Ücretsiz

Длиной в неизвестность

Abonelik
Okundu olarak işaretle
Длиной в неизвестность
Yazı tipi:Aa'dan küçükDaha fazla Aa

Шаг первый. За стеклом

Взвыл ветер, стая воронов шумно взмахнула крыльями, под ногами задрожала земля – поезд Московского метрополитена начал движение на юг. Акияма Тору сжал губами тлеющую сигарету и лениво посмотрел в сторону ярко горящей красным «М». За годы жизни в Москве он так и не почувствовал, что город проникся к нему состраданием – даже шумный Токио в воспоминаниях выглядел более отзывчивым.

Сейчас он выдохнет дым, с клокочущим сердцем спустится в московское подземелье, займёт место на широкой платформе и даже не будет знать, чего на самом деле ждёт. Проблемы русских подростков казались Тору гораздо более серьёзными, чем его собственные. С малых лет ребята, которых он знал, зарабатывали себе на жизнь, в одиночку тянули учёбу и ворох личных проблем: к своим семнадцати успевали обзавестись романтическими отношениями и потерять их, иногда родить ребёнка или совершить несколько попыток самоубийства. И, если с последним в Японии дела обстояли ничуть не лучше, то первые пункты заставляли двадцатилетнего Тору чувствовать себя лишним. Снова.

Он сжал кулаки и приподнялся над скамейкой, туша сигарету о мусорный бак. Встать на ноги Тору не решился и, посмотрев на часы, с тяжёлым вдохом опустился на жёсткую поверхность. «Ты это перерастешь, всё наладится, будешь жить, как все». Тору послушно ждал, но с каждым годом, с каждой поездкой в метро и с каждой от и до выслушанной лекцией его вера в чужие слова неуклонно угасала.

«Не парься, – на сленговом русском, что иногда использовала его мать, – вспоминай беззаботное детство. Если раньше было хорошо, то и дальше будет. Слишком загоняешься по пустякам».

Тору не знал, насколько бессовестно считать дар жизни пустяком, поэтому послушно кивал и из года в год продолжал ждать чуда.

И чудеса случались. Как бы Тору ни упрямился в попытках не замечать очевидного, волшебство происходило каждый день, будто удерживая его от шага в пустоту. Собирать хрупкую надежду приходилось из мельчайших осколков побед и успехов, но ещё один прожитый день, месяц, год и десятилетие стоили приложенных усилий.

Тору глубоко вдохнул, поднял со скамейки рюкзак и, стараясь не смотреть по сторонам, чтобы не растерять настрой, поспешил к станции.

Пути назад не было. Он сам выбрал дорогу, не предполагающую отступления, и полз по ней, стараясь сохранять достоинство.

Мать говорила держаться за счастье прошлого? Тору приходилось с хирургической точностью студента-медика тупым скальпелем выковыривать из воспоминаний моменты радости. Повернуться лицом к минувшему, чтобы заставить себя идти: отголоски безвозвратно ушедшего детства светили золотистым лучом, указывающим путь к будущему.

Как же беззаботен он был во сне.

Акияме Тору было четыре года, когда он впервые увидел сон. Цветные образы являлись ему и раньше, но не могли привлечь внимание.

Этот сон Тору запомнил надолго: застилающее небо облако и парящая на его фоне бабочка с чёрными крыльями. Раньше он никогда не встречал бабочек такого окраса; все они были бледными или, наоборот, слишком пёстрыми, и сливались с цветами, из которых пили нектар. Тору часто приходилось чувствовать себя бабочкой: он, словно грязная кухонная тряпка, впитывал настроение родителей и друзей – становился вялым, радостным, сильным или подавленным. Гримасы на его лице менялись чаще, чем он успевал это осознать. Стоило ему сблизиться с кем-то из людей, как он тотчас же примерял на себя маску нового знакомого, от эмоций и интересов до походки и вкусовых пристрастий. В компании вегетарианцев Тору не притрагивался к мясу и, более того, не мог смотреть на него без жалости: обжаренная до хрустящей корочки вывернутая наизнанку тушка не вызывала в нём никакого аппетита. Однако дома с семьёй он с удовольствием заталкивал в себя морепродукты и мясные деликатесы. Это казалось ему естественным ходом вещей: выживает не сильнейший, выживает – наиболее приспособленный.

