Ücretsiz

Дорогая, а как целуются бабочки?

Abonelik
Okundu olarak işaretle
Дорогая, а как целуются бабочки?
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

От автора

Роман «Дорогая, а как целуются бабочки?» охватывает период с 1945 по 2011 год. Эта книга о нашем с Вами современнике, который начал свою жизнь в сороковых годах теперь уже прошлого века в стране, которой сегодня на карте нет.

Книга основана на реальных событиях, но все персонажи вымышлены, а возможные совпадения случайны.

Автор рассказывает о жизни обыкновенного человека, который родился после войны. Он и его друзья являются непосредственными наследниками войнов-победителей.

Книга повествует о жизни молодых людей, которые взрослеют и меняются в условиях, создаваемых государственной властью. Содержание книги не касается каких-то глобальных, государственного масштаба событий. Но эти события, так или иначе, влияют на судьбу героев книги.

Власть, как правило, ведет себя как «слон в посудной лавке» и все её телодвижения отражаются на жизни отдельно взятого человека. Это вечное противоречие государственной власти и простых граждан.

В романе любовь соседствует с ненавистью, дружба – с предательством. Семейные отношения превращаются в ад…

Книга рассказывает о любви главного героя к французской девушке и о том, почему два любящих человека так и не смогли соединиться.

Вместе с главным героем Вы совершите путешествие в Алжир и на Мадагаскар, где он работал переводчиком и преподавателем русского языка.

В настоящее время в условиях нескончаемых реформ и реорганизаций людям приходится постоянно бороться за выживание. А им хочется просто жить, работать, иметь свой дом, растить детей и видеть, что страна развивается, что их дети будут жить достойно и гордиться своей Родиной.


Отец и сын после парада

Посвещается:

моим родителям,

моей жене и дочери.

Глава 1

Я, я, я. Что за дикое слово!

Неужели вон тот – это я?

Разве мама любила такого,

Желто-серого, полуседого

И всезнающего, как змея?

Владислав Ходасевич.


О том, что случилось с Борецким, мои узнали одними из первых в полутора миллионном городе.

Я лежал в супружеской койке и, заслонившись «Правдой», вспоминал любовницу. Запах (девчонка пахла анисовым яблоком), неяркую, цвета молочного шоколада, родинку на бедре…

У меня появилась надежда. Надежда вновь увидеть Катрин. Минпрос искал для Сорбонны русиста. Убедил москвичей, что Владимир Петрович Игнатов именно тот, кто им нужен, и ждал из Франции вызова. Вызов – это все, чего я хотел сейчас.

В прихожей заверещал звонок. Жена взяла трубку.

– Ну, что там еще?

– Юру убили… – распахнув дверь спальни, выдохнула Ксения и зашлась истерикой.

Ксению с Борецким свела Соколова. Ирка Соколова, невестка первого обкомовского секретаря. Ввалилась за час до полуночи (с Ксенией дружила со школы, а жила в соседнем подъезде) и, с вызовом на меня поглядывая, сообщила, что нашла для Ксюши «потрясающую» работу.

– Главному конструктору КБ…Ну, я тебе, Ксюша, про него рассказывала. Ну, помнишь: нужно было смотаться в Москву? И мне дали самолет, помнишь? Вот он и дал. Ну да, тот самый, на водных лыжах. И теперь у него какой-то проект с канадцами. Или с англичанами? Короче, глубоко на Западе и нужна переводчица. Молодая, интересная, с хорошими манерами… Ксюшка, это твое! Там куча денег и бесконечная загранка. Пиши телефон!

Переговоры с работодателем шли больше месяца и занимали у Ксении Семеновны целые дни. Часами она рылась в гардеробе, делала лицо, на два, а то и три часа уходила.

Возвращалась в большом возбуждении, и, стягивая дедероновые чулки на ажурных подвязках (писк сезона, потеснивший колготки), рассказывала о Борецком ( « нет сорока, а уже доктор наук!») и его сверхсекретном («что-то лазерное делают») КБ.

В феврале я удрал в Москву. Повод был – в аспирантуре ждали отчета за полгода работы над кандидатской. Через неделю позвонила благоверная и, не скрывая торжества, сообщила, что ее вопрос решен.

