Kitabı oku: «Два Парижа», sayfa 3
Руки из пустоты
Мирозданием раздвинут,
Хаос мстительный не спит…
А. К. Толстой, «Дон Жуан»
– Здравствуйте, профессор.
– А! Мой дорогой Ле Генн! Какой добрый ветер вас приносит? Но садитесь, садитесь же. Хотите, я распоряжусь, чтобы принесли чаю?
– Благодарю вас, друг мой. Сперва давайте поговорим о делах. Да… а дело-то состоит в том, что я желал бы знать, в каком, положении больной, которого к вам доставили в пятницу.
– Номер 38? По правде говоря, я еще не могу сказать вам ничего окончательного. Этот случай нельзя назвать простым. Пациент, доктор Ферран, был довольно хорошо известен в своем кругу, но не широкой публике. Он работал над опытами, кажется, в высокой степени любопытными, в области химии и психологии… в весьма специальной сфере.
– Да, я в курсе его изысканий.
– Так? Что до меня, я о них имею самое общее представление, и они меня главным образом занимают с точки зрения того, как они могли отразиться на состоянии больного. Первое предположение, естественно напрашивающееся, для объяснения тяжелой нервной депрессии и мании преследования, которыми страдает Ферран, это – искать корней в остром переутомлении. К этому близко и другое, высказанное моим помощником, мнение, что он испытал сильный моральный шок, проще говоря, был чем-либо испуган во время своих экспериментов; или, возможно, пережил серьезное разочарование, убедился, что его труд пропал даром и не дал никаких ценных результатов.
Профессор Морэн на минуту остановился. Ле Генн с живым интересом ждал продолжения.
– У меня, однако, возникла другая гипотеза, которая, впрочем, пока еще ничем не доказана, – снова начал затем психиатр. – Мне думается: не является ли причиной недуга какое-либо химическое средство, которое доктор Ферран умышленно или непроизвольно принимал при своих опытах? Это могли бы быть, скажем, пары или вещество, проникающее через кожу, но, еще скорее, он мог нарочно поглощать определенный препарат, стремясь выяснить его действие на организм… и злоупотребил им, не рассчитав свои силы. Конечно, я сделал всё для исследования его желудка, крови, функций… и признаться, пока, хотя признаки и недостоверны, они скорее поддерживают меня в данном направлении. Следовало бы хорошенько обследовать его лабораторию…
– Вы правы, профессор. Но между тем я хочу посмотреть самого больного. У вас не будет возражений?
– Конечно же нет, мой милый инспектор. Угодно вам, чтобы я вас проводил?
– Если это вас не стеснит.
* * *
Худощавый коренастый мужчина с густой щеткой жестких волос, бывших прежде черными, но сейчас от проступившей в них седины принявших какой-то железный отблеск, сидел на койке, сцепив кисти рук у себя на коленях. Его лицо, с квадратным подбородком, острым носом и тонкими губами, было, вероятно, умным и волевым в обычное время, но сейчас на нем читались такие растерянность и страдание, что Ле Генн невольно подумал, что именно подобное выражение ждешь встретить у заключенного в камере для умалишенных.
– Мне очень неприятно вас беспокоить, доктор, – осторожно начал, когда они остались вдвоем, посетитель, на которого, казалось, больной не обратил никакого внимания, – в момент, когда вы нездоровы и нуждаетесь в отдыхе. Я надеюсь, однако, что вы меня извините: я прихожу по поручению начальства, как чиновник…
Ле Генн протянул было свою визитную карточку, но Анри Ферран только скользнул по ней безучастным взглядом, не изменяя позы.
– Министерство внутренних дел, – продолжал инспектор, – чрезвычайно заинтересовано теми исследованиями, которые вы вели, и придает им особое значение, считая, что они могут явиться фактором, имеющим сыграть важную роль в жизни страны.
На этот раз больной поднял на сыщика глаза, в которых отразилось мучительное томление.
– Мне поручено просить вас изложить, хотя бы в общих чертах, суть ваших работ и основные результаты, которых вы достигли. Я уверен, что вы, как лояльный гражданин и патриот, не откажетесь поделиться со мною вашими открытиями, тем более, что я уполномочен вам гарантировать полный секрет и обещать поддержку правительства для ваших дальнейших научных поисков.
