Kitabı oku: «Нация. Грехопадение. Том второй», sayfa 6
Те наклонились к нему с обеих сторон, и он сказал, но уже без всякого акцента, который у него, чёрт знает почему, то пропадал, то появлялся:
– Дело в том… – тут профессор пугливо оглянулся и заговорил шёпотом, – что я лично присутствовал при всём этом. И на балконе был у Понтия Пилата, и в саду, когда он с Каифой разговаривал, и на помосте, но только тайно, инкогнито, так сказать, так что прошу вас – никому ни слова и полный секрет!.. Тсс!
Наступило молчание, и Берлиоз побледнел.
– Вы… вы сколько времени в Москве? – дрогнувшим голосом спросил он.
– А я только что сию минуту приехал в Москву, – растерянно ответил профессор…
“Вот тебе всё и объяснилось! – подумал Берлиоз в смятении, – приехал сумасшедший немец или только что спятил на Патриарших. Вот так история!”».
Увлечённый чтением, Егор перелистывал страницу за страницей, вникая в каждую букву, каждое слово, словно подымаясь по лестнице, но в какой-то момент вновь возвращался к прочитанному, закрывал глаза и о чём-то долго размышляя. Думал ли он о профессоре-иностранце, утверждавшем, что лично присутствовал у Понтия Пилата, или о чём-то другом – трудно сказать, но он однозначно чувствовал автора, чувствовал что-то бунтарское, искреннее и непримиримое. От этого Егору становилось даже весело – ну не то, чтобы радоваться и смеяться, а было другое: пробуждался небывалый интерес к событиям, которые, кстати, не были уж такими вычурными. И вообще, надо сказать, Егору нравился стиль автора, который носил не только отпечаток мужественной искренности, но и способность возбуждать утончённые эмоции. Потирая глаза, он читал дальше:
«Берлиоз тотчас сообразил, что следует делать. Откинувшись на спинку скамьи, он за спиною профессора замигал Бездомному, – не противоречь, мол, ему, – но растерявшийся поэт этих сигналов не понял.
– Да, да, да, – возбуждённо говорил Берлиоз, – впрочем, всё это возможно! Даже очень возможно, и Понтий Пилат, и балкон, и тому подобное…
– А вы одни приехали или с супругой?
– Один, один, я всегда один, – горько ответил профессор.
– А где же ваши вещи, профессор? – вкрадчиво спрашивал Берлиоз. – В “Метрополе”? Вы где остановились?
– Я? Нигде, – ответил полоумный немец, тоскливо и дико блуждая зелёным глазом по Патриаршим прудам.
– Как? А… где же вы будете жить?
– В вашей квартире…
– Я… я очень рад, – забормотал Берлиоз, – но, право, у меня вам будет неудобно. Ав “Метрополе” чудесные номера, это первоклассная гостиница…
– А дьявола тоже нет? – вдруг весело осведомился больной у Ивана Николаевича.
– И дьявола…
– Не противоречь! – одними губами шепнул Берлиоз, обрушиваясь за спину профессора и гримасничая.
– Нету никакого дьявола! – растерявшись от всей этой муры, вскричал Иван Николаевич не то, что нужно, – вот наказание! Перестаньте вы психовать.
– Ну, уж это положительно интересно, – трясясь от хохота, проговорил профессор, – что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!
– Успокойтесь, успокойтесь, успокойтесь, профессор, – бормотал Берлиоз, опасаясь волновать больного, – вы посидите минуточку здесь с товарищем Бездомным, а я только сбегаю на угол, звякну по телефону, а потом мы вас проводим, куда вы хотите. Ведь вы не знаете города».
Читая, Егор словно черпал жизненную силу. Временами ему казалось, что он, выражаясь высокопарно, прикасается к душе автора, настолько сильно он чувствовал это состояние, хотя оно и было неуловимым. Но невидимые колебания всё же доставляли разуму маленькие частицы памяти автора, которые помогали Егору, пусть и в воображении, выстраивать собственное видение всего того, что происходило в романе.
«План Берлиоза следует признать правильным: нужно было добежать до ближайшего телефона-автомата и сообщить в бюро иностранцев о том, что вот, мол, приезжий из-за границы консультант сидит на Патриарших прудах в состоянии явно ненормальном. Так вот, необходимо принять меры, а то получается какая-то неприятная чепуха.
