать и закрыла глаза. Двигаться она не могла, идти никуда уже не хотела. Она подтянула ноги, сжалась, будто от холода, сама себе казалась сейчас такой маленькой, несчастной и затравленной, беззащитной зверюшкой, окруженной яростными, исступленными охотничьими собаками – пена на губах, клыки остры и безжалостны, – и весь мир представлялся Вере враждебным, все люди были теперь ее врагами, даже мать и Сергей.
Полежав немного, Вера все же встала и попыталась, не глядя в зеркало и даже на свое смутное отражение на оконном стекле, поправить прическу и вроде бы ее поправила, потом она снова улеглась на кровать, но так, чтобы волосы не примять, и опять явились к ней мысли горькие, путаные, скачущие, тоскливые. Тут в соседней комнате заговорила мать и еще кто-то, тише матери.
– Вера, к тебе пришли, – сказала мать, приоткрыв дверь, сказала сухо, как чужой человек.
– Кто еще пришел? – проворчала Вера.
– Нина пришла.
«Как пришла, так пусть и уходит», – хотела сказать Вера, но не успела – мать затворила дверь. Вера повернулась к стене, закрыла глаза, хотела притвориться спящей, но раздумала. Встала, нашла туфли на высоком каблуке, надеялась, что они улучшат ее осанку, вытерпела свое отражение в зеркале, причесалась – волосы лежали теперь хорошо, – поправила платье и вышла в столовую. Сказала Нине сердито:
– Ну, ты чего?
– Я?.. – растерялась Нина.
Мать стояла у буфета, протирала вымытые тарелки и стаканы, ставила их на привычные места и видом своим, намеренно спокойным, давала понять, что в разговоре участвовать не будет, что все случившееся со старшей дочерью ее не заботит, пусть печалится именно старшая дочь, да и вообще пусть эта дочь существует сама по себе.
– Верка! – воскликнула вдруг Нина, бросилась стремительно к Вере, обняла ее худенькими крепкими руками, прижалась к ней и заплакала.
Вначале Вера хотела оттолкнуть Нину, но что-то дрогнуло в ней, она, вопреки своим желаниям, обняла подругу, и несколько минут они стояли рядом, уткнувшись друг в друга, и Вера теплела, слыша Нинино дыхание на своем плече.
– Ну ладно, – сказала Вера, – глаза промочили – и хватит…
– А-а-а! – в безысходности махнула рукой Нина.
– Ну что ты как на похоронах, – сказала Вера. – Давай сядем.
Когда присаживались, Вера заметила, что матери в комнате нет, то ли она ушла из деликатности, чего, впрочем, от нее ожидать было трудно, то ли и вправду решила устранить себя от забот и печалей дочери, опозорившей семью. Однако мать могла и вернуться…
– Ты уж держись, Верк, – сказала Нина, и улыбка, благостная, обнадеживающая, появилась на ее лице.
– А что мне делать, как не держаться, – сказала Вера мрачно.
– Я все знаю… Вот ведь гады!
Эти слова Веру расстроили, в ней еще жила надежда, что никольские жители пребывают в неведении и считают ее прежней Верой Навашиной. Вера хотела спросить, что именно Нина узнала и от кого узнала, но Нина снова заговорила:
– Верк, ты меня прости…
– За что?
– За вчерашнюю драку…
– Я и всерьез-то ее не приняла. – Слова эти Вера произнесла небрежно, удивляясь Нининому извинению, будто бы и вправду не приняла вчерашнюю стычку всерьез и даже забыла о ней, но тут же поняла, что Нина ей не поверила.
– Не надо, Верк… Я у тебя прощения прошу, а ты уж как знаешь… Насчет Сергея я выдумала, сама не знаю зачем… Так, явилась вчера минутная блажь, с дури, наверное… может, от зависти…
– А если бы со мной не случилось беды, – сказала Вера сурово, – ты бы, наверное, и не пришла? Если ты из жалости, так не надо…
– Может, в другой день и не пришла бы, правда. А вот сегодня пришла. – В голосе Нинином звучала обида. – И прощения прошу не для того, чтобы тебя успокоить, а для того, чтобы себя успокоить. Все, что говорила о Сергее, – глупости, ложь, даю честное слово. Твое дело верить. Просто я психопатка какая-то стала, вот и все…
– Ну и ладно, ну и хорошо, и ты меня извини, что не сдержалась, и давай забудем…
– Верк, ты-то меня простишь, а я-то себя не прощу, – заявила Нина горестно, – все ведь это из-за меня случилось…
– То есть как из-за тебя? – спросила Вера, похолодев.