Тору вовсе не был эмоциональным ребёнком; из эмоций он испытывал лишь страх, который прошил его от макушки до пят и вертел тонкокостным детским тельцем по своему желанию. Тору мог провести у зеркала до часа свободного времени, разглядывая пробор чёрных волос: ему постоянно казалось, что он неумолимо лысеет, и, если в душе с головы падало больше пары волосинок, это оборачивалось для него настоящей трагедией. О своих переживаниях Тору не говорил ни матери, ни отцу.

Акияма Ясуо, отец Тору, был человеком, мало заинтересованным в проблемах своей семьи. Мужем и отцом – Тору чувствовал это с самого раннего детства – Ясуо был лишь номинально. Вряд ли он знал, когда его сын и жена празднуют дни рождения, какую еду они предпочитают есть по праздникам и насколько Тору боится болезней. Он предпочитал откупиться деньгами на месяц вперёд и снова увлечься своим животом – в детстве Тору был уверен, что когда-то рос в утробе отца.

Его мать, Анна Николаевна, наоборот, большую часть времени была чем-то взволнованна. Тору считал, что именно поэтому родители по-прежнему состояли в браке: тревога матери умело разбавляла приторность безразличия отца.

Несмотря на это, Тору, привыкший довольствоваться малым, чувствовал, что с семьёй ему повезло. Мать, не японка по крови, привносила в дом чувство лёгкости и непринуждённости – в чужих же домах Тору чувствовал себя неуютно: консервативные взгляды протягивались по комнатам натянутой струной, грозящейся вот-вот лопнуть и выцарапать гостям глаза. Тору ценил свободу и независимость матери, но в глубине души презирал отца. Он совершенно не понимал его мотивов и считал себя вправе презирать то, что было недоступным его восприятию.

Ссоры в их семье случались редко, и в эти моменты межнациональный брак трещал по швам: ругательства на трёх языках сотрясали стены, по комнатам летали ножи и посуда; тарелки раскалывались на маленькие кусочки – один из таких после бурного скандала Тору нашёл у себя в ноге. Это заставило родителей примириться и больше не переходить к рукоприкладству. На самого Тору никогда не поднимали руку. Ни отец, ни мать не могли даже подумать о том, чтобы физически навредить сыну, поэтому они делали это иначе, с каждым годом выбирая всё более изощрённые способы.

Со временем Тору стал сомневаться в своих способностях: мать так сильно о нём беспокоилась, что он стал считать себя совершенно беспомощным. Что мог сделать мужчина, навязчиво опекаемый женщиной? Казалось, даже отец не получал от неё столько внимания и ласки. Тору считал это делом больным и безнадёжным.

Позже больным и безнадёжным он стал считать себя. Тору больше не мог ощущать тело частью окружающего мира и не мог управиться с данной ему в аренду кожаной машиной – он с детства безусловно верил в реинкарнацию и был уверен, что оболочку рано или поздно придётся вернуть владельцу.

С каждым днём внешний мир становился для Тору всё более серым, и у него никак не получалось разбавить эту серость. Он изо всех сил старался быть хорошим и правильным, чтобы не тревожить мать и не слышать её причитаний, но к десяти годам это стало приносить лишь ещё больше страданий, и он возненавидел даже мысль о том, чтобы быть кому-то полезным. Тору не мог справиться даже с собой, поэтому попытки справляться со взрослыми людьми, волей случая оказавшимися с ним под одной крышей, приводили только к разочарованию и нестерпимому желанию поскорее исчезнуть. Больше всего Тору хотел больше никогда не рождаться.

И интересовался он разве что своими снами, в которых, если бы не ласковые руки матери, будившей его по утрам, он мог бы проводить дни напролёт. Со временем Тору стал видеть всё более сложные картины, по настроению и внутреннему дыханию напоминающие работы Кандинского или Ротко. После таких снов Тору просыпался уставшим, но окрыленным.

