Kitabı oku: «Черти в Париже»
ЧЕРТИТЕКТОРЫ
Часть: «ПАРИЖ, ПАРИС, ПАРЫЖ»
5. Язык – рупор мозга/вот и началось1
– Кирюха, ну ты что? Ты придумал, как мы на кладбище поедем?
Это взъерошенный со сна Порфирий Сергеевич Бим–Нетотов сбросил ноги с постели, почесал, извините, кокушки и, без извинений, левую сторону голой – формой под петушка имени Буша – ляжки.
Под прозрачной цыплячьей кожей с намёками старческих пупырышков видна сеть ручейков, в которых когда–то текла кровь, но теперь вместо неё алкоголь пивного происхождения.
Соседей по койке рядом с ним нет.
И никто не прочёсывает местность с приспущенными брюками.
– Давно воскреснул? А я токо что.
– А я вижу.
Проснулся я на самом деле давно, и вовсе не умирал.
Я и не пил практически: против Бима я трезвенник.
И всегда – против некоторых сексуально озабоченных – сплю в дягилевской длины и красоты трусах.
Разве можно Париж просыпать?
Откусите себе язык только за мысль об этом!
Хоть язык не виноват. Язык – всего лишь рупор мозга.
Зато язык ещё и стрелочник, удобный, потому как крайний. Все его рельсы ко злу ведут, не к козлу, тем паче не ко Киеву, тем паче не к нынешней заразе.
Или наоборот: лучше «благостнейшего языка, но с маскированными словесями, и без оных, однакож со ужасеся щрёными оскорбленьями, наикрайняйшаго стрелочника также нетутя.
Грешен носитель ево. Повесить на нево вся. Самим очищатися.
И самово растянуть велми. Сделать с него барабан, чтобы бубнил по делу, а не яки как. Площадь его ровно с барабан, если проварить хорошенько с каустиком».
***
Жёнка – ещё до разводной процедуры – говорила: "Ты меня обижаешь".
Я удивляюсь: "Чем?"
Она: "Словами".
Я: "Ты суди по делам, что ты на слова обижаешься?"
Она: "А я всё равно обижаюсь".
Я: "Я же тебя даже не бью… как некоторые".
Она: "Нашёл эталон".
Так и разошлись: слово за слово, слова материализовались, и привет родителям.
Без языка ты и не жив, и не мёртв, как в русской извращенческой сказке про неголую и неодетую.
Или как у Буратины: с языком ты скорее жив, чем мёртв.
6. Утро в Париже
Утро в Париже это НЕЧТО.
Это романтичное зрелище!
Особенно если едешь не с этими обормотами – хотя и с ними уже свыкся – а с нормальной девчушкой, готовой целоваться в транспорте и на скамейке, прижимать себя к твоим бёдрам, хвататься за руки, щебетать дурь и любиться ежевечерне за три бутерброда на бегу, за бокал вина в бистро и один полноценный обед в день.
Это покупатель так думает. А девушки думают всяко.
Наши девушки такое могут себе позволить, ничуть не стесняясь такой мизерной – считай, обидной цены.
А то и не цена вовсе, а компенсация материи с энергией.
Просто в человечьем мире такие приняты физические эквиваленты.
Хотя, если рассудить по справедливости – билеты, гостиница тоже в счёт. В счёт энергии передвижения и потенции массы, а также обслуге на карман, и всё такое.
Так что и не особо дёшево, если трезво рассудить.
Кто ж с тобой – ещё немного и вовсе старым пердуном и дряхлым пижоном – будет чпокаться, если у неё у самой деньги на билет есть.
Даже и не поедет с тобой, если у неё есть деньги на билеты туда и обратно и для показа той таможне.
Та–Можня этим озабочена.
Эта Не–Можня ничем не озабочена.
А в Париже без денег можно прожить на обыкновенных деревянных скамейках – на львиных – из чугуна – подпорках.
Кушать из мусорки: живи поближе к Чреву Парижа и дело в шляпе. Хвостоff от моркоwi наедитесь до отвала!
А если русской тёлочке подцепить парня – пусть даже тёмнокожего – то и вообще хорошо.
Хотя деваху в количестве одна особь французы не пустят: с русскими девками тут труба.
Того и норовят нашенские девки навсегда остаться там в загранке: замуж за ихнего богатенького выйти, прописку получить, потом развестись и хапнуть чужого имущества.
ПМЖ, пмж!
Имущество лоха – его проблемы: хотел русскую – получи, а нахрен остальному Парижу лишний народец?