– Позвонить? Ну что же, позвоните, – печально согласился больной и вдруг страстно попросил: – Но умоляю вас на прощанье, поверьте хоть в то, что дьявол существует! О большем я уж вас и не прошу. Имейте в виду, что на это существует седьмое доказательство, и уж самое надёжное! И вам оно сейчас будет предъявлено.
– Хорошо, хорошо, – фальшиво-ласково говорил Берлиоз и, подмигнув расстроенному поэту, которому вовсе не улыбалась мысль караулить сумасшедшего немца, устремился к тому выходу с Патриарших, что находится на углу Бронной и Ермолаевского переулка.
А профессор тотчас же как будто выздоровел и посветлел.
– Михаил Александрович! – крикнул он вдогонку Берлиозу.
Тот вздрогнул, обернулся, но успокоил себя мыслью, что его имя и отчество известны профессору также из каких-нибудь газет. А профессор прокричал, сложив руки рупором:
– Не прикажете ли, я велю сейчас дать телеграмму вашему дяде в Киев?
И опять передёрнуло Берлиоза. Откуда же сумасшедший знает о существовании Киевского дяди? Ведь об этом ни в каких газетах, уж наверно, ничего не сказано. Эге-ге, уж не прав ли Бездомный? А ну как документы эти липовые? Ах, до чего странный субъект. Звонить, звонить! Сейчас же звонить!
Его быстро разъяснят!
И, ничего не слушая более, Берлиоз побежал дальше.
Тут у самого выхода на Бронную со скамейки навстречу редактору поднялся в точности тот самый гражданин, что тогда при свете солнца вылепился из жирного зноя. Только сейчас он был уже не воздушный, а обыкновенный, плотский, и в начинающихся сумерках Берлиоз отчётливо разглядел, что усишки у него, как куриные перья, глазки маленькие, иронические и полупьяные, а брючки клетчатые, подтянутые настолько, что видны грязные белые носки.
Михаил Александрович так и попятился, но утешил себя тем соображением, что это глупое совпадение и что вообще сейчас об этом некогда размышлять.
– Турникет ищете, гражданин? – треснувшим тенором осведомился клетчатый тип, – сюда пожалуйте! Прямо, и выйдете куда надо. С вас бы за указание на четверть литра… поправиться… бывшему регенту! – кривляясь, субъект наотмашь снял жокейский свой картузик.
Берлиоз не стал слушать попрошайку и ломаку регента, подбежал к турникету и взялся за него рукой. Повернув его, он уже собирался шагнуть на рельсы, как в лицо ему брызнул красный и белый свет: загорелась в стеклянном ящике надпись: “Берегись трамвая!”.
Тотчас и подлетел этот трамвай, поворачивающий по новопроложенной линии с Ермолаевского на Бронную. Повернув и выйдя на прямую, он внезапно осветился изнутри электричеством, взвыл и наддал.
Осторожный Берлиоз, хоть и стоял безопасно, решил вернуться за рогатку, переложил руку на вертушке, сделал шаг назад. И тотчас рука его скользнула и сорвалась, нога неудержимо, как по льду, поехала по булыжнику, откосом сходящему к рельсам, другую ногу подбросило, и Берлиоза выбросило на рельсы.
Стараясь за что-нибудь ухватиться, Берлиоз упал навзничь, несильно ударившись затылком о булыжник, и успел увидеть в высоте, но справа или слева – он уже не сообразил, – позлащённую луну. Он успел повернуться на бок, бешеным движением в тот же миг подтянув ноги к животу, и, повернувшись, разглядел несущееся на него с неудержимой силой совершенно белое от ужаса лицо женщины-вагоновожатой и ее алую повязку. Берлиоз не вскрикнул, но вокруг него отчаянными женскими голосами завизжала вся улица. Вожатая рванула электрический тормоз, вагон сел носом в землю, после этого мгновенно подпрыгнул, и с грохотом и звоном из окон полетели стёкла. Тут в мозгу Берлиоза кто-то отчаянно крикнул – “Неужели?..” Ещё раз, и в последний раз, мелькнула луна, но уже разваливаясь на куски, и затем стало темно.
Трамвай накрыл Берлиоза, и под решётку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый тёмный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза».