В восемь лет, когда редкая ночь проходила без ставших привычными видений, Акияма Тору стал пробовать себя в рисовании. Его мать брезгливо косилась на полотна сына, а на все просьбы найти для него учителя отвечала твёрдым отказом. Тору близко к сердцу принимал замечания насчёт «цветных клякс, попусту переводящих бумагу», поэтому с трудом, но погасил в себе интерес к художественному искусству. Вместо этого он предусмотрительно тайком от родителей стал писать потешные стишки и рассказы, не претендующие на то, чтобы стать полноценными шедеврами. Свои же картины – он принципиально отказывался называть их рисунками или мазнёй – Тору хранил в нижнем ящике стола, куда точно не потянутся руки матери или отца. Подгнившие плоды искусства вскоре потеряли для него глубину прежнего интереса. Иногда он рассматривал их, тратя на это по нескольку часов в день, пока однажды его, сгорбленно сидящего за столом, не застала мать. Не было никакого смысла оправдываться: он позорно выдал себя и не имел возможности защититься.

– Лучше бы чем-то полезным занялся, – холодно сказала она, но ограничилась лишь словами. Укрывшись от её глаз, Тору затолкал картины обратно в ящик – углы листов заметно помялись и пошли волнами. Ему вдруг захотелось погрузиться в покачивающуюся синеву моря и никогда не вынырнуть на сушу.

Тору жалел, что не родился прекрасной длинноволосой русалкой с переливающимся на солнце хвостом и сверкающей чешуёй. Он мог бы вечерами взбираться на пологие камни и чарующей песнью заманивать моряков на дно и верную смерть. Тору хотел увидеть, как в глазах гордых и смелых мужчин, на которых он никогда не был и не будет похож, гаснет жизненный свет, как эмоция страсти и вожделения сменяется холодом обречённости и осознания собственной беспомощности. Подарить на прощание душевную ласку… но всё это было только глупыми девчачьими сказками. Никаких русалок, а тем более ходящих на грани с безумием мальчиков, ставших русалками, никто никогда не видел. Или видел, но тщательно скрывал.

Лучше бы и правда занялся чем-то полезным, – подумал Тору, закрыв глаза над красочно иллюстрированной книгой.

Проснулся он в затенённой комнате с чёрными стенами: с трудом можно было разглядеть окружающую обстановку, но над головой монотонно покачивалась спасительная лампочка – вокруг неё торчали оголённые провода, но ругаться на единственный источник света не приходилось.

 

Тору понял, что всё ещё спит. Он мог полностью контролировать себя: тело, послушное и гибкое, как пластилин, следовало каждой команде, а мысли были ясными и оставляли возможность анализа. Такого не случалось ранее, обычно Тору приходилось наблюдать за своими действиями со стороны, будучи не в силах на них повлиять. Краски быстро сменялись, стирались и образовывались вновь, загадочные образы наслаивались друг на друга, придавая снам притягательную незавершённость. Однако сейчас всё выглядело совершенно иначе: вокруг не было ни одного яркого пятна, способного вытянуть Тору в привычный абстрактный сюжет и унять нарастающую в груди тревогу. Сердце болезненно колотилось о рёбра, будто сдавленные тугим ремнём. Он хотел как можно быстрее проснуться.

Тору огляделся, надеясь обнаружить что-то, кроме начавшей моргать лампочки, но его по-прежнему окружала невнятная пустота. Он вытянул руку перед собой и захотел пересчитать пальцы, – тупая боль в мизинце становилась всё острее – но ладонь упёрлась в ледяное шершавое стекло. От неожиданности Тору вздрогнул, но сохранил самообладание, попытавшись понять, почему не заметил ничего раньше – вставшее перед ним полотно было матовым и не позволяло взглянуть на то, что стояло за ним. А за ним могло находиться что угодно, и от этого по спине Тору забегали крупные мурашки.