Ученый заломил руки, и его лицо болезненно исказилось.
– Все совершенно бесполезно, – отозвался он глухим голосом. – Вполне бесполезно… Мои опыты оказались успешны; о, более успешны, чем я бы желал! Я открыл нечто потрясающее… нечто страшное… Но какой прок сообщать об этом публике, человечеству, хотя бы специалистам и правителям? Сообщать о кошмарной, неумолимой опасности, нависшей над нами, сторожащей нас на каждом шагу и против которой мы всё равно не в силах бороться? Пусть лучше никто ничего не знает; зачем отнимать у людей возможность хотя бы короткие дни прожить весело и спокойно? Пусть лучше я один буду посвящен в тайну, буду нести гнет ужаса за весь мир… Тем более, что – как знать? – быть может, пройдут еще и годы, и десятки лет, пока мы подвергнемся их нападению.
Ле Генн слушал с напряженным вниманием, тщетно усиливаясь понять.
– Но, послушайте, доктор, – рискнул он наконец, видя, что Ферран остановился, – насколько бы ни была серьезна та угроза для человечества, о которой вы говорите, не лучше ли раскрыть на нее глаза, если не всем, то авангарду людского рода, по меньшей мере? Ведь с какими трудностями человек ни справлялся за время своего существования на земле! Кто скажет? Может быть, и теперь, мужественно взглянув в лицо предстоящему испытанию, мы найдем способ его отвести…
Слова инспектора, видимо, произвели большое впечатление на доктора Феррана, который сделал несколько судорожных движений, и затем решительно нагнулся вперед, в направлении к своему собеседнику, и заговорил, понизив голос почти до шепота, быстро и почти не делая пауз:
– Пожалуй, что вы и правы. Лучше будет, если я вам всё расскажу и сниму с плеч ответственность. Она для меня одного слишком тяжела. Вообразите себе, – пока оставлю в стороне способ, – что я установил, что рядом, бок-о-бок с нашим миром, существует иной, незримый нам, но отделенный от нас лишь тонкой, хрупкой стенкой, подобной стеклу или слюде. И за ней обитают чудовища более отвратительные и свирепые, чем всё, что мы знаем на нашей планете, более неумолимые, чем самые кровожадные дикари, и в то же время одаренные большей интеллектуальной мощью, чем все наши мудрецы, и обладающие культурой, значительно высшей, и значительно более древней, чем наша… Покамест, они не хотят вмешиваться в наши дела – а они-то нас знают, и за нами следят! Но в любой момент их намерения могут перемениться, и тогда… о тогда…
Ферран вдруг вскочил с койки, и его руки нервным движением протянулись вверх, потом постепенно опустились, Ле Генн почувствовал с нетерпимой ясностью, что он ощупывал пальцами стену, словно бы тянувшуюся наискосок через комнату, подобно наклонной крышке мансарды. Он с внутренней дрожью на миг интуитивно ощутил, что под ногтями больного скрипнула тонкая материя, похожая на целлюлозную пленку.
– «Четвертое измерение»?.. Вогнутое пространство?.. – шевельнулось у него в мозгу. – Но ведь это в совсем другом смысле!
Между тем Ферран распрямился во весь рост, его лицо словно бы просветлело, и он снова повернулся к своему гостю.
– Да, я должен вам всё рассказать, передать вам формулу моего состава и способ его употребления. Вы вернули мне веру в человеческий гений: надо, чтобы было сделано всё для защиты нашей расы и нашей культуры… И моя обязанность поведать обо всем, что я узнал, как можно скорее, пока не поздно: иначе они постараются мне помешать… Ведь они за мною, за нами всеми, непрестанно следят… Слушайте же: в основу моего изобретения легла работа над химическим анализом элемента, которому в науке дано имя…
Что произошло затем? Всю дальнейшую жизнь Ле Генн не мог не только связно рассказать, но даже и явственно вспомнить…
Он вдруг увидел, как откуда-то из пустоты, из пространства, словно сквозь два отверстия в прозрачной бумаге, в холсте кулис, просунулись две гигантских черных руки, и их толстые пальцы сжались вокруг горла Феррана, речь которого прервалась в леденящем хрипении нестерпимой физической боли и нечеловеческого испуга…
Инспектор сорвался со стула и бросился ему на помощь. Но в тот же миг его отшвырнуло назад точно бы волной воздуха, как бывает при разрыве снаряда, или при яростном урагане… Бретонец упал, больно ударившись головой об стену и затем об пол.