– Оформляться буду сразу, как только Борецкий вернется. Он, между прочим, тоже в Москве, – заметила, демонстрируя осведомленность.

– В Москве, говоришь…

Аспирант Игнатов из столицы вернулся, вместо доктора наук Юрия Борецкого привезли изуродованное взрывом тело.

Церемония прощания проходила в помпезном, построенном в первые послевоенные годы и смахивающем на рейхстаг ДК. Стояла эта громадина на рабочей окраине. Мы жили в центре, но добрались быстро – о транспортных пробках город имел тогда смутное представление.

Припарковался в квартале от ДК. Ближе не смог, даже если бы захотел. На площади перед Дворцом колыхалась толпа: казалось, весь город явился поглазеть на покойного, лицо которому заменила восковая маска.

Народ имел три версии случившегося. Деньги (по слухам, у секретного конструктора их куры не клевали); происки НАТО (город полагал, что КБ Борецкого – это такой ответ американцам с их звездными войнами), ну и стюардесса Аэрофлота, которую конструктор, якобы, увел у кого-то из кремлевских.

Что думали по этому поводу следственные органы (дело вел КГБ и курировал лично Андропов)? Вот тут народ безмолствовал. Официальные же сообщения характер носили сугубо информационный и были более чем скудны.

Когда Ксения, изображавшая из себя вдовствующую императрицу, вылезла из машины, я, было, выдернул ключ зажигания, но, помедлив, сунул обратно.

– Ну, ты же знаешь, не выношу покойников, – кинул застывшей в высокомерном недоумении жене и развернул машину. – Буду ждать тебя здесь.

***

– Владимир Петрович, – просунула в аудиторию кроличью мордочку секретарша декана, – можно вас?

– Нельзя, но если очень хочется…– начал я.

– …то можно!– подхватил четвертый курс.

У секретарши заалела шея, вспыхнули щеки.

Шутка была с бородой, и студенты, принимавшие в ней участие, уже и не лыбились даже, но девица всякий раз заливалась краской.

– Вот вы издеваетесь,– потупив взор, пеняла Игнатову, – а вас там ждут.

– Кто может ждать? Тем более – там.

– Пронин.

Сергей Александрович Пронин, как и его мультяшный однофамилец, был силовиком. Но служил не в МВД, а в КГБ – курировал вуз, куда меня, вернувшегося из Алжира, взяли преподавать французский.

Более-менее плотно я общался с ним только раз. Когда, уже будучи преподавателем, оформлял командировку в Алижир. Но тогда сам искал с Прониным встречи.

– Здравствуйте, Владимир Петрович, здравствуйте. Надо бы поговорить, – лаская глазами, протягивал руку, чекист.

– Я вас внимательно слушаю, Сергей Александрович

– Нет, нет – не здесь. Надо бы проехать.

– Ну, вот закончу пару…

– Надо бы сейчас. Дайте ребятам задание, и поедем.

« Дал ребятам задание » и, бросив на заднее сиденье жигуля дубленку (после похорон Борецкого прошло больше месяца, и уже припекало), стал вставлять щетки, которые, если оставишь, непременно сопрут.

– Не-е-ет, на нашей, – подхватил под локоток Пронин и мягко повел к «УАЗику».

Через пять минут мы были на Пугачевской, в областном управлении КГБ, в кабинете человека, отрекомендовавшегося как Михаил Иванович.

Небольшой, кругленький, бодренький, он усадил меня, сел сам и, потирая ручки, поинтересовался:

– Догадываетесь, по какому поводу вас пригласили?

– Ну, примерно.

– Вот и славно. Вот и рассказывайте.

– Что?

– Все. Жизнь свою, Владимир Петрович, рассказывайте. И подробненько.

***

(…)

Как это писали у нас в романах? « Лишь под утро, обессилив от любви и разговоров, они заснули счастливым сном. И, возможно, именно в эту осеннюю ночь произошло таинство, которое мы называем зарождение новой жизни »…

В эту, в эту. По – другому быть не могло. Отец же не сразу после победы вернулся. Налаживал, как говорили тогда, мирную жизнь в Прибалтике. Комендантом. «Расчистка улиц, восстановление электрических и водопроводных сетей, обеспечение населения продовольствием». И все под прицелом снайперов – освобождение от «фашистского ига» горячие прибалтийские парни встретили с бо-о-ольшущим воодушевлением.