– Из-за меня. Если бы я не поругалась с тобой, а пошла бы гулять, ничего бы не произошло…
– Глупости ты говоришь!
– Я знаю, – сказала Нина грустно и в то же время значительно, словно ей была открыта печальная тайна. – Я знаю. Я виновата. Я всю ночь заснуть не могла, все меня предчувствия мучили, будто с тобой что-то стрясется. Не с кем-нибудь, а с тобой. Но я злилась на тебя и не пошла спасать тебя… Уж я казню себя, кляну последними словами…
– Выбрось это из головы и не смеши меня, – сказала Вера и, увидев, что Нина сидит поникшая, видно всерьез поверившая в свою вину, добавила, волнуясь: – Нин… Я тебя люблю как сестру, и ничего между нами не изменилось. Вот…
– Спасибо, Верк! – обрадовалась Нина. – Ты на меня рассчитывай, если что надо…
Тут Нина замолчала, и Вера молчала, любые слова были лишними, своей земной определенностью они могли только испортить, уменьшить и даже оскорбить то, что переживали сейчас Нина и Вера, сидели они растроганные, с влажными глазами, и каждой хотелось сделать подруге что-нибудь доброе и хорошее, при этом не остановила бы и необходимость жертвы.
– Это они тебе синяков наставили, бедной? – сказала Нина с нежностью и состраданием. – Или я?..
– Может, и ты, – сказала Вера. – Я ведь тебя тоже, наверное, отделала?
– Уж отделала, – засмеялась Нина, будто Вера напомнила ей о чем-то приятном, – уж отделала. Видишь, я даже платье закрытое надела сегодня. А ведь жарко.
– Жарко…
Действительно, Нина была в темно-синем льняном, с прожилками лавсана, платье, гладком, строгом, с длинными, расширенными внизу романтическими рукавами. Платье было Вере незнакомое, покрой его подходил к купленной вчера сумке, но сумки на Нинином плече не было, и Вера решила, что подруга нарочно не взяла сумку, чтобы ни о чем не напомнить. Но тут же Вера подумала, что сумка коричневая и никак бы не подошла к цвету платья и сегодняшнему цвету Нининых волос, а гармонию Нина бы не нарушила.
– Ну как сумка-то? – спросила Вера.
– Сумка-то? Лежит. Ждет своей поры.
– Что же так?
– У меня к ней ничего нет. Шить надо. На той неделе, может, сошью.
Дверь открылась, и вошла мать.
Вера взглянула в ее сторону и смутилась: мать, наверное, слышала слова о сумке, а они не могли не показаться ей сегодня легкомысленными и бесстыдными. Нина уловила Верин взгляд, посмотрела на Настасью Степановну, потом снова на Веру, хотела выправить разговор, но ничего не успела сказать.
– Может, есть чего-нибудь будешь? – спросила мать.
– Нет аппетита, – сказала Вера.
– Ну хоть чаю тогда или молока стакан. Соня козу подоила…
– Не хочу. Будет настроение – сама поставлю чайник. Делов-то…
– Ну смотри.
– Чего ты на мать рычишь-то? – шепнула Нина, прежде подол Вериного платья потеребив.
– Да так, – мрачно сказала Вера.
Мать возилась с какой-то тряпкой, с которой и возиться-то не было нужды, правда, может, из-за своей фамильной любви к чистоте она собиралась протереть в десятый раз пол в сенях, или на террасе, или на крыльце, наконец она направилась к двери, и тут ее прорвало.
– Дожили до праздничка! На старости лет мне доченька радость приготовила!
Не обманув Вериных ожиданий, мать обращалась при этом не к ней, а к Нине, как к безусловному своему союзнику, в уверенности, что Нина непременно поддержит ее. Вера же матери отвечать сейчас не хотела, знала, что только распалит ее, пусть уж выговорит накипевшее и смягчится, да и что, собственно, она могла сказать в ответ?