В глазах у него помутилось от дурноты, но он видел всё же, как тело Феррана приподнялось на несколько шагов от земли и корчилось короткие мгновения в последней агонии, а потом тяжело, как мешок, свалилось на паркет…
В ту же минуту дверь распахнулась, и в комнату вбежали профессор Морэн и его ассистент…
Первый же взгляд сказал им, что все попытки вернуть к жизни Феррана были бы напрасны; у него были сломлены шейные позвонки, но он еще до того умер, очевидно от удушья, а возможно, и от разрыва сердца…
Что до Ле Генна, он через пару минут вполне пришел в себя. Все трое могли еще заметить в центре комнаты странное движение воздуха и что-то похожее на клубящийся туман, который, впрочем, быстро рассеялся, и странный, замораживающий холод, тоже, однако, уступивший место нормальной температуре, да еще какой-то неопределенный, ни на что непохожий запах, растворившийся постепенно в воздухе…
Таким образом министерство осталось в неведении относительно практических достижений доктора Феррана в его странных исследованиях. Были бы шансы допытаться до истины, разбираясь в рукописях и материалах в лаборатории, где он работал, но там произошла не совсем понятная катастрофа, и взрыв уничтожил всё, что могло бы помочь следствию. Эксперты высказали предположение, что при опечатании помещения в нем остались вещества, подвергавшиеся какому-то опыту, и следствием реакции, продолжавшейся несколько дней, и явилась эта катастрофа.
Любовь мертвеца
Amar después-de la muerte.
Pedro Calderon de la Barca22
Я возвращался домой последним метро. Поезд был почти пуст, особенно к концу пути, и я оставался единственным пассажиром в своем вагоне. Поэтому мое внимание невольно остановилось на девушке, которая вошла на одной из последних станций и, не взглянув на меня, села в противоположном углу.
Ей могло быть года двадцать два. Я сразу припомнил эту стройную фигуру, этот нежный овал лица. Года два тому назад одни мои знакомые, очень милая молодая пара, которые позже уехали в Америку, представили меня ей на каком-то балу. Мы обменялись всего двумя-тремя словами, и с тех пор я ее больше не встречал. Однако ее имя и фамилия сохранились где-то в глубине моего сознания.
При обычных условиях я не позволил бы себе напомнить моей случайной спутнице о своем знакомстве, слишком беглом и уже далеком. Ничто на свете не могло бы меня испугать больше, чем мысль, что меня примут за не в меру назойливого ловеласа. Но, кидая на нее время от времени взгляд, я всё больше чувствовал, что она находится во власти тяжелых переживаний – горя, заботы или страха, – целиком ее поглощающих и застилающих окружающий мир. Она сидела неподвижно, склонив голову на грудь, так, что волна темно-каштановых волос падала вперед на высокий лоб, опустив глаза, длинные ресницы которых кидали тень на побледневшие щеки; тонкие, нервные черты ее лица казались скованными глубокой задумчивостью. Конечно, беспокоить человека в такие моменты неделикатно… но, с другой стороны, не бывает ли иногда участие, от кого бы оно ни исходило, драгоценно именно тогда, когда нас мучит какой-либо тяжелый и неразрешимый вопрос, как это, видимо, было с моей попутчицей?
Поколебавшись несколько минут, я сделал над собой усилие, пересек вагон и поклонился.
– Извините меня… Мне кажется, меня с вами когда-то познакомили Черняковы.
Девушка подняла на меня взгляд; по ее губам скользнула бледная улыбка.
– Да, как же, я вас помню. Как они поживают, Черняков и его жена? Давно ли вы имели от них известия?
Я опустился на сидение напротив нее, и некоторое время наш разговор вращался вокруг общих знакомых. Как только этот сюжет был исчерпан, я сказал:
– У вас неважный вид, Елена Георгиевна. Вы похудели и побледнели за то время, что я вас не видел. Вы переутомились? Или были нездоровы?