Сомкнув глаза и о чём-то глубоко задумавшись, Сомов закрыл книгу. Посидев в таком неподвижном состоянии несколько секунд, а может, и целую минуту, он встал, неторопливо подошёл к окну и, глядя куда-то в ночную даль, словно что-то высматривая, подумал: «Чтобы написать эту сцену, как мне кажется, мысли автора должны быть слишком возбуждены. Ведь, подвластный воображению, он жертвует одним из своих героев ради развития повествования. Не знаю, хорошо это или плохо, но слишком театрализовано, хотя создавать образы людей во времени – это право автора. Без них он бы не смог приблизиться к чувствам людей – понять, объяснить и подчинить очень важные для читателя вещи, которые скрыты системами и формулами самой жизни. Единственное, что меня заставляет сомневаться во всём этом, так это отсутствие подлинной правды, но это уже моё ощущение, возможно, я что-то упускаю или не так понимаю в этой громадной совокупности написанного и напечатанного, неизмеримую глубину этого произведения. Такое ведь может быть. Возможно, оттого, что в силу своей человеческой лени мы всегда хотим, чтобы автор говорил, думал за нас, открывая высший из миров, магию и глубину вселенной, даже с учётом того, что мы, читатели, более свободны, чем он – автор, который вечно бежит навстречу своим героям, где его ждут не только радости, но и невзгоды. Но такова, видно, судьба писателя».
В какой-то момент он развернулся, и беглый взгляд его снова остановился на книге: «Возможно и такое, что автор вовсе и не преследовал цели писать правду, зная, что она давно уже изгнана из нашей жизни. Зато произведение насыщено трагикомичностью, её-то он и описывает. Среди этой “правды”, – размышлял Сомов, – которую мы иногда называем “земное царство”, приходится жить, приспосабливаться, падать и умирать. Но ведь действительно так оно и есть. Выбор небольшой, конечно, но это ведь не наш выбор, а может, всё и не так, может, я слишком рано претендую на свои собственные суждения, ведь нет такой доктрины, чтобы одни мысли могли претендовать на большее право. К тому же я далеко не судья… Ладно, на сегодня хватит, надо ложиться, а то что-то я зачитался на ночь глядя».
Закрыв книгу и потянувшись, он тихо поднялся со стула, выключил свет на кухне и на цыпочках, словно крадучись, прошёл в спальню. Ворочаясь с боку на бок, он долго не мог заснуть, подвергшись силе воздействия того, что прочитал. Но чудотворная рука даровала ему и сон, медленно погружая в особый мир образов и сюжетов.
Глава VI
Не успел наступить ноябрь, как уже заканчивался декабрь 1988 года. В Красноярске-26 стояли по-настоящему сибирские морозы. Впрочем, как и во всей Восточной Сибири. Но люди привычно переносили не только холод, но и ту тяжёлую жизнь, что их «нагнала», со всеми реформами и перестройками. Так уж устроено природой: ничто не усиливает любовь к чему-то, как страх его лишиться. Все советские люди жили не только скорыми надеждами на лучшие перемены, что сулила перестройка, ожидая чего-то лучшего и радикального, одним словом – чуда, спасения, но и предпраздничной суетой. Незавершённые дела и прочие хлопоты к встрече Нового 1989 года не могли заглушить «надежды», которые, как было видно, все ожидали с нетерпением. И это было понятно: перестройка в буквальном смысле встряхнула народ, обнадёживая новым зерном жизни. Словно это «новшество» давало им не только крылья, целомудрие, но и какую-то новую, необыкновенную любовь, опьяняя множеством тончайших запахов, от которых не только кружилась голова, но и пела душа. Одним словом, большинству людей перестройка казалась почти вожделением. Все чувствовали её необходимость и своевременность. Чувствовал это и наш герой – Егор Сомов, погрузившись во внутреннюю жизнь, как в некую субстанцию, как в кровь, как в магму, лишённую всяких контуров. И если удавалось ему в ней двигаться, дышать, думать, то только потому, что он не был лишён активной жизненной позиции, но не для мира, а в первую очередь для самого себя. Видимо, от этого у него возникали постоянно всякие вопросы, к примеру: «Почему партийные органы на местах слабо проводят линию партии? Почему нет дальновидной кадровой политики в отношении перестройки? И наконец, если о перестройке говорят так много, то почему она постоянно пробуксовывает на каждом шагу, как старая колымага?»