– Срам-то на всю Россию! И на сестер позор ляжет, и на меня! В поселке только и разговоров что про Навашину! С отцом шелапутным и то не случалось таких скандалов… Выросла нам на беду!..
Она и дальше шумела, обзывала Веру оскорбительными словами, которые Веру, несмотря на то что та готова была принять на свой счет сейчас все, обижали, выкрикивала и ругательства, хотя обычно стыдилась грубостей и дочерям старалась привить брезгливость ко всяким крепким выражениям и к матерщине.
– Ну ладно, хватит, – сказала Вера, – что ты на меня орешь, будто я виноватая?..
– А кто же еще виноватая? Может, я виноватая или вот Нина виноватая?! Ты и ее-то, подружку свою, вчера отлупцевала, все уж в поселке знают! Была бы скромная да работящая, как мы росли, никакого бы позора не вышло!
– Ну что вы, тетя Настя, – сказала Нина, – ну зачем вы так? У Веры беда случилась, ни в чем она не виноватая, я-то знаю, и со мной такое могло произойти, и с любой. Парней судить надо, а вы на Веру такими словами…
– Не виноватая, как же! – все еще не могла остыть мать. – Взять бы плетку хорошую да отлупить как следует! И теперь вот – я ей правду говорю, а она на меня: «Что ты орешь?» Матери так! Слова ей сказать нельзя.
– Ну ладно, хватит! – не выдержала Вера. – И разгульная я, и не работящая! Хватит!
Она почти кричала на мать, хотя и намеревалась вытерпеть ее речи до конца, понимала, что кричит сейчас, как уже огрызалась и ворчала на мать нынешним утром, не от обиды на нее, а из чувства самозащиты, она была готова признать справедливость многих слов матери, но слышать эти слова не могла.
– Чего это ты так кипишь-то? – сказала Вера. – Со мной все случилось, а не с тобой. Со мной! Поняла? Я и без твоих оскорблений переживаю…
– Переживает! Жизнь обдала ее ведром помоев с головы до ног, вот она и запереживала! Раньше переживать надо было…
– Ну что вы… ну зачем вы… – робко попыталась Нина успокоить мать и дочь.
– Ну ладно, давай кончим, – сказала Вера твердо. – Потом, если желаешь, мне все выскажешь с глазу на глаз, а над Ниной-то зачем громыхать? Стыдно ведь…
– Стыдно… За тебя стыдно! Нина свой человек, а я и при любых людях правду тебе выскажу. – Мать еще горячилась, но уже направлялась к двери.
– Помолчи, помолчи, – шептала Нина, дергая Веру за платье.
У двери мать остановилась, словно бы собираясь сказать самые важные и грозные слова, но только махнула рукой и вышла из комнаты.
Тут же всунула в дверь голову Надька, и наглые, отцовские глаза в любопытстве уставились на Веру.
– А ну пошла отсюда, – крикнула на нее Вера, – а то сейчас запущу чем-нибудь! И дверь закрой.
Помолчав, Вера вздохнула:
– То ли будет впереди…
– Чегой-то мать-то твоя? – сказала Нина. – Вроде бы она тихая…
– Тихая-тихая, а вот иногда вскипает…
– Ничего, Верк, все обойдется, – на всякий случай сказала Нина, но не очень уверенно.
– А что обо мне говорят?
– Разное говорят, – уклончиво сказала Нина. – Многие сочувствуют тебе, но ведь есть и знаешь какие люди – им бы только чтобы у соседа коза в кошку превратилась…
Тут Нина замолчала, и Вера не услышала, кто именно эти люди и что они думают и говорят теперь о ней, но спросить об этом у подруги не решилась.
– А узнали как?
– Чтобы в Никольском, да и не узнали! Тогда бы светопреставление началось!
– Боже ты мой! – Вера закрыла лицо ладонями. – Как жить-то дальше? А, Нинк?
– Перетерпеть надо, Верк, – сказала Нина убежденно, – зубы стиснуть и перетерпеть, а там жить дальше. Не в монастырь же идти. И монастырей-то теперь нет. И потом – ты, что ль, виновата? На тебе греха нет.
– Ты-то хоть веришь в то, что я ни в чем не виновата? – сказала Вера, волнуясь, будто от Нининого ответа зависела теперь ее жизнь.