– Нет, это не усталость и не болезнь… это другое, – ответила она словно рассеянно и на мгновение замолчала, как будто ее мысли унеслись куда-то далеко. Потом она внезапно подняла на меня синие и лучистые глаза; в их глубине я прочел страдание, от которого по моему собственному сердцу струей прошла боль.
– Вам не покажется странным, – продолжала она, словно принимая внезапное решение, – если я расскажу вам одну историю?
– Ничуть, – ответил я ровным тоном. – Мне самому несколько раз в жизни случалось рассказывать о себе, своих мыслях и интимной жизни людям, случайно встреченным в дороге, чужим и незнакомым… рассказывать так откровенно, как я не мог бы никому из близких… И всегда после этого я чувствовал большое облегчение. Поверьте, я сохраню в секрете всё, о чем бы ни шла речь, и, если смогу, с удовольствием вам помогу.
Елена помолчала мгновение, а затем, вместо рассказа, задала мне вопрос, прямой и быстрый, как удар ножа.
– Вы были знакомы с Рахмановым?
– Да, – отозвался я, не задумываясь. – Среди людей, активно участвующих в политической работе, молодых и энергичных не так много, и с большинством из них мне приходилось встречаться. Мы с ним даже были друзьями. Правда, последнее время он отошел от политики и словно замкнулся в себе; мы виделись реже и отдалились один от другого… Конечно, если бы я знал тогда… Но его самоубийство было для меня совершенной неожиданностью.
Вдруг я почувствовал, что вся кровь бросилась мне в лицо; попытался удержаться – и покраснел еще больше. Я вспомнил слухи, что Рахманов покончил с собой из-за несчастной любви… никто не мог назвать точно женщину, бывшую причиной его смерти, но сейчас я внезапно понял, что она сидит напротив меня… хуже того – она отгадала все мои мысли…
По счастью для меня, поезд остановился; за окном в электрическом свете тянулась длинная и пустая площадка конечной станции. Мы вышли. Казалось естественным, чтобы я проводил Елену Георгиевну. Наверху лестницы нам навстречу пахнул сырой осенний ветер, со свистом несший вдоль широкого бульвара пожелтевшие листья. Довольно долго мы оба молчали, и лишь когда мы уже повернули вбок, в узкую и извилистую полутемную улицу, я собрался с духом возобновить разговор.
– Поверьте, я понимаю, Елена Георгиевна, как вам тяжело, но вы не должны слишком мучить себя… Ведь в конце концов вам совершенно не в чем себя упрекнуть. Нельзя себя принудить, и если вы не могли его полюбить…
– Я не говорю, что я не могла, – ее голос прозвучал глухо, словно издалека; она шла рядом со мною, но только когда мы проходили мимо одного из редких фонарей, я различал во мраке бледное лицо, на котором были видны сейчас не столько страдание, как усталость и задумчивость.
– Меня пугала его любовь, ее сила… Я чувствовала, что он живет мной одной, что я стала для него всем миром… и мне было страшно принять его любовь… мне казалось, что он потребует от меня слишком много… А вот в то же время другие могут любить весело и без усилия… тогда мне казалось, что мне больше нравится другой, на которого мне теперь и смотреть не хочется.
– Женщины всегда предпочитают самого ничтожного из своих поклонников, и того, кто любит их меньше всех, – не сумел я удержаться от горькой фразы и пожалел о ней, почувствовав дрожь, которая прошла по тонкой фигуре возле меня. Но Елена продолжала свой рассказ, словно не слушая меня.
– Теперь, после его смерти, я чувствую, что я его любила, что я только одного его и могла любить. Вот уже два месяца, а я только и могу думать о нем, день и ночь вспоминать каждое его слово, каждое движение… Мне кажется, что он всё время около меня, и жизнь для меня всё больше теряет смысл без него…
Ее голос звучал однотонно, будто она говорила во сне, будто она обращалась к самой себе и ей было безразлично, слушает ли ее кто-нибудь или нет.
– Что же делать, – сказал я почти резко, – теперь единственное, что вы можете для него сделать, это помолиться за его душу. А вообще, вам просто надо сбросить с себя такие настроения… постарались бы, в конце концов, развлекаться, или сосредоточились бы на какой-нибудь работе.