Рапорты писал. Просил об отпуске: семью не видел четыре года. Но только месяцев через пять ему этот отпуск предоставили. Краткосрочный, в несколько дней. Два добирался до станции Спирова, еще день до Каменки…

По хорошему от Спирова до Каменки час пути. Но дело было в осеннюю распутицу, к тому же никакого иного транспорта, кроме впряженных в телеги быков подполковник Игнатов на станции не обнаружил. Возле телег крутился щуплый в зипуне с чужого плеча мальчонка.

– Откуда, оголец, будешь?

– Так мы из Раменя. Зерно привозили на станцию.

– А не подбросишь ли военного до Каменки? Виноградовых знаешь?

– Так че не подбросить. И Виноградовых знаю. Ночь только переждем – быкам отдохнуть надоть.

Отыскали в здании вокзала свободные лавки, прилегли, но не надолго – тронулись до рассвета.

Шли по селу. В домах, в одном, другом зажигались керосиновые лампы, коровы мычали, тренькало о цинк молоко – хозяйки принимались за утреннюю дойку. За селом дорога змеей втянулась в лес. Стало еще темней. Парнишка шел впереди, указывая быкам путь: лес не отпускал влагу, и под ногами, колесами и копытами было сплошное месиво. Животные скользили, но упорно шли навстречу отдыху. Шли домой. С рассветом взялся накрапывать дождь. Люди в телегах накрылись плащ – палатками. Ехали молча.

– Эвон и Раменье! – крикнул возница, как только вышли из леса. – Да и вы, считай, приехали. Чуток обождите – я к председателю слетаю. Накладную за зерно отдам, да быков испрошу до Каменки.

У правления толпился народ. Женщины, в основном. Обступили, взялись наперебой расспрашивать о своих, все еще не вернувшихся. Мало что мог сказать им Петр Игнатов и почувствовал облегчение, когда на крыльце появился председатель. В гражданском пиджаке, но солдатских галифе, долго тряс фронтовику руку, зазывал в гости… Тронулись, и далеко уже ушли, а раменские все стояли гурьбой и смотрели вслед.

 
***

От Раменского до Каменки доехали быстро: здесь дорога – песок да галечка. На околице Петр спрыгнул с повозки, вымыл в ближайшей луже сапоги, обтер пучком сена, одернул гимнастерку и скорым шагом пошел к пригорку, на котором стояли первые каменские дома. До домов оставалась сотня метров, когда появилась Катя. За ней бежал пацаненок. «Юрка! – екнуло в груди. Бросился навстречу, схватил в охапку жену, сына, которого видел впервые, и застыл не в силах произнести ни слова.

Родня подоспела. Остановилась в нескольких шагах и почтительно ждала.

Первым молчание осмелился нарушить отец Екатерины – Павел Виноградов. Подошел и, поглаживая то зятю плечо, то дочери, повторял: «Вот и, слава Богу, вот и, слава Богу».

Тесть заметно усох. Росточком стал ниже. Походил на подростка, а в лице и вовсе появилось что-то детское.

Засуетились остальные. Мать Кати, ее сестра Антонина, Шура – жена старшего брата Михаила, ребятишки Михаила и Шуры – Римма и Владик и муж Антонины – Петр Подобедов, что вернулся с войны без руки.

После бани, где мужики до изнеможения истязали себя паром и березовым веником, Петр Игнатов предстал перед родственниками и гостями в парадном мундире, на кителе которого красовались четыре боевых ордена и три медали.

« Ну, Петро, уважил, так уважил … Знай наших, японский городовой! » – сиял дед, победно оглядывая присутствующих и потрясая кулаком, будто угрожал всем на свете врагам.

Пили, разумеется, за победу. За фронтовиков – Петра Игнатова и Петра Подобедова. За будущую мирную жизнь. Вспомнили младшую дочь Виноградовых – Дуняшу. Шестнадцатилетней ушла к партизанам, да так и сгинула где-то в лесах. Скорбно помянули старшего сына Павла Виноградова, Михаила – пал смертью храбрых 24 июля 1943 г.