Эти и другие вопросы волновали Сомова каждый день всё больше и больше, впрочем, не только его одного, но и многих работников комбината, во всяком случае, всех тех, кто был неравнодушен к судьбе своего предприятия. Некоторые сотрудники на это реагировали проще, соглашаясь с тем, что происходит: «А что вы хотели, – убедительно говорили они, – это ведь серьёзный вопрос. Чтобы дать реальные возможности для включения человека во все процессы перестройки, требуется время».
«Может, оно и так, – размышлял Сомов, – только сколько же времени надо, чтобы все те слова, что говорит Горбачёв, не расходились с делом? Время ведь не стоит на месте, в отличие от начатого дела. Столько времени прошло, а в партийных комитетах, в отраслевых отделах сидят всё те же бюрократы, не только сдерживая развитие страны, но и создавая миф о высокой ответственности там, где ею и не пахнет. Более того, в среде чиновников всё заметнее формируется, можно сказать, выкристаллизовывается какая-то особая “перестроечная мораль”, основанная на люмпенско-бюрократической антиэтике, в которой самым главным принципом становится непорядочность, неприятие чести, достоинства, правды, совести, одним словом – всего того, что делает человека человеком. “Я отрёкся от этой «этики», – заявляет один, – отрекись и ты, если хочешь нормально жить”. “А будешь упорствовать, – заявляет другой, – унизим и сотрём в порошок”. Такие вот нынче вырисовываются подходы и принципы к новой жизни на всех уровнях, хотя по статусу этим людям надо включаться в ритм преобразования страны и решать важнейшие жизненные вопросы. От этих людей сегодня ждут системности, результата, а получается, что ни того, ни другого нет и не будет. Во всяком случае, этого не чувствуется. Поезд “Перестройка” пробуксовывает на всех перегонах, и конца этому не видно. Дожили до того, что важнейшие продукты – мясо, колбасы, масло, сахар – продаются в стране по карточкам. Талоны (видимо, из солидарности) введены даже в Москве и Ленинграде, которые всегда были на особом обеспечении. С введением “сухого закона” к талонам на продукты добавились и карточки на спиртное, одним словом, куда ни посмотри – всюду тотальный дефицит, который, в свою очередь, порождает “базарную” экономику. И это в стране, которую считают великой державой, стране, которая одержала победу в Великой Отечественной войне. Глядя на всё это, становится страшно, страшно от того, что ощущаешь каждый день многочисленные потери. Разве на это надеялись люди, разве такое время они ждали?»
Не знаю, почему, но в эти самые минуты Сомов вспомнил сцену из шестой главы романа «Мастер и Маргарита», которую он очень хорошо знал, почти назубок, где речь шла о том, как в одной знаменитой психиатрической клинике оказался поэт Иван Николаевич Бездомный…
За два каких-то года, подумал Сомов, всё это действительно становится похожим на какой-то сумасшедший дом, как в этом романе… Вроде и времени прошло немного, а столько событий…
И действительно, в предчувствии чего-то неизвестного время вносило в нашу жизнь свои коррективы. Оно не просто шло – оно летело, унося за собой всё, что попадало на его пути, привнося взамен, что-то новое, порой неожиданное, а то и малоприятное, а и иногда и вовсе непонятное человеческому разуму. Во всяком случае, доказывать времени что-либо, в этих ожиданиях, было бесполезно, а порой невозможно. Но, с другой стороны, расширяя свои пределы, убыстряя свой ход, время увлекало за собой в неизвестность миллионы людей. И хотя жизнь становилась всё тяжелее, в святость перестройки всё еще верили на каждом шагу, громко крича на всю планету Земля: «СССР – это такая страна, которая никому и ни в чём не может служить примером, а это значит, что так жить, как жили мы, нельзя!» Поддерживая Горбачёва, население было уверено, что вот-вот – и они окажутся частью европейской цивилизации, с её культурой и всем тем, что давно стало для них привычной нормой бытия, начиная с хорошей качественной одежды, разнообразия продуктов питания, заканчивая доступом к информационной и культурной жизни. О другом уже никто не хотел думать: налоги, платная медицина, платное образование, кредиты, короткий отпуск и другие «ценности» западной жизни русским людям были куда приятнее, чем что-либо. Решённые вопросы социальной справедливости в СССР их уже мало интересовали. Отвращение людей к советскому образу жизни, а вернее, к коммунистической идеологии, при отсутствии внятных альтернатив всё больше и больше приводило не только к росту бездуховности, но и к тому, что постепенно утрачивался самобытный духовный лик русского человека, его стремление к борьбе за своё существование.