Тем более наши бабы по инерции требуют шубейку.
Мужики… Русские мужики эмигранты, так они вообще лишние. Они работу отымают у старожилов.
И, вот же черти, не хотят мести улицы! Всё норовят в писателей, в художнков, в бездельников…
Ладно, в бездельников можно.
Только не в бомжей, а наоборот пусть: живите в отелях–размотелях, тратьте тугрики ненаглядные свои непосильного труда на радость содержателям, откуда проистекают налоги народу. Всем парижанам!
Хе! Негры, по еврологике, выходит, лучше. Они и зовимы отовсюду, и поощримы работой: факты так говорят, не я.
Русскому устроиться трудно.
Я б и не старался.
И другой бы не старался: кто вечно в кабаке водку жрёт, мечтает об Америке, родину хает, а дезертировать слаб.
Дали б денег, он бы слинял.
Я б, на месте государевом, будучи русским Макиавеллой, дал бы ему денег: нехай бы проверил на своей шкуре.
Не обязательно в Америку: пусть начнёт с Парижа, с самой дыры, с чрева, с испод Монмартра, с попрошайки начнёт, с карманника, с сучки, если он с дыркой синей, а там как Моисей санкцьонирует.
Деве ж славянской прямиком на панель. Не все же – дочери олигархов или модели со сладкими устричками.
***
Стопоньки! Дабы не нарушать моральных устоев общества мы, вместо узаконенного, но долгого термина "лица африканского происхождения" взамен "негров", стали называть последних сокращённо и по–доброму: «Л.А.П.»
То бишь лапы, лапушки.
Такие «лапы» меньше кочевряжатся, а если и кочевряжатся, то только на предмет ущемления их прав. Они, дескать, тоже аборигены.
А если порассуждать, и начать не с верхнего неолита, а когда корабли изобрели и стали водить негров на цепочках: до Колизея, а обратно косточки их, то ещё и похлеще белых выглядят.
Они жертвы, выходит.
Европа им за это по гроб должна! Пусть кается, змеюка!
Именно разные приезжие, типа нас – провинциалов из Руси, гадят и смердят методом «где попало».
В метро и без приезжих очереди за билетами стоят плотно, засоряют телами вестибюль: зигзаг гуськом, нефритовый грифель фиг пропихнёшь меж ними.
И через шлагбаум приезжему не перепрыгнуть – тут же пожурят францозишки–аборигены, то бишь бабушки – дедушки ихние.
Зачикают белые воротнички, они такие все важные да кичливые.
Полицейского позовут, копа то есть.
Кто тут у них закладывает? – свои или приезжие?
Или лапушки? Вон их сколько топчет Париж.
Хотя нет: последовав нашему примеру, а нам некуда было деваться, нас поймало робометро, плавно перешедшее в жэдэ, а так нельзя с нашим типом билета, а нам–то откудова знать?
Спаси и помилуй ихних обезьянок: через защёлкнувшуюся вертушку стали сигать восприимчивые на всё новенькое молодые французики.
И смотрят на нас, как на героев, взорвавших патентное бюро.
А нам с Бимом с осознания невольной доблести: а приспичило просто! Никто не ложился животом на пулемётный дзот.
Приятно остаться просто живым, просто в Париже.
Взамен предлагали ордена. И чтоб не писали мемуаров о них. А нам дарового не нужно! И пишем себе мемуары. О них в том числе.
А вот хитрить с наполеончиками и останавливать гитлеров мы ещё в Москве умели.
Провожать их с почестями до самых их столичек тоже.
На то мы москали и сибиряки, и морды наши скифские.
Орду терпели: сотни лет.
А пережили Орду мирным почти путём: хан взял да помер, тут и пошла их кочевая империя в утиль.
Обзавелась Русь собственными царями вместо скопища князьков – по большей части либералов, терпил, приспособленцев. Такими словами их сейчас можно крыть.
Хотя, насчёт «собственных» царей, всякое говорят… иностранцы они неугомонные в этом смысле: ну не любят русских: с самого нового летоисчисления, что с них взять.
7. О матрацах
…Итак, скрутил я матрас в рулон и выставил в угол. Свернул в стопку простыни, добавил одеяло, и бросил всё в ноги Биму: а спал я на полу у самого балкона.
Как и обещал с испуга где–то в середине нашего романсеса.
На который намекал–намекал, аж взмок энд испАрился.