В помещении вдруг стало мучительно холодно, но проснуться не получалось. Тору теснее прижал к себе ворот домашней кофты, пытаясь получить желаемое тепло. Он попробовал ущипнуть себя за дрожащую руку и укусить внутреннюю поверхность щеки, но это не помогло и принесло лишнюю боль. На языке расплылся солёно-металлический вкус. Мизинец чувствовал себя всё хуже, но на нём не было следов повреждений. Тору тяжело вздохнул, опасаясь, что больше никогда не увидит мирных абстракций.

Лампочка закачалась с большей амплитудой, заскрипела и заискрила, подсвечивая матовое стекло с противоположной от Тору стороны. Это помогло ему разглядеть размытый силуэт человека. Нельзя было разобрать ни его возраста, ни национальности, но невысокий рост – всего на несколько сантиметров выше Тору – и тонкое, почти щуплое, тело подсказывали, что незнакомец, если и был старше, то ненамного. Лицо его было смазанным и не имело чётких границ, поэтому у Тору не было уверенности в том, что перед ним действительно находился человек, однако всего две пары конечностей успокаивали напряжённое воображение. Существо – Тору решил называть увиденное именно так – походило на мужчину или, вернее, мальчика, поэтому ворох прочитанных историй про женщин-ёкаев, пугающих сильнее всего, тяжёлым грузом упал с плеч. Возможно, существо знало, как помочь Тору выбраться из комнаты, поэтому ему следовало быть обходительным и вежливым.

Какое-то время мальчик стоял неподвижно, но стоило Тору сделать небольшой шаг ему навстречу, как он сразу же отпрыгнул назад.

– Тебе всё равно нельзя ко мне прикасаться, – голос существа подтвердил догадки Тору: перед ним был ребёнок. Ребёнок, говорящий на ломаном английском. Ребёнок, не разрешающий прикоснуться к нему даже через стекло.

С английским у Тору не было особых проблем: уровень по-прежнему оставлял желать лучшего, но его хватало для понимания беглой речи. Однако обстановка в целом заставляла испытывать ужасный дискомфорт. Он нахмурился, но вовремя спохватился и принёс горячие извинения, низко поклонившись. Он решил ждать, пока случится что-то, что внесёт ясность в происходящее, и надеяться, что это что-то его не убьёт.

Лампочка успокоила движения, затихла, и мальчик вдруг снова заговорил:

– Ты выглядишь как китаец, – он усмехнулся, но усмешка звучала добродушно, – такой вежливый. Мой прошлый друг был не таким. Но мне нравятся твои узкие глаза.

– Я японец. Тору. Акияма Тору, – добавил Тору, надеясь, что несовершенство его английского не разозлит существо.

Оно запретило прикасаться к нему, но об обратном никто не упоминал, поэтому стоило быть настороже. Кто знает, что произойдёт в следующее мгновение? Тору никогда не раскрывали истинные причины ночных смертей. Может быть, его бабушка встретила свой конец, потому что странный ребёнок за матовым стеклом откусил ей голову?

Посреди размышлений Тору вдруг замер: почему сон был на чужом языке? Он настолько перетрудился в изучении английского? Или ему стоило предположить, что стоящее перед ним «нечто» было живым? Но разве чудовище не могло быть всемогущим в пределах созданного им пространства и говорить на русском или японском? Или, выбрав английский, разве он был бы таким косноязычным? Значит, бояться неприятного сна стоило только из-за тревоги, которую он вызывал? Кажется, никто не откусит ему голову и не заставит вновь встречаться с дающей непрошенные советы бабушкой.

Он чувствовал себя растерянно, будто из глубины стен на него уставилось множество кроваво-красных глаз. «Зря сказал такую глупость», – подумал Тору. Не стоит распространяться о себе, если до сих пор не уверен в том, что перед тобой стоит. «Пусть это будет человек, даже не очень хороший, прошу, Ками-сама», – пронеслось в голове.

– Приятно, – сказал собеседник и, задумчиво промычав, продолжил, – только я не хочу, чтобы ты знал моё имя. А как тебе меня называть…Проблема.

– Проблема? – переспросил Тору.

– О нет, нет, только не зови меня проблемой, – посмеялся мальчик, – придумай что-нибудь своё, японское. Ты такой забавный, что даже не верится. Думал, мне вновь не повезёт.

Тору неопределённо кивнул.