– Так что у нас на все семейство, Петя, тепереча, три руки. Две моих, да одна Петра Подобедова. По самое, вишь, плечо отъяли. Хорошо хош, левую. Но ты, Петр… ты за нас не переживай. Не переживай, не беспокойся – служи. Служи Отечеству, как служил – и это выдюжим, – внушал зятю старик, не отходя от него весь вечер.

« Хаз Булат, удалой, бедна сакля твоя…», – затянула Шура.

Из-за стола встали за полночь. Чужие разошлись, родные остались ночевать у Виноградовых – кто на койке, кто на печке, кто на полу. Игнатовым постелили на сеновале.

– Как же долго, как же долго я тебя ждала…

Наутро отец уехал в Солнечногорск. На высшие командные курсы, а через девять месяцев « выстрелил » я.

***

« Выстрелил » я в июле 46-го. Год как кончилась война, и те, кто выжил в этой мясорубке, кто не угодил в родные лагеря, натерпевшись в неродных, не только поднимали страну из руин, но и вытаскивали ее из демографической пропасти. Днем победители вкалывали на трудовом фронте, а ночами истосковавшиеся друг по дружке мужчины и женщины делали ребятишек. Настрогали тьму: чаще, чем в конце сороковых в России уж более не рожали. «Вaby boomers», сказали бы союзники, у которых кривая рождаемости тогда тоже взметнулась.

Иллюстрация послевоенного «Вaby boomers», я родился у победителя и заточен был на победу. Звезды пророчествовали: «Возможности этого парня – беспредельны. В сфере воли и мудрости равных не будет ему. Он достигнет вершин власти и глубин философии. Вот только с бабами надо бы Вовчику, поосторожнее. Ну и известный труд « Государство и личность» не мешало бы проштудировать.

Говорили звезды, как водится, правду, только кто их слушает, звезды, которые над головой? Поначалу, впрочем, и намека не было на то, что проект, маркированный как «Владимир Петрович Игнатов», развернется куда – нибудь не туда. Поначалу карта ложилась…

***

Мне нет двух месяцев, а я уже лечу за границу: в Албанию военспецем назначен отец. Четыре года – в окопах (Москва, Сталинград, Курская дуга), три месяца – в госпитале, пять – в одной из советских комендатур Прибалтики, Высшие командирские курсы, и вот теперь – Албания. А подполковнику всего-то двадцать девять лет.

Албания – это, конечно, не Франция. Но, как и Франция граничит с Италией, и албанский лидер, когда еще лидером не был, учился в университете французского города Монпелье. Выгнали, правда, за неуспеваемость. Политической карьере Энвера Ходжи это, впрочем, не помешало. Даже наоборот.

Энвер Ходжа – это такой албанский Ленин. В 41-м сколотил компартию в лавке, где торговал табаком, назвал Албанская партия труда и в 44-м привел её (югославы, говорят, помогли) к власти.

Албания. Самая маленькая из стран Европы. Но – горы, солнце. Сразу два моря – Адриатическое и Ионическое. Курорт, короче, и стратегически территория немаловажная. Ну и, естественно все ее, Албанию эту, хотят. И имеют. И она все время борется за независимость. Не успела сбросить османское иго, итальянские фашисты установили свое. Теперь вот Ходжа строит коммунизм.

О политике в нашей семье не говорили. При детях, во всяком случае. И о войне подполковник Игнатов избегал говорить. Начинали говорить другие – темнел лицом и глубоко задумывался. Из того же немногого, что у него иногда прорывалось, выходила война совсем какая-то не такая, как в книжках или кино.

Война Игнатова – это « милая пехота»: от рубежа до рубежа и все на пузе». Это грязь, пот, мат, кровь, дерьмо, безумие. Это дула. Либо в лоб, либо в затылок. И победы чаще числом, чем умением.