А если не намекал, а забыл намекнуть, то сейчас намекаю: писался таковый! По горячим следам!
А его величество Бим почивали по–человечьи – в мягкой койке на две персоны. Хотя нами предварительно рассчитывалось гуще. По крайней мере – как это говорится у хронических алкоголиков? – ага, вспомнил: «соображалось на троих».
Сыночка, естественно, как привилегированное существо, обладает coikus personale.
Возникает у вас вопрос. Что за групповуха там такая, мол?
Сильно что–то уж у них запутано.
Геи – сидоры – бляусек?
Да не парами, а всей мужской туристской группой?
Чересчур уж как–то это всё.
Но, честно скажем, Малёха в этот раз руки на коленку Бима не складывал: эта болезнь нежности к Биму проявилась позже. При пересечении Монголии. В одном из последующих годков.
О чём, может быть, когда–нибудь поведаю миру.
А, может, и не поведаю.
Скорей всего не поведаю.
Всё равно никто спасиба не скажет: ни в первом, ни во втором, ни в третьем случае.
– Ну, дак и что? – спрашивают продолжая, – грех это – трём мужикам в одной койке спать?
Отвечаю:
– В России – грех, а в Германии полно голубых клубняков: записывайся, плати вход. И шпаклюйся, и сосискайся. С кем хочешь, и чью хочешь. Можно вайфюрст, а можно и блэккотлет – без ограниченьев тут. И в Париже не грех… потому как этак дешевле выходит. ДЕШЕВШЕ, пацаны пидорасы!
Про пацанов я про тех, кто на последние кровные за границу едут, а то тут половина других пацанов уже слюни пустила и думает, что я щас порнуху в подробностях распишу – деньги вон уж из кошельков достают.
В очередь за книжкой встали.
Автор рядом с авторучкой – автографы писать.
Может, думают, и Эктову удастся «Вставить. На память».
Заместо получения автографа.
Вон там за стеллажом: вон того кисло… оп, книжного магазина…
А в нем теперь только одна «Астрель»: вместо замученной капитализмом, многогранной и всеядной «Угадайкниги».
Жесть!
И типа – раз он такой ловкий шалунишка – значит прямо тут можно брать за рога и своё в чужое совать.
А дома уж, когда отдохнут, для развлечения и завершения – сладок в сексе старикашка не только на бумаге, а больше в жизни – на страницы поттренчат. Так густо, будто бы на экран телевизора в Анфискином тренд–канале. И вытрут гнусный свой агрегатишко о цветной шмуцтитул. Словно об монитор.
Как Бим. Но никто не видел. Ни того, ни другого.
А словам правды нет. Видео покажи!
Ага, дождётесь!
Речь ровно наоборот. Как раз, чтобы было наоборот, я сделал именно такой брысь, какой 1/2Эктов обещал в какой–то главе.
Разницу надо различать: Одно Второй Эктов и я – это две больших разницы.
Тут он не соврал. Запомнил, падла, мою угрозу и страх: «с разными голыми Бимами не спать!» Я это хорошо помню.
Вот и устроился я рядом с балкончиком.
Вот и болтались всю ночь надо мной створка со стиркой (три «с» – повторяем ошибки 1/2Эктова).
– Тудысь–сюдысь! – это стирка, бельишко, носки на бечёвке.
– Скрып–скрип, – это манускриптит деревянная рама над головой. (скрипали появились позже, в Англиях, так то не о них).
Висит как разболтанная по старости гильотина. Вот–вот сорвётся с петель.
Она не снилась мне долго, так как я, слава Христу, не знаю её детального устройства.
Революционные ингредиенты. Первой французской революции!
Надо бы их знать сынам революций отечественных.
А ихние сыны пусть изучают нашу Великую Октябрьскую. У нас получился социализм – через кровь, конечно. А у них вышла гильотина, а потом император Бонопарт.
А не охота!
А не буду!
Так я и спал под эту «романтическую музыку старых номеров» и под «чарующий шелест ночных парижских такси».
Но: тьфу на этом, а то запахло. Чем–чем, говорите?
Не достоевщиной. Хэмингуэевщиной, вот чем!
Тупо разбудил обычный трамвай. Или ещё более обычный троллейбус: это я уже забыл – что там у них внизу было; надо будет в Планету–Землю посмотреть. Короче, взвизгнул там кто–то механическим методом.
Запомнил только машинёшку улепленную: сплошь зелёным – искусственным, конечно, газоном: живым–то оно было бы забавней; и с глазами она ещё была.