На фоне такой истерии советских людей можно было понять, поскольку за семьдесят лет партийные чиновники так и не смогли решить главные вопросы: накормить людей вволю; дать им возможность одеться так, как они хотят; обеспечить сферу услуг; решить многие другие социальные проблемы, которые бы делали человеческую жизнь более комфортной. Пусть эта жизнь не была бы сказкой, пускай бы она была присказкой, но хот что-то бы было. И это не просто эмоции, а слова. На XIX конференции КПСС Горбачёв открыто сказал: «Мы не смогли реализовать возможности социализма в улучшении жилищных условий, продовольственного снабжения, организации транспорта, медицинского обслуживания, образования, а также в решении других насущных проблем».
После таких слов, конечно, люди теряли всякие ориентиры. Казалось бы, впереди светил маяк, светлое будущее, которое люди строили с напряжением сил столько лет, надеясь, что вот-вот получится чего-то добиться, чтобы жить по-людски. И вдруг оказывается, что всё, что нас окружает, это и есть социализм, правда, построенный лишь в основном.
К великому сожалению, цепь исторических явлений и образов (не только за последние семьдесят лет, но и на протяжении столетий) в России была катастрофичной. Сознание людей не просто уничтожалось – оно вытравлялась, причём всеми доступными и недоступными средствами, превращая их в рабов. Достаточно вспомнить Россию Киевскую, Россию времён татарского ига, Россию Московскую, Россию Петровскую и Россию Советскую.
В какую бы эпоху русские ни жили, их постоянно преследовали голод, холод, гражданские, мировые войны, коллективизация, индустриализация, репрессии… всего не перечислишь.
К тому же на всём протяжении этих исторических периодов, помимо угнетения, русский народ был подавлен ещё и огромной тратой сил, которой требовали размеры Российского государства. Как говорил историк В. О. Ключевский: «Государство крепло, народ хирел».
Буржуазным идеологам, которые знали и видели всё это, не потребовалось больших усилий, чтобы «навязать» Горбачёву и его команде свои «правила» игры, свою культуру, осуждаемые советскими людьми ранее, которые были не то что не понятны, а просто неприемлемы, в первую очередь для русского человека, в силу того, что для «успешного» функционирования этой «культуры», да и всей экономической системы капитализма, требовался отказ от многих ценностей, без которых русский человек не смог бы быть собой. В первую очередь это касалось предмета нравственности, то есть отношения силы разума к силе чувства, когда мы разумеем не только внешние приличия, но и всю внутреннюю основу побуждения, а также души, что постоянно стремится ввысь к идеалам. Но, как оказалось, это было для русского человека ошибочной теорией. Свет нравственности, который должен был нас освещать по природе своей, оказался не таким уж сильным и ярким, а проще говоря, никаким. Душа русского человека, так стремящаяся к «идеалам», воспитанная, казалось бы, на лучших принципах русской классической литературы, при виде «Сникерса», «Кока-колы», «Макдональдса» тут же отказалась от постулатов, назвав это случайным явлением. От западного «многообразия» замолчал и разум сердца, боясь противопоставить что-либо надвигающимся «доброжелательным» намерениям, а проще говоря – «лучшему будущему». Видимо, от этого «культура» Запада показалась русским людям куда светлее и ценнее, нежели своя, приобретённая нашими предками за несколько столетий. Мысль «Мы хотим жить как на Западе» всё больше и больше входила в сознание людей, вытесняя не только состояние духовности, но и устоявшиеся нравы и приличия, всё, что казалось ещё вчера незыблемым. Осмысливать, кто мы и для чего мы в этой стране, уже никто не хотел. Мана искушения и соблазн поймать журавля в небе оказались для русского человека настолько сильными, что сердце страны, её государственность, её история уже никого не волновали. Все сделали вывод: Россия может быть пышной и богатой не тут, где избы кособокие, корыто разбитое да Мать-Сыра Земля, а на стороне, где не только сухо, тепло, светло и где супермаркеты ломятся от изобилия продуктов питания, а где можно позволить себе всё или почти всё. А самое главное, до этого рая рукой подать. Сказка о чужих краях так очаровала население страны, что оно готово было на всё, лишь бы отправиться быстрее в путь-дорогу.