– Юмэ, – прошептал он, – я буду звать тебя Юмэ, хорошо?

Если существо с лёгкостью описало его внешность, значит, могло видеть происходящее по эту сторону стекла. «Прошлый друг», о котором было вскользь упомянуто – что он имел в виду? Ещё одна жертва? Значит, глупость об откушенной голове вовсе не была глупостью? Тору не решался спросить, но даже через несколько минут, расслабившись в почти дружеской беседе, сгорал от любопытства.

– У тебя много вопросов, да? – мальчик посмеялся, и в этот раз в смехе его Тору услышал что-то недоброе. – Ты уже заскучал. Хочешь выбраться отсюда?

Тору сглотнул вязкую слюну. Во рту стало горько. Мизинец будто кольнуло булавкой – так остро, что перед глазами заплясали цветные звёзды.

– Я же сплю сейчас, да? – переспросил Тору, скорее, формально. В нереальности происходящего он ни на минуту не сомневался.

– И я сплю, что ж теперь? Ты впервые видишь такие сны? Обычно сюда попадают только те, кто давно практикуют…но ладно. Что тебе вообще снится обычно?

– Цвета, – ответил Тору, – похожие на картины, очень яркие. Динамичные даже, – добавил он. – А что практикуют?

Юмэ не был ёкаем, не был японцем и не был англоязычным человеком. Теперь же оказывалось, что он не был плодом воображения Тору. Но не могли же два разных человека с – возможно – противоположных концов Земли встретиться во сне у несуразного стекла и начать общаться друг с другом, как заключённые? Не могли. Определённо не могли, он же не сумасшедший! Поэтому Юмэ был всего лишь частью внутреннего мира Тору. Просто случайностью, всплывшей на поверхность из-за нервного перенапряжения. До этого момента он пытался лучше узнать случайного собеседника из страха за свою жизнь, но сейчас в нём преобладал неподдельный интерес: впредь он будет относиться к Юмэ как к настоящему человеку из уважения к своей душе, породившей его в такой странной форме.

– Скучно, в общем, я понял, – Юмэ громко зевнул и, казалось, потянулся. На вопрос не ответил. Его длинные руки двигались в непривычно хаотичном ритме, и это отсылало Тору к красочным полотнам, по которым он успел соскучиться.

– Я даже рисовал их, только показать не смогу, – Тору подавил рефлекторно просящуюся наружу зевоту.

– Ну это ты преувеличиваешь, что не сможешь, но пока что рано, – несколько отрешённо сказал Юмэ. Казалось, в душе его поселилась тоска. – Вдруг с тобой что-то случится, а я тебе нарассказываю?

– Это самый странный сон. Ничего не понимаю. Мама говорит, что я чудак.

– Думаешь, нет?

– Думаю.

– Ну и что с того? Хоть бы и чудак. Кто сказал, что это плохо?

– Она беспокоится обо мне, пока я не говорю ей чего-то важного. Когда говорю важное, она молчит, – продолжил Тору.

Раз Юмэ не был ёкаем, значит, можно было говорить любую глупость, которая приходила в голову. Разве другу нельзя рассказать всё, что скопилось на душе? Тем более если друг был воображаемым и говорил на смешном английском. Конечно, Юмэ обладал только теми знаниями, которые давал ему Тору. Тору вдруг ощутил нечто странное, расплывшееся под сдавленными рёбрами. Он не знал, как описать это чувство, но мог с уверенностью сказать, что оно было более приятным, чем объятия матери перед сном. Более мягким и спокойным – после него не казалось, что вот-вот случится страшное.

Он говорил это, находясь в плену у ребёнка, которого сам же и выдумал. Наедине с собой Тору и вправду было комфортнее, чем в шуме домашней суеты; здесь, под мигающей лампочкой, с дрожащими от холода пальцами и гудящей от тишины голове, не было места беспокойству и безразличию. Не было интриги их решений. Не было ничего, чему Тору был бы не рад. Присутствие Юмэ он готов был потерпеть, как малозначимую помеху при прокрутке любимого диска. В конце концов, он наверняка сосуществовал с ним долгие годы.