– Я пробовала, – отозвалась Елена тем же тоном, – пробовала всё… Но я могу молиться только губами, не сердцем… я в эти минуты вижу его перед собой, думаю, как мы могли бы быть счастливы, если бы… если бы всё случилось иначе… и меня охватывает отчаяние, гнев… бесполезный, бессильный. Нет, какая уж тут молитва… А развлекаться… мне на балу чудится, будто я смотрю на всех издалека, из другого мира… из могилы… нет, я попыталась один раз себя принудить веселиться, и больше не буду. Быть одной всё же легче… Но это еще не всё, – вдруг перебила она себя, словно возвращаясь к сознанию, – я хотела вам рассказать другое.
На мгновение она замолчала, словно споткнувшись о невидимое препятствие, потом продолжала:
– Я была сегодня у одного человека… о нем говорят, что он колдун. У меня есть подруга, она давно мне про него рассказывала, но я никогда не хотела к нему пойти… потому что я считала, что всё это или обман, или грех и что-то скверное… Но теперь мне показалось, что он сумеет мне что-нибудь посоветовать.
– Боже мой! – воскликнул я, – этого еще не хватало! Обращаться к какому-то шарлатану! Да неужели вы, с вашим образованием и воспитанием, можете верить в такую чушь?
– Он не произвел на меня впечатления шарлатана. Трудно мне рассказать… Нас провели в его кабинет… он встал из-за стола нам навстречу… мужчина лет сорока, среднего роста, смуглый, черные волосы, с сединой… Глаза… Это, кажется, у Тургенева у кого-то из героев «колючий» взгляд? Не враждебный, но словно проходящий насквозь. Он ни о чем меня не спросил, взглянул мне бегло на руки и нахмурился (я знаю, что у меня короткая линия жизни: это мне уже не раз говорили гадалки), посмотрел мне в глаза… и так взглянул, будто кто-то стоит за мною… по его лицу что-то прошло, словно страх; он сделал даже шаг назад, и потом сказал… Он какой-то левантинец и по-французски говорит хотя и ясно, но со странными оборотами, иногда употребляя не совсем обычные слова… Он сказал: «Я вижу, что с вами происходит нечто страшное, но мне невозможно вам помочь. Чтобы вырваться от той власти, какая над вами, нужно большое усилие с вашей стороны, или помощь человека, который бы вас любил больше жизни… или священника, человека святой жизни… Молитесь – это лучшее для вас»… Я внутренне удивилась: какой он колдун, если советует молиться? Он, наверное, угадал мои мысли, и на них ответил: «Я – вне религии, но не против нее – смотрите, вы видите эту книгу?» – Я заметила на столе Евангелие. – «Откройте и прочтите, что вам выйдет». Я открыла и прочла: «Соблазны должны войти в этот мир, но горе тому, через кого они входят». «Но зачем гадать по этой книге? – продолжал левантинец. – К чему вмешивать ее в наши мелкие и суетные дела и страсти? Есть иной путь. Всякое вдохновение от Бога: поэт – тот же пророк. Сегодня ночью раскройте книгу любого поэта: до трех раз вы получите ответ на ваш вопрос о том, что с вами происходит. А потом действуйте, как сердце вам подскажет». Он отказался взять от меня деньги, хотя вообще их берет, и мне показалось, что он боялся коснуться того, что шло от меня, и ему хотелось поскорее со мной проститься. Я сейчас от него: вы поймете сами, что на душе у меня неспокойно.
В голосе ее звучало мучительное томление, и мне сделалось нестерпимо жалко эту девушку, которая очутилась перед лицом роковых вопросов. В непроизвольном порыве я взял ее под руку.
– Елена Георгиевна, вы не должны думать обо всей этой ерунде. Надо отдохнуть, стряхнуть с себя такие мысли, и вы увидите, что скоро всё пройдет, как дурной сон, и вы будете снова здоровы и счастливы. Жизнь быстро вас утешит, если вы оставите этот дурман; пусть он рассеется, как гнилой туман с болота…
Моя спутница вдруг остановилась и высвободила руку.
– Вот мой дом. Мы пришли.
Я растерянно стал бормотать слова прощания, но она меня удержала.
– Зайдите ко мне.
– Но удобно ли в такой час?