Как сказал один известный советский режиссёр, «долгое время нам казалось, что только мы одни на всём земном шаре знаем, как организовать правовое и экономическое счастье. В соответствии с этим убеждением мы даже включили земной шар в наш Государственный герб. Увы, развитие мировой экономики и наши собственные командно-административные сооружения выявили в ряде случаев, мягко говоря, нашу опрометчивость. Оказывается, на одной планете с нами живут люди, которые если и не умнее, то, во всяком случае, не глупее нас».
Вместо того, чтобы обратить внимание на правовую основу, регулирующую взаимоотношения между государством и обществом, народу захотелось раскрепощения, свободы, воли и ширпотреба из-за границы, который всё больше и больше наводнял страну, принимая легализованный характер. Ну что тут скажешь: красиво жить не запретишь. Помнить слова из Корана «Пусть наслаждаются, потом они узнают!» мало уже кто хотел.
Впрочем, такой идеологии нельзя было противостоять, поскольку внутри партийно-государственной власти страны находились люди, выступавшие в союзе с «друзьями» СССР, получив от них не только carte blanche6, но и большие финансовые, интеллектуальные, культурные и технологические ресурсы. Предотвратить этот вселенский заговор было некому. Отсутствие гражданского общества и соответствующих демократических институтов позволяло власти без всякого сопротивления овладеть сознанием людей. Участниками процесса разрушения страны становились всё больше и больше людей. Армия «несогласных» росла с каждым днём, принимая в свои ряды элитные подразделения населения страны: учёных, политиков, творческие союзы и т. д. Дело дошло до того, что система противовесов уже не могла работать в той мере, в какой она должна была действовать, утрачивая своё значение с каждым днём. А это говорило о том, что власть вела страну к новым, неведомым нам общественно-политическим и экономическим отношениям, придерживаясь либеральных ценностей Запада. (Откуда было знать народу, что в отношении величайшей державы мира уже разыгрывается полуколониальная схема и что Горбачёв вместе с США очень тонко и выверенно ведёт нашу страну к геополитической катастрофе?)
Можно задаться вопросом: «Почему же так произошло?»
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо говорить не о советском народе, населяющем СССР и представленном разными национальностями союзных республик, а о русском этносе, поскольку русские являются не только многочисленным, но и де-факто государствообразующим народом.
«Русский народ, – писал в своё время Николай Бердяев, – никогда не был народом культуры по преимуществу, как народы Западной Европы, он был более народом откровений и вдохновений, он не знал меры и легко впадал в крайности; не зная аристократической жизни, русский народ не мог рассчитывать и на жизнь буржуазную, со всей её псевдо-культурой, поскольку никогда Россия не была государством буржуазным. К тому же, в определении характера, русский народ сочетает в себе слишком много как отрицательных, так и положительных начал: деспотизм, гипертрофия государства и анархизм, вольность; жестокость и склонность к насилию; доброта и человечность, индивидуализм, коллективизм, национализм, мягкость; обрядоверие и искание правды; индивидуализм, обострённое сознание личности и безличный коллективизм; национализм, самохвальство и универсализм, всечеловечность; эсхатологически-мессианская религиозность и внешнее благочестие; искание Бога и воинствующее безбожие; смирение и наглость; рабство и бунт»7.
Вот и получилось: поманили пальчиком – все и побежали, радуясь, ещё не зная важной истины: чтобы по-другому действовать, по-другому жить и работать, люди должны сначала научиться думать по-другому, они должны изменить кардинально своё мышление, по сути – стать другими. Такова природа человеческого сознания. Но кто бы, как говорится, «подстелил соломки».
Фантастическая активность Горбачёва, его излишняя торопливость в делах порой удивляли. Можно было подумать, что его поддерживала какая-то неведомая сила, идеальная утопическая фантазия, схожая разве что со сказочным героем. Складывалось такое ощущение, что он давно уже не жил своим умом, закрепив тем самым за собой право на некое превосходство, буквально «заражая» всех своими мыслями, своими идеями. Глядя на него, можно было с уверенностью сказать, что он находится под какой-то неведомой нам защитой, настолько уверен он был в своих действиях. Причём речь шла не о реформах, а о новых революционных преобразованиях во всех сферах страны. Такая ответственность вряд ли бы была по плечу одному человеку, тем более что Горбачёв никогда не обладал ни мудростью руководителя, ни вдохновенным созерцанием. Слабый духом, он был обычным посредственным чиновником, чья интеллектуальная серость делала его зависимым от аппаратных заготовок.