Остановилась под самыми нашими окнами: а мы на четвёртом этаже, почти под свесом кровли.
Чёрт! забыл вверх посмотреть, а там, наверное, было не всё так банально, как у нас на родине.
А здесь, ё–моё! Профилёчки! Жестяночки! Правильно загнуты!
Воронки все с завитушками, с дырочками, с зубчиками, с ромашечками. И то и сё, и всё другое.
В изобилии!
Как и полагается в их точёном евромодернизме.
А присмотреться, глядишь, ба: и надстроенная мансардёшка там. И наклонные окошки в ней. И флигелёк, и садик во дворе.
И на плоской кровле дамочка: в одних трусиках.
Кругом цветы какие–то: я не специалист.
Валяется!
А тут специалист.
Даже без бинокля могу определить: стрижено или брито.
И есть ли пирсинг в пупке.
И что на языке написано – рядом с бусиной.
И что награвировано на плече.
И что в ямках: догадлив потому что.
В центре Парижа она! Одна! Как в Мохенджодаро, читали таку штуку? Вот это да!
Ей можно помахать цветочком, только где его взять!
Машу рукой.
А она, возьми, да ответь!
Хоть у неё те самые праздники, и на работу она не пошла именно поэтому.
Ну, не захотела и всё!
Плювать! Эй, спускайся сюда!
Крассо–тыщща!
Тут что–то обвалилось за окном, а в коридоре раздались женские шаги.
8. Радуга и какашечки
Ба–бах! Всё вдруг окрасилось сепией. Флэшбэк!
Ненавижу флэшбэки. Путают они всё кругом.
Растворилась дверь и, не стуча, ввалила уже будто бы виденная где–то мною женщина.
Ополчились бабы мира и родные когда–то.
Ведь, хочу доложить, брошенки ревнуют и после брошения.
Ибо бросают их не в конкретную цель, а как бы на волю течения.
Их частенько прибивает назад.
Или они прицепляются к кому–либо: специально неподалёку, как к непотопляемому дереву.
И ждут–не дождутся момента, когда ты проплывёшь мимо. Лично. Гордой какашкой.
И тогда тебе всё припомнят, и скажут, что ты, мол, видишь, стал чванной, а не гордой какашкой, как ты себя обозвал.
А при мне мог бы стать деревом дубом, или даже лиственницей сибирской.
Которая в воде только ибунеет почище камня.
Венеция на них стоит, как и я, хоть я, то есть она, нежная липа розового женского рода. А плавает как божественный ноев плот непотопляем и без окон. Почти подводная лодка у Арарата.
И если б броненосец Потёмкин был деревянным, то не потоп бы сроду.
И в0рона бы с голубем не потребовалось бы, чтобы донести до мира ноеву правду: «Земля, мол, наголилась на месте Атлантиды» .
А тебе–мне уже пофигу. Потому что время моё–твоё кончилось, и ты–я, Тыя–мэн, плывёшь по точному адресу: туда, куда в итоге сплавляются все.
И даже крепкие с виду деревья, иногда называемые топляками, все мчат туда.
Хотя, чаще, топляки, когда приходит их время, становятся тяжёлыми.
Тогда один их конец заякоривается обо дно обло.
И это дело некоторое время не замечают.
Да–да, именно не замечают.
Как часто в мире случается: рак должен свистнуть. Самолёт обязан упасть, ибо штурвал в руках самоубийцы. Эка редкость, однакож бывает!
Космонавт обязан задохнуться, раздуться, вскипеть.
Парашют может порваться.
Плотину прорвать.
На Луну плюнуть свысока, всем смотреть в чёрные дыры.
Разогнать божественную частицу досмерти, до смерти человечества.
Корейцы должны тронуться, прицелиться, блефануть, а госдепу ответить невменяемо.
На Луну плюнуть… эх, эх. Снизу: как свысока: не мы за ней, а она вокруг нас. Вертится. Собачкой. Преданной–припреданной.
Собаке – лунной свидетельнице – хотелось заговорить с Анной. И велеть Анне лезть под поезд.
Дура–дурой, но хоть бы одна полезла, со своим потоком сознания, благодаря старикашке Толстому, что Война и Мир, и первее Джойса.
Главное, что не со всем человечеством велел Анне самоуничтожиться!
А для красоты прозы Льва!
Ибо застрелиться проще, и не так больно.
Пуля! Красавица! Выручалочка!
И кишки не намотает на ось, и башка не покатится по щебню.