– Верю, Верк, я тебе как себе верю.
– Спасибо, Нин, спасибо, – обрадовалась Вера. – Знаешь, как я довольна, что ты пришла.
– Что же, я не человек, что ли? – сказала Нина растроганно.
– А Колокольников? – спросила Вера.
– Что Колокольников?
– Он как? – Вера вспомнила теперь о Колокольникове, к нему у нее был особый счет.
– Не знаю. Сбежал куда-то. И его, и Чистякова, и Рожнова в Никольском сегодня нет. Один Турчков здесь. Сидит дома.
– Ты его видела?
– Видела.
Вера хотела сказать что-то, но вдруг ощутила, что говорить ей о тех четверых тошно и стыдно.
– Я когда узнала о тебе, – сказала Нина, – мама принесла с улицы новость, я тут же хотела бежать к тебе, да забоялась, как бы ты не выгнала меня после вчерашнего. Я сидела, переживала и тут надумала найти этих… да в лицо каждому плюнуть. Пошла. Колокольникова нет, Чистякова нет, домашние их взвинчены, парни, наверное, от страха и стыда сбежали. Одного Турчкова я и застала. Мать его в дом меня не пускала, а я громко так заявила: «Если он не трус, то пусть сам выйдет». Вышел. Бледный, лохматый. Я ему: «Леш, правда, что вот то-то и то-то говорят?» Он только глаза отвел. Я ему молча пощечину залепила и пошла. Мать его догнала меня, начала говорить, что это жестокость, что он мучается сам и они боятся, как бы он в петлю не полез…
– Он может, – сказала Вера.
– Может, – согласилась Нина. – Да их прибить мало. Я бы этого Колокольникова да Рожнова…
– А я им устрою, – сказала Вера.
Тут Нина, посмотрев на нее, насторожилась. Последние слова Вера произнесла тихо, скорее для самой себя, взгляд ее был отрешенный, а голос спокойный и твердый, стало быть, Вера приняла решение, и решение это уж не мучило и не жгло ее, не кололо сомнениями, оно остыло, лежало в душе холодным металлом, и Вера не могла и не хотела от него избавиться. Нина знала, что Вера, шумливая, горячая, бывала прежде отходчивой, а теперь, судя по всему, она могла пойти на отчаянное предприятие, и оно уж не довело бы ее до добра.
– Ты что, Верк, – заговорила Нина испуганно, – ты что придумала?
– Ничего, – сказала Вера.
– Нет, ты брось, Верк, я ведь вижу! Ты не хочешь мне сказать?
– Ты не обижайся. Но тут дело только мое и ничье больше.
– Ну и глупо! Себя погубишь и близким отравишь жизнь. Подумай хоть о матери и сестрах… Как они будут без тебя? И зачем тебе руки об этих гадов марать? Суд все сделает…
– На суде меня измучают больше, чем их.
– Нет, Верк. Сегодня же надо ехать в район, в милицию, подать заявление, и к врачам. Если не поедешь, я сама возьму и съезжу…
– Ну и предашь меня.
– Эту твою глупость я всерьез не принимаю. Поверь, если бы я считала, что ты собираешься поступать правильно, я бы тебе помогла и риску бы не испугалась – когда надо, я не трусливая, ты знаешь, но тут ты не права.
– Ну и хорошо, – сказала Вера обиженно, – не права, ну и хорошо…
– Сразу надулась, – сказала Нина. – Ты хоть подумай, не спеши…
Вошла мать.
И Нина, и Вера скосили глаза в ее сторону, ожидали новой бури, но слов никаких не было произнесено, и тогда Нина встала.
– Мне пора на работу. Как вернусь, сразу сюда забегу. Ты, Вера, не права, ты все взвесь, – тут Нина остановилась, испугавшись, как бы Настасья Степановна не учуяла в ее словах чего-либо дурного или тайного, и, помолчав, добавила: – Вы уж, теть Насть, с Верой не ругайтесь. Не надо сейчас.
– Я тебя провожу чуть-чуть, – сказала Вера.
Нина уходила, Настасью Степановну перед тем за плечи обняв: мол, тетя Настя, все обойдется-образуется. Вера остановила подругу в сенях, стала говорить, смущаясь собственной слабости, страдая оттого, что открывала Нине запретное, обнажала свою неотвязную тревогу, которую держать бы ей про себя, но и держать про себя не могла, и ждала теперь, чтобы Нина успокоила и обнадежила ее.