Его потребность идеализировать то, что он делал, закрывать глаза на несовершенные, слабые стороны своих поступков уводили его не только от собственной совести, но и духовного достоинства. Признаваться в своих ошибках и своих заблуждениях, выделять главное из второстепенного, именно то, что непосредственно осуществимо, он был не способен. Так он жил не только тогда, когда стал Генеральным секретарём, но и всю свою жизнь, ибо так жить ему было легче, ценя вместо духовной самооценки личное самолюбие и тщеславие. И вот этот человек взял на себя невиданную ответственность по реформированию страны, не обосновав и не выявив её основное звено, цели, задачи перемен, последовательность их решений и, главное, пути их поэтапной реализации. Так мог поступить только тот человек, который чувствует свою защиту извне, зная наперёд, что если что не так, то ему за это ничего не будет. Нетрудно догадаться, под какой защитой он находился.
Понимая настроение людей, Горбачёв призывает к радикальным мерам, к тому, от чего просто невозможно отказаться, – перестройке. И не просто к «перестройке», а к смене общественно-экономического строя страны. О таком резком повороте в жизни миллионов советских людей, не знающих, что такое рынок, что такое капитализм и с чем его едят, страшно было подумать, не говоря о чём-то другом.
«Перестройка, – преувеличивая свою значимость, говорил Горбачёв, – многозначное, чрезвычайно ёмкое слово. Но если из многих его возможных синонимов выбрать ключевой, ближе всего выражающий саму его суть, то можно сказать так: перестройка – это революция…»
Говоря эти слова, Горбачёв прекрасно понимал, что в ораторском искусстве «первое дело, и второе, и третье есть произнесение!». И это его «произнесение» было услышано народом.
«Ну что ж, говорили некоторые, – есть что послушать, да было бы чего покушать».
Слушая Горбачёва, мало кто понимал, что, приняв непонятный язык «друга», каждый незаметно для себя становился его пленником, поскольку в словах, которые произносил Горбачёв, люди находили не просто удовольствие, но и страсть, причём страсть что-то изменить быстро и немедленно, без присутствия каких-либо элементарных механизмов, словно Горбачёв был той самой «волшебной палочкой», одного взмаха которой было достаточно, чтобы всё изменить к лучшему, как если бы человек, к примеру, захотел вскопать огромный сад только одними желаниями и декларациями, не имея никаких орудий труда и не задавшись вопросом, зачем копать и подо что копать, под какую культуру, и всё ли нужно выкорчёвывать, чтобы в дальнейшем в нём всё росло и плодоносило, одним словом – чтобы было не поле, а сад. Но, кроме чарующих обещаний, никаких зрелых плодов быть не могло, поскольку завязь таких плодов – перестройка – не могла распуститься в первую очередь из-за стадного единомыслия, преувеличения самого факта, которое он использовал в своих интересах. У Горбачёва как у агронома (помимо юридического образования, он имел ещё диплом агронома) была другая миссия: «Начать»! Глядя на него, можно было без ошибки прочитать все его мысли, которые присутствовали в голове и которые сводились к одним и тем же вопросам: «Достаточно ли я вовлечён в мировую политику? Полностью ли я исполняю своё мировое, так сказать, предназначение?» И вообще: «Хорош ли я на посту Генерального секретаря?!» Своим таким поведением Горбачёв буквально насиловал общество, издевался над ним во имя своего личного превосходства. И это не было для него какими-то показушными откровениями или самодовольством, нет, просто он так жил, так думал, так дышал. Просто потому, что пришло время, когда ему представилось право сделать то, о чём он думал всю свою сознательную жизнь, о чём мечтал последние годы. Все эти думы и мечты были связаны с одним желанием: изменить страну, причём, до неузнаваемости, придав ей совершенно другой общественно-политический статус. Правда, какой «статус», он ещё не знал, да и неважно это было. Главным было другое: сделать исторический выбор, поскольку, как он говорил, «бурными обсуждениями и митингами, анализом ошибок прошлого теперь не обойтись, нужно практическое продвижение вперёд, тем более что люди требуют более решительных и энергичных действий, они не удовлетворены тем, как действуют советские, хозяйственные органы, общественные организации и многие партийные комитеты. Наступает именно тот момент, когда уже дальнейших указаний сверху ждать нечего, надо активно реализовывать принятые решения повсюду: в каждом коллективе, в каждом городе и селе».