Тогда женская красота из красоты становится голимым ужасом, мрачным комком оволошенным, косматым, благо не на палке носят, но всё равно детской пугалкой. Ну и Толстой!
Паскудник. Чё удумал!
Ибо поезд был в то время моден: так думал толстой–лев–заратустра, книжку хотел выгодней продать, вот и подтолкнул Анну. А железнодорожники ему приплатили… Пиар! Реклама жэдэ. Если не знать, что поезд был лёвиной поэтичной задумкой, с запахом хоррора, то так бы и думали, что Анна взята из газет.
Одни курзааааалы–вооокзалы с танцорками на столах, и с алкашами под столами чего стоят!
***
Итак, до тех пор топляки живут подводной неприметной жизнию. Хоронясь в бурунах. Пока другой конец, что ближе к ватерлинии, наконец, не пропорет днище или борт – значительного корабля.
С пассажирами.
Один из последних в ковчеге – министр водного транспорта, с бородой.
Не утоп, сука, но разозлился, и, как выполз живым на берег, то велел в телеграф, с криком «ну держитесь, русалки», фарватер чистить и выпрямлять по отвесу с линейкой.
Крепкие системы, надо отметить, они как топляки – неподвижные. Они скучают в застылости.
А какашечки – против их – могут плыть и плыть.
До самого устья, где холодныя воды, если на севере.
И солёные, если на юге.
А то и не торопясь: цепляются за кусты, болотят побережье.
В них любят останавливаться утопленники и набивать мёртвые рты указанной в протоколе опознания прелестью.
Ими питаются и птицы, и рыбы, и производятся микробы.
Это отличная польза миру паразитов.
А если повезёт, то их притянет какая–нибудь насосная станция.
Там их засосут, прохлорируют, ультрафиолетом подлечат.
А они ещё больше окрепнут, загорят, станут симпотными, как звёзды, и:
– Джонни, о, е! Та–та–та–та, татата. И обре тут муни, мунитет, тет а тет, оообре тут, обретут. Джонни, о, е! Сно ва за пу стят в жизнь, пустят в жизнь, пустят в жизнь. Джонни, о, е! Та–та–та–та, татата, та–та–та, татата татата.
Хорошая песня.
И музыка нештяк.
И по–русски шпарят.
Наша маериканская, брайтон–бичевская, жаннина, не дАрк, наша Жанна – наша ментальность. Наша мелодия.
Но, отвлеклись, однако.
9. Французские иероглифы
Сепия тут стала мигать. А местами облыжно, покровно походить на правду…
Радуга брызжет, распадается на запчасти: красные, зелёные, рыжие.
Каждый охотник желает знать где сидит… художница, едрёна мать.
Дамочка что ли? фазанистая, фасонистая, писает фасолисто, кладёт кучно в холст, не под куст: фас кучерявый! фаз! фуд! фас, зад, фа–сад, соль–ля–сисад, садо–мазо, маркиза, псина бульдожемордая!
Знаем–знаем, не надо нам втирать.
В спину.
Радугу. Самую что ни на есть обыкновенную.
Мы не лохи, как некоторые, у которых дома деревянные: сидятъ, ждут пожару на Михаила –архангела, так и будет, ей–ей.
Тьфу, чёб не сглазить.
А судьба, и никуда от неё!
Цвет – это всего лишь длины волн, хоть их и семь: это для удобств производства красок, а не от красоты зрелища разложения.
Потому и складываются цвета в очередь, а не как попало.
И на Марсе так же, и на Сатурне, только дивиться там некому пока что.
Не летал Леонов на Марс.
Да и спектр семицветный – не круглобанки для спины, а расхристанный, по косточкам, белый свет, на усмотрение глазом.
// Физика заурядная, ландау.
Свет – с лёгкой руки чьей–то – кванты, а не поток даровой солнечной энергии.
Да и Эйнштейн – не Эйнштейн, когда без жены, причём тут радуга с фазаном, хоть и еврей, далеко не фиолетовый, не голубой, а еврейский, обрезной, не Ландау с большой буквы, даже не Марк Зэт гетеросексуальный, на Джойса похож: один в один, если бы не новая типографика.
В жене его всё было дело.
Она писала еврейские формулы для всего мира, отдаваясь Эйнштейну–мужу с биологической частотой потребности.
И Её–моё–энергия, равная квадрату скорости дарового света, помноженной на массу разложенной на запчасти элементарной единицы – её рук и ума дело: честь ей и хвала, не в пример жулику Альберту.