На этой войне советский офицер мог уложить роту пленных. Прямо в своей, офицера этого, штабной землянке. Веером от живота. Без каких либо санкций. Просто потому, что кто – то из них как-то не так посмотрел. А потом спать с немкой, влюбившись в нее до беспамятства…

Это та еще сука – война, и отец не любил о ней говорить. Хотя наград у отца семь и все боевые…

***

Столицу, куда летит Петр Игнатов, и где только – только начали строить коммунизм, зовут Тирана. А главный архитектор строительства во всем, даже в костюмах, копирует другого социального зодчего, которого если и упрекнешь в гуманизме, то только абстрактного свойства.

Говорят, Иосифом Сталиным Энвер Ходжа восхищался. Не восхищался – в Иосифа Сталина Энвер Ходжа был влюблен. Во что обошлась любовь Ходжи к Сталину албанскому народу? Национализация, коллективизация, аресты – пытки – казни… Все прелести в ассортименте. Кое в чем копия оригинал даже превосходила. Скажем, религий в Албании вовсе не было никаких. Истребили вчистую и святые места, и священников, объявив страну первым в мировой истории атеистическим государством. В застенках «Сигурими» (прототип НКВД) побывал каждый третий албанец, бороды в Албании находились под строжайшим запретом, а культов личностей было аж два. Культ личности Ходжи и культ личности возлюбленного Ходжой Сталина. И когда родители выгуливали нас с Юркой по этой самой Тиране, то с плакатов за ними следили двое во френчах.

«Петя! – тянула мать отца к витрине, уставленной гуттаперчивыми пупсами, – ты погляди – соски!»

Соски пунктик моей матери. Когда в июне сорок первого громыхнуло, она была беременна Юркой. Восьмой месяц шел. И отец, тогда лейтенант, приписанный к одному из наших прибалтийских гарнизонов, отправил ее к родителям в Калининскую область. Вот в эту самую Каменку. Два дня пути. Добиралась его Катя две недели и жива осталась чудом – бомбили эшелон, не переставая.

Рожала тяжело. И молоко кончилось моментально. А сосок, конечно же, никаких. Так она их из марли умудрялась делать.

«Сложу, рассказывала, марлю в несколько слоев, привяжу к чекушке (бутылки были такие водочные, в четверть литра) и кормлю Юрку коровьим молоком».

Но скоро и у дедовской коровы молоко кончилось. У всех колхозных коров. На них же пахали – на женщинах и коровах. А больше не на ком – мужчины и лошади на войне, а быков – раз-два и обчелся. Так что Юрку на затируху перевели. Болел страшно. Мне же во всех этих смыслах отчаянно повезло. Албания моего младенчества еще не все оковы капитализма успела сбросить и жене советского военспеца казалась потребительским раем. На родину мать привезла из загранки целое состояние – отрез габардина (отцу на гражданский костюм), отрез креп – жоржета (себе и сестрам – на платья), ковер, машинку швейную Зингер и ящик мыла. Настоящего душистого мыла, а не черно-серых брусков, которыми в редчайших случаях удавалось разжиться в войну. И сильно расстроилась, когда узнала, что Албания порвала с Советским Союзом.

***

Случилось это после смерти Иосифа Виссарионовича. Отец тогда служил начальником гарнизона в небольшом городке. Мне было семь, и этот день – 5 марта 1953 года я помню отчетливо. Помню, как подполковник Игнатов формировал колонну, которая должна была идти в районный центр на траурный митинг. В ней и военные были, и гражданские, и они шли с флагами в траурных лентах, и у мужчин слезы стояли в глазах, а женщины плакали в голос.

Я тоже лил слезы. По другой, правда, причине: меня не брали в этот скорбный поход. А не брали потому, что люди решили идти на митинг пешком. Все семь километров.

Ну, и вы знаете: так было повсюду. Вся страна в едином порыве страдала тогда. А потом также дружно топтала того, кого только что боготворила. И вот тут вот Албания и порвала с нашей страной. Ее то кумир был еще очень даже жив. И жил, между прочим, долго. И ненавистного ему Хрущева пережил, и Брежнева, и Андропова, и Черненко. А после 53-го порвал не только с Советским Союзом. С одной Румынией в Европе Албания и дружила. Огородилась и жила сама по себе. Мало кого впускала, еще меньше выпускала и уверяла, что все у ней хорошо. Что еды собственной вдоволь, что промышленность и электрификация есть, а неграмотности и болезней нету. Но когда возведенный Ходжой забор рухнул, все, и сами албанцы в первую очередь, с удивлением обнаружили, что информация о коммунизме, победившем в одной отдельно взятой стране, сильно преувеличена. Магазины – потрясение матери, давным – давно опустели, даже телефон в Албании – непозволительная роскошь, а впереди планеты всей Албания лишь по количеству бомбоубежищ. 600 тысяч бетонных бункеров – у каждой семьи свой.