К своему удивлению, Тору больше не хотел просыпаться – тревожное ощущение, возникшее при виде давящей темноты стен, оказалось ранее недоступным, далёким и притягивающим чувством безопасности. Здесь, в глубине своих истинных мыслей, не заглушаемых порядками и принципами, он имел свободу, о которой мечтал с того момента, как смог разглядеть проросшую в сердцевину семьи плесневую бляшку. Тору, наконец, почувствовал себя хозяином своей жизни.

Он ещё раз посмотрел на размытое изображение своего слушателя. «Кем бы ты ни был, Юмэ-кун, ты первый слышишь голос моей воли».

И кто-то одёрнул его за плечо.

Шаг второй. Решить самому

После этого случая Тору больше не видел Юмэ во снах, но признавался себе, что иногда тосковал по их  разговорам. Ночи снова светились яркими цветами, пятна рябили перед глазами, а утро встречало свежестью. Он снова стал рисовать, теперь не попадаясь матери на глаза. Отец удивительным для Тору образом мог не замечать разложенных у него на столе кистей и игнорировать иногда остающиеся на лице пятна краски.

В один из вечеров Тору пришлось нарисовать почти полноценный пейзаж: краска разлилась на ковёр, оставив на нём не смывающееся, до безобразного огромное пятно. Тору так боялся вновь столкнуться с вопросами матери, что предпочёл на опережение заняться чем-то полезным. Так его коллекция пополнилась ещё одной работой: на взгляд Тору, скучным и унылым изображением искусственной природы.

– Ты всё-таки такой талантливый, – вздохнула мать, наткнувшись на картину, –  а за ковёр даже не думай переживать, ерунда. Ой, хоть в рамку вешай, – продолжила она, разглядывая сморщенный лист, – или мы так и сделаем?

– Пусть лучше у меня полежит, – ответил Тору. За посредственный рисунок ему было стыдно.

– Среди твоего хлама? – подведённые черным брови матери недовольно взлетели вверх, Тору проводил их, как взмывающую в небо стаю птиц. – Как же ты так себя не уважаешь? Талантливый парень, а можешь остаться в дураках из-за своей скромности – японскую кровь не вымоешь даже заслуженной похвалой. Ладно, как скажешь. Но зря ты упрямишься.

– Спасибо, мам.

Тору на секунду представил, как мать проводит гостей в зал и невзначай кивает в сторону пейзажа: «Это мой сын нарисовал. Конечно, это всё заслуга Ясуо, Тору очень повезло с отцом». По коже побежали мурашки, а спину скрутило нечитаемым отвращением.

В ночь после разговора с матерью Тору долго не мог заснуть. Перед глазами то и дело появлялись горящие листы бумаги: краски пейзажа съедались языками пламени и осыпались на испачканный ковёр безжизненным пеплом. Сердце колотилось в груди, будто бешеное: хаотично билось о рёбра и не давало спокойно дышать. Вдохи выходили короткими, выдохи – рваными и срывающимися, из-за чего у Тору закружилась голова. Погрязшие в темноте предметы запрыгали перед глазами, руки и ноги потяжелели, покрылись колючими мурашками и почти потеряли чувствительность. В ужасе, объятый мыслями о смерти, Тору вскочил с кровати и принялся метаться по комнате из стороны в сторону, больше всего надеясь, что звук шагов не разбудит чутко спящую мать. Если она зайдёт в комнату и увидит его униженным перед лицом смерти, это будет худший из возможных концов. Никогда раньше смерть не казалась Тору настолько могущественной; долгое время он относился к ней, как к неизбежному недоразумению и помехе, встроенной в мироздание для избавления от вдруг сбившихся с истинного пути душ. Тору не считал себя сбившимся с пути, поэтому скорый конец воспринимался им как обидная несправедливость, с которой придётся смириться. Осознание своей беспомощности перед возможностью чувствовать, как сердце заходится в агонии, а ноги не слушаются из-за напряжения, причиняло так много душевной боли и страдания, что Тору казалось, будто он вот-вот захлебнётся в избытке эмоций. Изо всех сил он пытался вынырнуть, вдохнуть поглубже, но лёгкие наполнялись едкой водой, от которой не было спасения. Перспектива быть утопленным внутри самого себя вдруг показалась ему благородной.