Кто об этом знает? Да никто, кроме знающих Альберта не понаслышке.
Не каждая еврейская спина с подагрой.
Не каждый Альберт – Эйнштейн.
Зато каждая спина любого еврея заканчивается с началом задницы, и точной границы тех сопредельных территорий не прописано, разве что от копчика начать считать позвонки: так тож седьмой выйдет, вот же совпаденьице!
Те границы в деловом совершенстве знают лишь профессиональные экзекуторы, которым выдали рецепты лечения провинившегося – вруна и плагиатора. //
Хоть бы инициалы жёнины Эйнштейнище в формулу бы вставил, и то бы хоть какая–нибудь почётная дань была.
Отвлеклись. Отдохнули на физике жён и мужей израелевых.
Честно сказать, не любит автор израельчан: много врут, много средь их банкиров и ни одного жнеца, и ни одного сантехника.
Может и не так. Чем они питаются? Не одной же мацой!
Подруга одна – она русская – сообщает: евреи и еврейки по–особому пахнут. Ну и ну! Вот это хвантазия. Хотя кто его знает: я не принюхивался.
Единственная еврейка, с которой я имел некоторые дела, ну вы понимаете, вовсе не пахла по–особенному.
Зато она обожала воспроизводить позиции китайских иероглифов.
И, застывая в какой–либо позе, велела угадывать куда – для достижения гармонии – приставлять чёрточки и палочки, и с какой частотой натыкивать точки.
И я добросовестно учился её китайской грамоте.
Пыхтел, потел, доводил до совершенства.
После отмывали иероглифы. Под душем. Забрюхатела чертовка. Иероглифы это такой приёмчик был, как оказалось.
***
Итак, горничная, уборщица, официантка, явно не без национальности.
Что–что? Как это без национальности? Это дело надо поправить.
Мозг поправит, трепануто кивая черепом.
Кто же это входит к нам, так артистично?
Завтрак принесли в постель? Ух ты! Давай–ка его сюда! Ну и ножки! А фартучек! Вышивку оближешь: такие там перси намулёваны!
Кто тут был сервисом недоволен? Ах, это был наш дружище–недоросль Малёха!
Принюхиваемся.
Повеяло мюнихской рулькой: не может быть: мы в Париже!
Нос уточняет: фазан жареный.
Глаз неужто врёт: не официантка!
Не оплачен сервис.
Ошибочка вышла.
Не в тот номер меню подали.
Ну, и нарядец, однакож! Макензи Уоллес.
Врёт опять.
У цветах усё алых тами!
Будто токо что из Саратова.
Что не на Дону, но с казаками.
Которым что до татар рукой подать, что пароход с мели снять, не просушивая одежды.
Ибо запасного белья у матросиков нет: а так высохнут.
Запросто.
Легко.
Тащит–несёт.
Дамочка служивая.
Может отдаться.
Без тележки.
Или на ней.
Или под.
Если большая бы.
Руками с рукавами.
Несёт.
Несёт.
Поднашивает.
С под носом.
Подошла.
С серебрянным.
Не в виде частного исключения и проверки читателя на знание русского, а просто оловяного не было в буфете. Был только оловянный. А металл данный не фонтан, а номер в табличке Менделеева.
Всего–то.
Нет, не официантка.
Саратовка.
Разбойница.
Делает вид.
А под фижмой пистоль на резинке.
К каркасу привязан.
Всё–то мы знаем: читаем литературу потому как. Слизываем и наматываем.
А в литературе как: в литературе «враз дёрнет, наставит в секунду, и в минуту грабанёт». Цитирую у самого себя, так что в онлайнплагиате даже не ройтесь.
Или всётки она?
Настоящая постперестроечная диссидентка: не прошла в журналистику, устроилась как смогла, и то хлебушек, всяко лучше, чем пожилые запчасти чамкать и ойкать беспричинно.
В постреннесансных романах всё всегда так: неожиданно и некстати.
Плюя на сюжет, и на автора.
Бабы малоперсонажные, без перспектив, вылетают. Откуда–то сбоку–припёку.
Не по сигналу сверху: самостоятельно.
Дуры потому как.
Не стая фазаних, нет.
Одна.
Одна. Ещё одна. Раз–два–троилась. Степень, логарифм, синус.
И как–то на «Ф» распараболилось.
Мокро за шиворотом, а приятно затекает в грудь.
Вот что означает «фиолетово ей».
