Kitabı oku: «Собрание сочинений. Том 2. 1988–1993», sayfa 8

Yazı tipi:

Что такое «Апофегей»?

1. Кто спал с Брежневым?

Обычно я задумываю рассказы, а пишу повести или романы. В рассказе мне тесновато: хочется поведать о том, что было с героем прежде. Помимо прочего, у него обнаруживается немало родственников, друзей и подруг – о них тоже хочется рассказать. К тому же у героя есть профессия, работа, сослуживцы, да и живет он в определенном месте и конкретном времени. Ну как не отразить и это! Заметили, из современной прозы почти исчез пейзаж? Герои приезжают просто на реку, идут просто в лес, срывают просто цветы и ягоды. Но ведь нет ни одной одинаковой реки, каждая травинка и ягода имеют названия, которые нынешним авторам, как правило, незнакомы. Да и приметы эпохи встретишь у них не часто, если, конечно, речь идет не о ГУЛАГе или «кровавой гэбне». Впрочем, и эти невеселые учреждения писатели скорее воображают, нежели отображают. Чтобы отобразить, надо изучить, а времени так мало – на тусню даже не хватает. Терпеть не могу сочинения, где персонажи напоминают бесполых целлулоидных кукол, помещенных в вакуум.

Мой же простенький сюжет именно за счет подробностей и деталей обычно «разгромождается», точно замысловатый дачный терем. А ведь намечался малюсенький садовый домик – комнатка с верандой. Первоначально рассказ, задуманный в середине 1980-х, назывался «Вид из президиума». Сюжет несложный: серьезный партийный начальник, сидя на сцене в ряду себе подобных за длинным столом, покрытым красной скатертью, вдруг получает записку от своей давней и, как с годами выяснилось, единственной в жизни любви. Начинает вспоминать. С трибуны тем временем доносится монотонный доклад, потом прения… А он все вспоминает, покрываясь мурашками былой страсти.

Должен заметить, что сюжет с запиской в президиум довольно часто встречался в тогдашнем городском фольклоре, а проще говоря, в анекдотах. Был и такой. XXIV съезд КПСС. Брежнев вдруг получает записку: «Леонид Ильич, а помните, как мы с вами вместе спали? Прошу принять по личному вопросу!» И подпись – «Такая-то». Генсек, известный ходок, смутился, принял в Кремле даму и выполнил ее просьбу, связанную, разумеется, с улучшением жилищных условий. С чем же еще? Она уже покидала кремлевский кабинет, когда Брежнев остановил ее вопросом: «Вы уж извините, товарищ Такая-то, но что-то не припомню, где и когда мы спали?» – «Ну как же! На XXIII съезде. Я – в зале. А вы – в президиуме…»

В середине восьмидесятых я, будучи членом сразу нескольких выборных органов, в основном комсомольских, частенько заседал в президиумах, развлекая товарищей по официальной неволе стихотворными экспромтами:

 
Все, кто пришел на пленум,
Однажды станут тленом.
 

И как-то раз тоже получил записку: «Эх ты! А говорил, что любишь! Обещал прийти… К.В.». До конца конференции я ломал голову, выскребая до сухого блеска сусеки личного опыта. Что еще за К.В.? Куда я обещал прийти? Так и не вспомнил. В конце толковища ко мне подошел Костя Воробьев, работник отдела культуры ЦК ВЛКСМ, и спросил, улыбаясь: «Что ж ты не пришел? Мы тебя ждали с пивом и воблой. А говорил, что любишь баню!» И я вспомнил, что мы действительно собирались компанией в сауну, недавно отгроханную в одном из оборонных НИИ. В ту пору укромных мест, где можно попариться, выпить и поговорить, было не так много, поэтому от подобных приглашений редко отказывались.

За «Апофегей» я сел в начале 88-го, сразу после выхода повести «Сто дней до приказа», всколыхнувшей и без того возбужденное советское общество. Когда сегодня обладатель «Букера», «Нацбеста» или «Большой книги» ощущает себя знаменитостью только потому, что его показали в телевизоре, мне смешно. Мои первые вещи вызвали всесоюзные прения, в журнале «Юность» под мешки с почтой в мой адрес выделили особый чуланчик, а на улице, если меня узнавали прохожие, случались стихийные читательские конференции. Говорю все это не из позднего тщеславия, а чтобы напомнить, какое место литература занимала в умах и душах соотечественников. От меня с нетерпением ждали продолжения «военной темы», я получал груды писем, где мне подсказывали сюжеты, сообщали факты самой разнузданной «дедовщины» и офицерских злоупотреблений. Но авторы одной темы похожи на едоков, которые всю жизнь жуют одну и ту же сосиску длиной в несколько километров. Отрежут очередной кусочек, разогреют и жуют, жуют. В моем поколении тоже были такие писатели, но их книги забылись сразу по прочтении, как рекомендации врача-венеролога после выздоровления.