 

Тору хватался за мебель, ища в ней спасительную опору, молил по помощи всё: от занавесок до пролетевшей за окном ночной птицы. Он никогда не сможет переродиться, если мать будет провожать его в новую жизнь и если её тёплая рука будет последним, к чему он прикоснётся. Даже с присутствием отца смириться было бы проще. Лучше бы это был он. Лучше бы не было никого, только столпившиеся над домом звёзды, решившие посмотреть прощальный танец неудавшегося художника.

Тору почувствовал, как схватился за руку смерти. И, ощутив на щеках её ледяное дыхание, вдруг понял, что страх стал отступать. Сердцебиение начало замедляться, пот больше не стекал по спине, руки стали дрожать крупнее, отпуская скопившееся напряжение. Комната стала привычно серой, плакат улыбался со стены.

Смерть вышла за дверь или спустилась по оконной раме – Тору было неважно. Он шумно упал лицом в подушку и вымученно простонал.

Постараться заснуть. Сон. Во сне его никто не заберёт, а если смерти будет суждено случиться, то она навсегда оставит его среди красочных изображений и никогда не позволит матери прикоснуться к остывающему телу.

Тору не заметил, как сведённые усталостью мышцы расслабились, и он погрузился в сон.

Комната. Его встретила всё та же полупустая комната. В этот раз она не вызвала у него ни настороженности, ни испуга. Он прошёлся по её периметру увереннее, чем наступал на татами в собственном доме. Подойдя вплотную к матовому стеклу, он дотронулся до него: поверхность была тёплой, на пальцах оставалась мелкая крошка твёрдой пыли. На чём держалась эта массивная конструкция? В стене не было никаких отверстий, через которые стекло могло бы выдвигаться внутрь комнаты. Не было и поддерживающих его в воздухе крючков.

Если тот сон был порождением подсознания, то почему сейчас ничего не изменилось? Тору хорошо помнил этот вид: та же покачивающаяся лампочка, то же стекло, те же стены – от форм до тончайших оттенков. Отличие было одно, но оно сразу перетянуло на себя внимание: в этот раз в комнате не было Юмэ.

Обстановка не пугала неизвестностью, рядом не было никого постороннего, способного сделать что-то непредсказуемое. Тору почувствовал себя спокойнее, сел на пол, прислонился спиной к стене и прикрыл глаза. Возможно ли заснуть, если уже спишь? Как бы ощущался сон во сне? Он смело предавался размышлениям, но вдруг распахнул глаза: стекло вздрогнуло и за ним показался знакомый силуэт. Юмэ вновь сумел его напугать. Тору приятно взбодрился и рефлекторно одёрнул ворот ночной одежды – при посторонних хотелось выглядеть соответствующе.

– Спишь? – на мгновение Тору показалось, что его английский стал чище.

– А во сне можно спать?

– В этом сне можно всё, – уверенно сказал Юмэ, – ну почти. А чего ты напряжённый такой? Я за стеклом, тронуть или побить тебя не смогу.

– Лучше расскажи про сон во сне, – отмахнулся Тору. Ему вновь начало казаться, что Юмэ не был исключительно образом подсознания, а рассказывать о себе незнакомцам из жуткой комнаты не хотелось.

– Вообще-то, я тебя ждал, – нарочито обиженно сказал Юмэ, – как невежливо.

– Извини, – ответил Тору. – Так всё же?

– Да ну тебя, – силуэт махнул рукой и зашагал из стороны в сторону, – хочешь правила? Можно и спать. А вот есть и пить нельзя, наверное. Ну я не пробовал, во всяком случае. И не вздумай тут обмочиться, чтобы что-то проверить. И выглядеть будешь по-дурацки, если ляжешь в кровать в розовой детской пижаме. Но, в принципе, представить на себе можешь что угодно, если силёнок хватит. Но раз ты так легко собой управляешь, то всё в порядке.