Тут недавно приятель мой расслаблялся в Поградеце. Один из самых роскошных албанских курортов. Вернулся, делится впечатлениями. Говорит от той Албании, которую на глазах отца моего начали строить, и где отец получил орден главного албанского воина – Скандербега, не осталось следа. Правительственный бункер типа Самарского, туристам демонстрируют. А памятники Ленину, Сталину и Ходже, что в центре каждого, абсолютно каждого населенного пункта стояли, снесли. Все до единого.

Мы с ним долго сидели, с приятелем моим, под коньячок. Павла Виноградова вспомнили. Вот этого деда моего по материнской линии. Его в свое время загоняли в колхоз. Сибирью грозя, загоняли. Всем семейством, со всей скотиною и инвентарем. Так, дед, как тетка свидетельствовала, одну только фразочку и сказал: « Ни хрена, сказал, у них с коммунизьмой этой не выйдет – неправедно это, не по-людски.» Как в воду глядел…

Но покуда – 46-й. Покуда 1946-й, Албания только – только встала на рельсы социализма, подполковник Игнатов летит выполнять очередное задание советского правительства, рядом – красавица – жена и два пацана, один из которых я.

Маленький Дуглас ныряет в воздушные ямы, и маму, еще не оправившуюся от родов, страшно мутит…

Черт! далась мне эта Албания. Два месяца мне было, когда я туда прилетел. Два года, когда улетел. А как услышу –Албания…

Знаете, есть у собачников выражение – пустая стойка. Это когда пес делает стойку по памяти. Пустостой – «беда» особо чутьистых собак. Вот, видимо, я такая собака. Албания ведь живет во мне даже не в образах. В ощущении. В ощущении скрутивших руки и ноги пеленок. И желании. Очень сильном желании вырваться из этих пут.

***

– « Выровнять ручки, выровнять ножки, все остальное скрутить, обмотать потуже и зафиксировать», – учит роддомовская медсестра молоденькую мамашу.

– « А зачем потуже? »

– «Чтоб ножки были ровненькие, чтоб не дергался, ну и чтоб знал, кто в доме хозяин».

Полвека прошло, выяснилось – ровность ног к технике пеленания отношения не имеет. Но меня пеленали туго. И, по рассказам мамы, я боролся за свободу свою как мог. И, видимо, побеждал в схватках с пеленками, потому что уже в три года демонстрировал абсолютную независимость, а в пять понуждал не только детей, но и взрослых независимость эту свою уважать. В пять меня сдали в детсад. Дело было в Чистополе, в небольшом городке, где отец служил после Албании военным комиссаром. 51-й шел, у нас с Вовкой появилась сестренка, и мама, ну что там – выдохлась. Послевоенный быт даже в семье военного комиссара комфортом не отличался. Керогаз, дровяная печка, вода из колонки, что в квартале от дома, белье кипятят в огромных цинковых баках, потом долго трут о стиральную доску, огород, а тут еще трое ребят мал – мала меньше…

 

Так живут одни победители. А у других в это время – «Golden 50-s». « Тратьте больше!» – несется с Капитолийского холма, и союзники потребляют как сумасшедшие. Они, «слава Всевышнему и мистеру Рузвельту» могут себе это позволить. Зарабатывают американские парни отлично. Ездят на Понтиаках, у каждого – боулинг по выходным, а в аккуратненьком, купленном в кредит (процентные ставки вполне приемлемы) домике каждого ждут два, а то и три прелестных малыша, опекаемых чернокожей няней, и собственная Лиз Тэйлор. Совсем недавно крошка довольствовалась коротеньким без архитектурных излишеств платьицем – ткани отпускались строго «по мерке». Косметикой вовсе не пользовалась – косметика и чулки в Мировую, не говоря уже о годах Великой Депрессии стоили бешеных денег. Теперь на лице ее голливудский мей кап, волосы уложены в сложнейшую конструкцию, талия утянута корсетом в рюмочку, на ногах нейлоновые чулки со швом, высокая шпилька, и в одной только верхней юбке не меньше девяти метров китайского шелка. Фрэнк Синатра что-то нашептывает из приемника последней модели… «Дорогой, я пригласила на ужин Смитов. Что ты наденешь?»