– Я живу с матерью, и она теперь работает ночью, а соседи не будут знать, да им и всё равно. Поверьте, что мне сейчас ничего не может быть хуже, как остаться одной. Посидите со мной несколько минут: мне так будет легче.
Я не возражал больше, и мы вошли. Повернувшись к двери налево от главного входа, Елена Георгиевна щелкнула ключом, потом выключателем, и провела меня в изящную комнату, обставленную несколько лучше среднего эмигрантского уровня. Я сел на диван около маленького круглого столика, хозяйка – напротив меня. Она достала из ящика письменного стола коробку папирос, предложила мне, нервно закурила сама, глубоко затягиваясь; через несколько минут ее рука потянулась к полочке с книгами у стены, рядом с нами.
– Я хочу попробовать, – сказала она таким тоном, что я понял бесполезность ее отговаривать. – Вот на этой полке у меня собраны одни русские поэты; на той, ниже – иностранные. Посмотрим, что они мне скажут.
Она раскрыла книгу и начала читать; с первой строки ее лицо побледнело, и голос задрожал:
– Это страшно! – прошептала девушка, словно обращаясь к самой себе.
Я постарался рассмеяться самым натуральным образом.
– Дорогая Елена Георгиевна, если вы берете Лермонтова, вы всегда должны быть готовы к романтическим излияниям в этом роде. У него ведь на каждом шагу и Демон, и Ангел Смерти, и Азраил… и Черный Монах… и кинжал, и отрубленные головы… и слова, которые «текут холодным ядом»… Решительно, вам еще выпало довольно скромное место. А если бы вы гадали по поэту повеселей, смысл предсказания оказался бы совсем иной.
Казалось, мои слова произвели на Елену некоторое впечатление. Она задумалась, потом сказала:
– Возьмите сами с полки любую книгу наугад, раскройте и дайте мне.
Под ее внимательным взглядом я выбрал небольшого формата томик. Протягивая его ей, я заметил на корешке надпись: «Полежаев». Глухо, словно издали, словно против воли, но со странной выразительностью прозвучал голос Елены:
Кто видел образ мертвеца,
Который демонскою силой,
Враждуя с хладною могилой,
Живет и страждет без конца?
В час полуночи молчаливой
При свете сумрачном луны,
Из подземельной стороны
Исходит призрак боязливый,
Бледно, как саван роковой,
Чело отверженца природы,
И неестественной свободы
Ужасен вид полуживой24.
Струйка леденящего холода, словно снеговая вода, пробежала по моему позвоночнику; мне вдруг почудилось, что в комнате потемнело и контуры всех вещей заволоклись дымом; какое-то затхлое дыхание ощутимо повеяло передо мной. Елена взглянула на меня, будто ожидая новых успокоений, но у меня язык просто не поворачивался; наступившее молчание стало невыразимо тягостным.
– Ну вот, я возьму на этот раз Пушкина; он один из самых светлых и бодрых поэтов на свете… и из самых лучших… увидим его ответ на мои вопросы…
Большой фолиант, уютный, таящий в себе память тысяч любовных прикасаний, тихо лег на столик, покрыв его наполовину. Решительным жестом Елена распахнула книгу:
О, если правда, что в ночи,
Когда покоятся живые,
И с неба лунные лучи
Скользят на камни гробовые
О, если правда, что тогда
Пустеют тихие могилы –
Я тень зову, я жду Леилы:
«Ко мне, мой друг, сюда, сюда!»25
Я не сразу решился поднять глаза на Елену; должен признаться, меня пугало различить на этих живых, непрестанно меняющихся чертах, к игре которых я уже привык, выражение отчаяния, выражение человека, кому прочли смертный приговор; самое скверное, это что я не находил больше никаких аргументов к опровержению этого дикого гадания. Когда же я все-таки посмотрел на нее, я увидел совсем другое, пожалуй, худшее; унылый, спокойный взгляд, в котором пробивалось непонятное удовлетворение и полное фатализма спокойствие; можно было подумать, что она рада тому, что, наконец, все сомнения рассеяны, правда ей известна, и она знает теперь, что нужно сделать.
– Если уж допускать осмысленность подобных предсказаний, давайте и я попробую, – прервал я молчание, придавая своим интонациям, насколько мог, бодрый характер и придвигая к себе Пушкина. – Только у меня, по правде сказать, личной жизни почти нет: она вся сплетается с политической борьбой. Посмотрим, сумеет ли мне Александр Сергеевич что-нибудь сообщить на этот счет!