Тёплый это дождик, а сам холоднее синего: посмотрите сами спектр и убедитесь в какую сторону бежит Кельвина шкала.
Во: с Флейтой, млин!
Что ж они такое творят!
Саратовки эти!
С Угадайки–тож.
С Флейтой!
Чего ради творят?
Куда Флейту можно пристроить?
В какую дырку вставить, в какой род и рот, в какой институт благородных девиц?
Ладно, что не с Арфой припёрлась!
А то б!
На арфе и отымели бы.
И Арфу бы отымели, отколошматили б ей. Все ниццкие струны лазурные.
Ничего, что барин неумёха, зато возница дока – покажет брод дамин и юбку поддержит–подфорсит и фалды завернёт как надо, чтобы не мешали процессу.
Тут музыка: долгая, странная, басовая, си бемоль.
Что это?
Стали имать будто с саратовки начали.
А поднос из рук взять забыли.
Бьётся стекло в судорогах на кафельном полу.
Так по логике–то–с.
Такие теперь сочинители–с.
Всё бы им флейту даром сосать, извлекать содержимое, а в нотах ни бельмэ, и на дырочки не жмут, а их не одна, а несколько, и у каждой дырочки свой голос и бемоль, а ещё можно пальчиком муссировать дырочку, получится трель и кайф.
Ни черта не понимают: ни в музыке, ни в любви, ни в нотной грамоте, ни даже в дырищах не сориентируются.
Объекты самонадувательства!
Ах это музыка нашей планеты звучала так нештяк: за последние двести миллионов лет.
Ладно, ладно, замах оценили.
Автору зачёт. Но сильно после.
Режиссёру зачёт. Композитору двойка: за плагиат.
10. Разные француженки приходят во снах
– Ах, как глупо своёго дома не знать, – сказала голубушка Варвара Тимофеевна, а это была именно она – общезнакомая тёлка из XIX–го Таёжного Притона.
Флейта опять же, но махонька, вынимаема из сумочки.
Музыкантша. Прорвы своей: лучше б золотую дилду носила с моторчиком дребезжальным, с тремя скоростями и тросхуем–углубителем.
– Пришлось задирать подол у самой водосточной трубы, – сказала она: наивно, как в среднем веку, – а говорили, что в Париже теперь клозеты на каждом шагу. Какой век–то объявлен?
А алфавит мефодьев нынче моден чи–нет? Отстала я от цивили в тайге–то своей. Хорошо – дождит, а то и не знаю, что бы со мной приключилось. Неудобно как–то сухие тротуары мочить. В лесу оно проще: там валежник, мох.
Если быстро, то муравей не заметит, а сорока не растрезвонит.
Мы с Бимом молчим партизанами.
– А я к Ксан Иванычу, – говорит, – где он? Как нет? – самое время! Я с гостинцами к нему.
Должна я вам, кстати, сообщить на ваш вопрос, что ваш ненаглядный Ксан Иваныч вашу нумерную гостинку в Гугле нашёл. И позже ещё раз нашёл, – по приезду, так сказать, чтобы супружнице доложить своей ненаглядной certainty факты, так сказать. Нашёл и фотку – по вывеске, кстати, – и место вашей теперешной дислокации. Век–то номер двадцать один с Рождества Христова.
Порфирий замолк окончательно, засуетился, скуксился: не писатель он…
Засомневался в технологических возможностях века, и в прозрачных фижмах новой литературы, и в правильной дате начала исчисления.
Реалист херов!
Всё это мутно для него, и каждый король, мол, норовит по своему считать… чтобы наколоть соседа.
– Это я–то король, это я–то жулик?! Не прощу ему!
А–а–а, забыл, это не самое главное, а подспудно.
Главное: он же голый вниз от пояса. Пол Эктов писал это в своём романсусе. Прикрываться одеялком стал. Всей маскарадной прелести и новизны ситуации не понял. Тоже мне… герой–любовник.
Могли бы вдвоём этой Варваре Тимофеевне… Как давеча в Угадае этой… ну–у–у…
Стоп–стопарики!
– Голубушка, Варвара Тимофеевна, – вместо предложения ночной луны, звёзд, как дыр в занавеске рая, и вместо горячего сердца двадцать первого века стал оправдываться я.
А ведь я – не в пример уважаемому вами Ксан Иванычу – не только хотэль в Гугле нашёл, а ещё проехался на невидимом автомобиле.
И катался по городу, рассматривая фасады, до тех пор, пока не стукнулся головой о виртуальную ветку и в заблудшее расположение не встрял.