В шестидесятые генеральным в Советском Союзе был лозунг – «Догнать и перегнать Америку». Но уже в пятидесятых мы тянулись за ними. И преуспевали. В два года ( в два!) после разрушительнейшей из войн восстановили тяжелую промышленность, взялись было за легкую, но… Черчилль поведал миру о коммунистической угрозе, ну и пошло поехало. Они нам – НАТО, мы им – Варшавский договор, они нам – ядерную бомбу, мы им – водородную … К семидесятым сложился паритет: раз тридцать они нас могли уничтожить, и мы их, раз тридцать. Вот только с комфортом паритета не получалось…

***

Короче, однажды поутру меня подняли раньше обычного. Надели пояс с резинками для чулок (тогда такие пояса и чулки и мальчишки носили), матроску, парадный мой костюм, и отвели в детсад.

Я когда в армии служил, бегал к одной студентке из педучилища. В воспитательницы ее там готовили. За солдатский ремешок девчонка держалась со страстью и редким для юной леди профессионализмом. Но детей, а равно будущую свою профессию на дух не переносила, о собственном же опыте пребывания в дошкольном учреждении иначе как с содроганием не вспоминала. «Мой личный маленький Бухенвальд» – говорили о детсаде, в который ее водили. А мне и тут повезло. Я не знал, что такое «час позора», когда с описавшегося снимают трусы и держат на виду у всей группы. И перья вареного лука («ешь – иначе не выйдешь из-за стола!») не выворачивали меня наизнанку. Детсадовская жизнь не оставила в моей душе не только шрамов, вообще – ничего. По одной простой причине – в детсаду я пробыл пять часов ровно.

***

Привели, оставили, я не ревел. Были такие, которые слезы лили безостановочно. Ваш покорный слуга не проронил ни слезинки. Хотя когда за Игнатовым – старшим затворилась, обитая дерматином дверь, а Игнатова – младшего возле нее решительно остановили, он заподозрил, что попал не туда, где хотел бы быть. Как – то это его напрягало – сидеть на скамейке, когда хотелось бегать. Бегать за другими детьми по кругу, когда хотелось сидеть. Не понравилась манная каша в комочках. Но больше всего не понравилось то, что средь белого дня уложили на одну из тридцати маленьких коек и приказали спать.

К койке я не имел претензий. Дома спал ровно в такой же, железной с панцерной сеткой. Но дома днем я спал в исключительных случаях. Если, к примеру, корь. А тут …

Мне велели закрыть глаза, и я их закрыл. Но только нянька из спальни вышла, стал пялить сердито глаза на потолок. «Солнце не спит, никто не спит, а я должен?!» – негодовал, помню, и после полдника, на прогулке, нашел в заборе дыру и минут через десять уже стоял в сенях комиссарского дома.

– Вовка?! – ахнула мать. – Они ж там в саду с ума сойдут…

Наказала следить за сестрой и помчалась успокаивать воспитательниц.

Утром следующего дня разбудить меня не успели – проснулся сам. Обнаружил возле кровати чулки, матроску и двинул на кухню, где у крошечного в темных пятнах зеркала, брился отец. Уперся глазами в пол и сказал негромко, но твердо: « Я туда не пойду».

Около получаса Игнатов старший пытался убедить Игнатова младшего, что детский сад это совсем не так плохо, как можно вообразить. Не смог. Детский сад я победил точно также, как когда – то побеждал пеленки. Так что манную кашу ел теперь мамину – без комков. Когда хотел – сидел, когда хотел – бегал. Бегал преимущественно во дворе, образованном зданием военкомата, принадлежащим военкомату гаражом, дровяным сараем с погребом и домом, в котором жила семья военкома.