– Хочешь сказать, что ты в самом деле не моё подсознание? Ведёшь себя, как живой.

– Я живой, – посмеялся Юмэ, – наверное, живой. Как это вообще понять? Где граница? Вот ты, например, живой?

– Живой.

– А почему?

– Потому что дышу, потому что сердце бьётся…там…

– А чего так быстро бьётся-то? – спросил Юмэ. – Я тебе рассказал, а ты не ответил. Случилось чего? Я ждал тебя, специально искал.

– Меня? А как «искал»?

– А это уже потом. Не хочешь говорить – не настаиваю, но обидеться могу. И больше вообще ничего не расскажу, а ты с ума сойдёшь от вопросов.

– Я просто не знаю, как объяснить, – начал оправдываться Тору. К своему удивлению, не из страха – ему в самом деле не хотелось обидеть Юмэ. Юмэ представлялся ему глубоко несчастным и обделённым вниманием ребёнком. Может быть, даже сиротой или нищим. Жаль, нельзя было разглядеть его одежду. И, хотя в пользу того, что Юмэ был подавлен, не говорили ни его частые шутки, ни беглая речь, Тору чувствовал свою правоту. Что-то в настроении Юмэ подсказывало, что он не мог ошибаться на его счёт.

– Поругался с кем-то? Или что-то с учёбой? Какие у японских детишек проблемы?

– Я собирался спать, а потом вдруг стало не по себе, – объяснил Тору, – не знаю.

– Там, где я живу, люди страдают от родителей, учёбы и работы. При том, что большую часть жизни проводят с семьёй, в школах и на работе. Круговорот несчастных людей, которые рожают и воспитывают новых несчастных людей.

– Мне жаль, – Тору сказал первое, о чём подумал. Значит, он всё же был прав.

– Ты не подумай неправильно, – прервал его Юмэ, – я счастлив. Я не в этом круговороте. В серых домах можно сделать яркий ремонт, понимаешь? И я делаю. В том числе, здесь. Радостный я говорю с унылым тобой, и ты, даже если пока не понимаешь этого, становишься немного счастливее. Ты спрашивал, как я искал тебя. Я не скажу, как, но уже ответил, почему. Не подумай, что ты какой-то особенный, сильно интересный или что-то в этом духе. Страшно не люблю унылые морды, ты уж прости. А если не люблю, то буду что-то решать. Не понимаю, как жить всегда недовольным и жаловаться, не поднимая зад с кровати. Только мне чуть больше свезло: я могу решать, лёжа. Во сне, если говорить точнее, – Юмэ чуть сдавленно хихикнул. Совершенно искренне и светло.

– А где ты живёшь?

– Не скажу, – голос Юмэ похолодел.

– Но я же тебе сказал.

– А я не могу, – ответил Юмэ, – расскажу, если захочу. Сейчас не хочу. Говорил же, не люблю унылых. Почему я должен тебе что-то рассказывать?

Тору пожал плечами. В самом деле, почему он ожидал ответа? Если Юмэ был частью подсознания, ответ уже был известен, но, если он действительно мистически общался во сне с настоящим человеком, то ему не стоило на что-то рассчитывать.

– В прошлый раз ты намекал, что я смогу показать тебе картины, – вспомнил Тору, – но я не могу сделать это во сне.

– Это другое, – ответил Юмэ, – ты научишься чуть позже. Эти картины же, говоря совсем грубо, продукт твоего ума? Как и сон. Научишься визуализировать и сможешь показать. Да хоть на стены повесить и галерею тут устроить. Ты бывал в картинных галереях?

– Бывал, – кивнул Тору.

– Я тоже. Так скучно-скучно, ходишь мимо рядов и залов, делаешь вид, что ценитель и что-то смыслишь, а потом врезаешься взглядом в какое-нибудь чудное полотно и, уже взаправду, видишь в нём что-то. И уже, вроде бы, не дурак, и никто не может смотреть на тебя снисходительно. Только спросят потом: «А какая картина больше всего понравилась?», а ты так увлёкся мазками и линиями, что ни автора, ни названия не запомнил. И тебя снова могут назвать дураком. И так по кругу.