Я перевернул несколько страниц, выбрал одну из них, бросив наугад взгляд, и мое внимание остановилось на строках:
На этот раз я улыбнулся вполне искренно.
– Теперь вы можете убедиться, Елена Георгиевна, насколько нелепо значение, которое мы придаем этой глупой забаве. Мне, монархисту, выходят слова об «обломках самовластья». Смешнее, более некстати, право, уже ничего не может и быть.
Но Елена покачала головой, серьезно и задумчиво.
– В наши дни, да еще среди нас, эмигрантов, если говорится о самовластье, без труда угадывают, о каком. Я рада за вас, и вообще рада: лучше предсказания, пожалуй, не придумаешь на заказ. Однако, если уж на то пошло, загадайте о вашей личной судьбе.
Для разнообразия я вытащил с нижней полочки маленький томик Альфреда де Виньи27 в элегантном черном переплете.
Мне попалась «Смерть волка»:
Le loup le quitte alors et puis il nous regarde.
Les couteaux lui restaient au fanc jusqu’à la garde,
Le clouaient au gazon tout baigné dans son sang;
Nos fusils l’entouraient en sinistre croissant.
Il nous regarde encore, ensuite il se recouche,
Tout en léchant le sang répandu sur sa bouche,
Et, sans daigner savoir comment il a péri,
Refermant ses grands yeux, meurt sans jeter un cri28.
– Что же, – проговорил я после короткой тишины, поддаваясь обаянию несравненных александрийских строф, – это уже не предсказание, это совет… И совет подходящий. Да, я желал бы умереть так, стиснув зубы, как волк, в непреклонном бою, не убегая и не прося пощады…
Во взгляде Елены мелькнуло сочувствие; потом она медленно, словно нехотя, поднялась и протянула мне руку.
– Уже поздно; вам надо отдохнуть, да и мне тоже. Спасибо вам: мне приятно иметь подле себя друга в эти минуты: без вас мне было бы куда тяжелей. – Она сказала это тепло и по-товарищески, и в ее зрачках замерцал на мгновение мягкий свет.
Может быть, мне не следовало уходить. Если бы я остался еще с нею, многое могло бы измениться, и моя душа не знала бы теперь тех мучительных упреков, какие мне часто мешают спать по ночам. Но как я мог? Правда, в тот миг, кода я сжал в руке ее холодные тонкие пальцы, мною овладела такая безумная жалость и нежность к этой бледной синеокой девочке, что я с трудом подавил в себе желание взять ее в объятия, приласкать, как ребенка, поклясться ей, что моя любовь защитит ее от любого наваждения, не допустит никаких призраков до нее дотронуться, хотя бы все адские силы на меня восстали, что я заставлю ее забыть обо всем, и вырву ее у нее самой… Но мы все привыкли откладывать вещи на завтра. Разве я знал, что этого завтра не будет?
* * *
Только что прошедший дождь освежил воздух, и я жадно втягивал его в легкие, словно вырвавшись из удушливой атмосферы; огоньки фонарей весело искрились в десятках луж на асфальте; вид глухого парижского тупика представился мне почему-то сказочно-прекрасным, будто я вернулся к жизни, выйдя из могилы; было сыро и холодно, но от ходьбы я быстро согрелся…
На следующий день, лишь только я позвонил у подъезда Елены, возбужденная консьержка мне сообщила, что ее уже нет в живых, и словоохотливо засыпала меня подробностями.
Помню, я слушал ее пораженный, прислонившись к стене, не в силах вымолвить звука… Мать, вернувшись с работы, нашла Елену мертвой в постели; около нее на столике флакон снотворного, чрезмерную дозу которого она приняла…
Инцидент наделал шуму и попал даже во французские газеты, где фигурировал под заголовком: «Несчастный случай или самоубийство?». Конечно, я скорее склонен думать, что это было самоубийство. Хотя иногда в мой мозг закрадывается сомнение: она ли сама пожелала уйти к своему страшному возлюбленному, или его рука, протянутая из неведомых пространств иного света, прикоснулась к стакану у ее изголовья?