Двор не был большим, но очень хорошо подходил для мальчишьих забав. Там было много всяких закуточков, а посреди – низина, которая по весне становилась лужей настолько большой, что мне, пятилетнему, казалась морем, а море я любил больше всего на свете. После мамы, папы, брата, сестры и, конечно же, моряков.

***

Живьем моряков я в детстве не видел – только в книжках. А море – на репродукции картины художника Айвазовского «Штиль на Средиземном море». Вставленная в помпезную раму, она прикрывала неистребимую ничем плесень в углу, но моря это не портило. Гладь его золотилась в лучах вечернего солнца, и если я долго-долго на гладь ту глядел, то в животе у меня делалось тепло, немного тревожно, а потом вдруг все – и комната, и дом, и городок, в котором мы жили, все исчезало! Справа и слева – золотистое море, а прямо по курсу – таинственная земля.

– Это что? – взобравшись на табуретку, тычу пальцем в скалистый берег.

– Алжир?– предполагает отец.– Страна такая.

– Хочу в Алжир

– Да там – пустыня.

– Хочу.

Отец пожимает плечами, и я понимаю, что если сам себе не помогу, мне никто не поможет, и решаю плыть. На чем? А у меня был корабль. Стоял в дровяном сарае и ждал своего часа. Все думали фанерный ящик. На самом деле – флагман отечественного флота «Варяг», герой песни, которую мы пели втроем – папа, Юрка и я.

И вот час «Варяга» настал. Я вытащил его из-за поленицы и, отбуксировав к луже, толкнул в ее воды. Ящик призывно покачивался на ряби, которую устроил весенний ветер. Я втиснулся в судно и… почувствовал, что иду ко дну. Дно оказалось неглубоким – мне по колено. Но задача была не дойти до того берега лужи, а доплыть.

Стал размышлять над тем, как усилить плавучесть. Умом и сообразительностью я отличался уже тогда, и решение нашел моментально – шуба. Шуба, которая была на мне, могла спасти ситуацию. Скинуть ее было делом минуты. И это было большим облегчением – скинуть шубу.

***

Шубу свою я ненавидел. Всей силой ненависти, на которую способен пятилетний организм. И дело было даже не в том, что на дворе стояла весна, а шуба одежда зимнего сезона. А в том, что она была девчачья! Но других шуб у мамы для меня не было. Вообще в стране были большие проблемы с шубами, как и со всеми прочими товарами группы «б», и за этой цигейкой мама стояла… ну я не знаю…сутки! Ей писали на руке химическим карандашом номер очереди, и она убегала нас покормить и возвращалась. Потом убегала снова…

За этой шубой мама стояла черти сколько времени, и сначала шубу носил Юрка. После меня она должна была достаться сестре. И досталась, но в значительно менее достойном виде, чем тот, в котором могла достаться, не примени я ее в борьбе с водной стихией.

Скидываю, значит, шубу, устилаю ею дно корабля, вода с корабельного дна исчезает, но корабль по – прежнему не плывет. Представляете мое разочарование?

Домой я пришел, волоча мокрую шубу за рукав, и был, мягко говоря, ошарашен приемом.

Мама не снимала сухое белье с натянутой в сенях веревки. Она мокрое на веревку вешала, и удар, который нанесла по моей заднице простыней, был, как понимаете, неслабым.

Но не сила удара перекрыла мне кислород. Я недоумением захлебнулся. Никто за все пять лет моего существования не поднимал на меня руку. Никто! Крика и того не было. Даже когда оставил детсад. А тут, из-за какой – то гадской шубы!

Недоумение перешло, как у меня водится, в негодование, но я и его не выплеснул в рев. Сжал, что было силы губы и кулаки, и стоял. Молча стоял, и не шевелясь. Стоял, и когда мать лупила меня мокрой простыней, и когда, бросив лупить, бросилась на крик сестры в комнату. Долго стоял. Потом прокрался на кухню, отрезал от кирпичика черного два здоровенных ломтя, густо посыпал сахаром, склеил (когда склеишь, хлеб влагу дает и вкуснотища такая, что пирожных не надо), завернул этот свой сухой паек в отцовскую «Красную звезду», и вышел из дома с тем, чтобы уже никогда в него не вернуться.