А там и Гугл издох: виртуалил–то я с места службы. А на службе для каждого назначен трафик. Все уже привыкли и стали в него вписываться без проблем. Начальство наше, поразмыслив, решило, что все уже стали честными людьми, и ограничение сняли.
Хренов им!
Тут Варвара Тимофеевна ойкнула, слово Бимовский сморщенный орган ей, видите ли, не особо понравился. Как бы не в строку шло. А её это колет.
Она поначалу вышла из барышень, а потом уж только завела себе Притон на отшибе, и набрала на службу разных диких Олесек.
От заезжих джипперов, батюшек с приёмными и своими детьми, набожных сестриц, колдунов, беглых каторжников, ролевых игрунов и нечисти местной теперь у неё отбоя нет.
– Голубушка! Мы идём! – кричат гости, только вывалившись с баржи. Пить начинают ещё с берега. Пока дойдут – а там всего–то идти триста шагов – ящика шампанского, а то и двух, в зависимости от пола народного и наличности цыган, как ни бывало.
– Ну, дак, – продолжил я, – искали честных, а нарвались на глупых. Я – не поверите – наивно тратил из общака и удивлялся: надо же, какой Гугл энергоНЕёмкий. Лишил всех коллег радости общения с Интернетом: на целый месяц. Ну и ладненько. Прожили как–то, хотя и позубоскалили поначалу.
– Как ладненько, – спросила Варвара Тимофеевна: говорит с одним, действует с другим: а у неё всегда так, и прилепляется к койке, рядом с Бимом, – простите, судари, можно я рядом с вами посижу? Или на минутку прилягу–с. Подайте подушечку–с, милейший, как вас зовут–с?
Бим подвинул испод подушечку: «Порфирий я, Сергеич».
– Устала–с я, Порфирий, как гришь, Сергеич? Ну–ну. Парижец такой большой городишко.
А мне: «Ладненьким не обойдётся, сударь, говорите правдиво: вас лишили работы, Егорыч, так ведь? Или наложили штраф? По–другому в нормальных фирмах не бывает».
– Простили меня, – говорю, – потому как дело шло к концу месяца, и даже денег с меня не взяли, хотя я предлагал излишек расхода оплатить со своего кармана. Может мне пора отвернуться от вашей картинки?
Тут Варвара Тимофеевна, забыв про меня, и не ответив вежливым «можете посмотреть наши шалости, а можете чуть погодя присоединиться», стала закидывать нога на ногу, широко, задница–то с барселонский квартал.
Фальшивый костыль в сторону.
А как только приподнялся край платья, показались кружева, и оголилась розовая коленка, так Бим стал валиться на неё и тут…
И тут Бим стал мной, а Варвара оказалась Маськой.
Прорезь у Маськи нежная, белая и тонкая, но не так как у Тимофеевны – обросшая рыжими волосами и труднодоступная – как дикая тайга (тайга ещё цивилизованной бывает, когда из неё делают музей с билетами), – а такая, как полагается молодым и неопытным девушкам.
Ужель то была Фаби?
Но тогда я ещё не знал Фабиного устройства
Значит, объявившееся чудо было–таки Маськой.
Расцвела девушка на глазах всего Интернета! И всего города. Ибо только она одна мылась в водном шоу в бабушкином бюстгальтере. А я был в амстерской майке, с красной амстерской блядью, силуэтом между букв.
Изображала серединную «А».
Для этого стояла на коленях и расставила ноженьки, а «А» долженствующая именоваться заглавной была буквой обыкновенной, вот так: «амстердАам».
Перекладиной у «А» была согнутая её рука.
Всё было изображено мастерски. Уровень верхнего неолита.
То есть лаконично в степени зае… то есть «здоровски».
И все смотрели на мою серединную «А» и мечтали её поиметь: даже не снимая её с меня, а просто вставить меж колен ей: и ведь попали бы, сволочи!
Мотивировалось ими тем, что люди, не знакомые с реальными прототипами книжных «героев», не станут читать про каких–то там ни грамма не известных лиц.
Художественные достоинства произведения и точно изображённый срез культурного общества того времени – а это особенна: историко–познавательная ценность – критиками–родственниками отвергались напрочь.
Понимаю: это тот самый случай, когда «на Родине не бывает пророков!»
Позже автор посчитал необходимым начинать все новые публикации «Парыжа» всёж–таки с исходной главы (по «правильной исторической схеме»).