– Знаешь, Нинк, чего я боюсь-то? – говорила Вера, волнуясь. – Вот Сергей приедет и все узнает…
– Ну и чего?
– Ну как чего? Как у нас будет-то с ним?..
– Если он от тебя отвернется, значит, и цена ему грош. И жалеть тогда о нем не стоит.
– А может быть, он и не отвернется, а все равно не будет уже ничего хорошего…
– Не надо, Верк, вот помяни мое слово, все хорошо у вас сложится.
Уходя совсем, она шепнула Вере:
– Верк, я за тебя боюсь. Слово дай, что ничего не выкинешь, пока не вернется Сергей. А?
– Ладно, – сказала Вера, – хватит об этом.
Нина ушла, уехала, спасибо ей, подумала Вера, в электричке она еще погорюет о тяжкой судьбе подруги, а потом московская жизнь отдалит от Нины Верины беды, и ничего тут не поделаешь. Вера вздохнула. Вошла в комнату. Мать сидела у стола.
– Ну что, – сказала Вера, предупреждая атаку матери, – обязательно при людях надо устраивать крик?
– Садись, – сказала мать.
– Ну села. И что дальше?
– Ты можешь говорить мне все, что хочешь, можешь наплевать на мать, но дурь из головы выкинь. И не злись. Нина тебе советовала правильно.
– Чего она такое советовала?
– Сейчас же ехать в город.
– Никуда я не поеду, – хмуро сказала Вера.
– Поедешь. Что ты задумала? Мстить, что ли?
– Мое дело.
– А обо мне с девчонками вспомнить не желаешь? Что с нами-то станет?
– Вас не убудет.
– В тюрьму ведь сядешь!
– Я и сяду, а не ты с ними.
– Вера, не дури, – сказала мать, – я тебя прошу.
Тут Вера взглянула на нее и увидела, что губы у матери дрожат, а глаза влажны, и всякое желание дерзить матери пропало, следовало ей успокоить мать, произнести какие-нибудь ложные слова, чтобы она хоть на минуту посчитала, что Вера готова отказаться от своих намерений, но слова подходящие не явились.
– Девчонки-то маленькие, – сказала мать, – а могут одни остаться. Как проживут-то?
– С чего вдруг одни?
– Мне в больницу ложиться надо, – сказала мать.
– Ты что?
– Я уж вам не говорила, не пугала раньше времени…
– С чего ты взяла, что в больницу?
– Я у врачей была. Обследовали и велят…
– У каких врачей?
– У разных. И у… – Мать замолчала.
– И у кого? – В горле у Веры стало сухо.
– У онколога.
– Они что?
– В больницу велят ложиться. Операцию делать…
– Ты что! Ты врешь! – крикнула Вера. – Чтобы я в милицию пошла, да?!
– Я тебе никогда не врала. Вспомни, когда я тебе врала? С отцом меня не путай.
– И за что же такие напасти на нашу семью! За что!
Волком взвыть хотелось Вере, застонать на весь поселок Никольский, тупое отчаяние забрало ее – что же это делается-то и почему? Но мать сидела напротив Веры тихая, губы ее уже не дрожали, слез не было в ее глазах, а было спокойствие, объяснить которое Вера могла только тем, что мать все передумала о себе, ничего не став выспаривать у судьбы, а теперь ее заботило лишь будущее дочерей, и, поняв это, Вера не застонала и не заплакала. Она старалась теперь успокоиться, обнадежить себя хоть бы мыслью о том, что у матери вдруг не самое страшное, но спросить о болезни долго не решалась. Сказала наконец:
– А диагноз они тебе какой поставили?
– Они, может, и сами не знают. Надо операцию делать, а там уж увидят, доброкачественная или какая…
– Конечно, доброкачественная, – быстро сказала Вера, – сделают операцию, и все обойдется… Сколько случаев знаю!
– Дай-то бог, – сказала мать, вздохнув.
Вера встала.
– Насчет меня будь спокойна. Ничего я дурного не выкину. Не хотела я в милицию, но пойду. Пусть будет по закону.