Меня же какой-то непонятной магической силой тянуло рассказать то, что я знал о молодых партийных карьеристах, а перевидал я их к тому времени немало. Сам не знаю, откуда взялась эта тяга. Может, я каким-то седьмым, писательским, чувством предощущал скорый крах советской цивилизации с ее неповторимым номенклатурным миром? Или предвидел, что именно эти молодые мустанги партии и комсомола станут основной движущей силой капитализации страны? Была и другая причина: в повести «ЧП районного масштаба», законченной в 1981 году, я кое-что недоговорил, о чем-то умолчал из опаски, что вещь никогда не напечатают, ведь советская власть в ту пору казалась незыблемой, как Памир, и неисчерпаемой, как Байкал. Заметьте, футурологические произведения фантастов, например Ивана Ефремова или братьев Стругацких, пророков передовой советской интеллигенции, давали картины продвинутого бесклассового общества. О реставрации капитализма никто и не грезил. В этом смысле в наших головах царила полная каша. Так, мы, студенты пединститута, создали тайную литературную организацию и для написания программы сошлись в большой квартире Саши Трапезникова, сына военного прокурора Московского округа. Выпили и стали обсуждать первый раздел: будущее общественное устройство страны. Не больше и не меньше.

– Необходимо разрешить частную собственность! – заявил Саша.

– Капитализм, что ли? – не понял я.

– Нет, капитализм не нужен. Только частная собственность…

Потом долго спорили, как захватить власть, и пришли к выводу, что без помощи уголовного мира не обойтись. Ну не идиоты! Слава богу, на том наши бдения и закончились, а то бы моя первая повесть называлась не «Сто дней до приказа», а как-нибудь иначе – «Места отдаленные», например. Преувеличиваю? Но ведь впаяли же за подобные вещи семь лет прозаику Бородину, и как раз в те самые времена.

Впрочем, для написания «Апофегея» имелся и еще один мотив. О нем скажу подробнее. Иные критики, в советский период обслуживавшие коммунистическую идеологию с подобострастием брадобреев, теперь уверяют нас, будто вся советская литература – это унылый соцреализм, не имеющий ничего общего с жизнью. Вранье. Вранье даже в отношении самых мрачных времен, а уж о позднем, ослабившем идеологическую хватку режиме и говорить нечего. Ну какие соцреалисты Шолохов, Катаев, Ильф и Петров, Пильняк, Платонов, Леонов, Белов, Астафьев, Распутин, Солоухин, Трифонов, Вампилов?.. Никакие. Другое дело, существовало несколько, так сказать, табуированных зон, где отечественная литература вдруг кубарем скатывалась со своих высот и начинала улыбчиво заискивать перед властями предержащими, как официант перед недовольным клиентом. Речь о темах, которые искони считались политически важными. Что-то вроде строго охраняемой рощицы посреди общедоступного лесного массива. «Вы куда?» – «Туда!» – «Туда нельзя!» – «Почему?» – «Потому! Не задерживайтесь!» Собственно, художественным рассекречиванием таких закрытых зон я и занимался в тот период: армия, комсомол, школа… Но самой секретно-табуированной была, конечно, партия.

В произведениях о ней продолжал господствовать давно осмеянный даже придворными критиками принцип «борьбы хорошего с лучшим». В потоке тогдашней довольно высокой литературы эти сочинения напоминали ломового извозчика, затесавшегося среди новеньких «Жигулей» на Калининском проспекте. Если в книге появлялся не очень уж хороший партработник, мгновенно рядом с ним, играя желваками и честно глядя вперед, возникал другой партработник – очень хороший. Реальная жизнь аппарата оказывалась практически вне литературного осмысления. Вышел, правда, в конце 1970-х роман хорошего сибирского прозаика, первого секретаря СП СССР Георгия Маркова «Грядущему веку», но читать его было трудно: тень пленумной риторики лежала даже на удачных страницах. В 1980-х годах первой попыткой художественного исследования человека, вовлеченного в аппаратную жизнь, стала, извините за прямоту, моя повесть «ЧП районного масштаба». Но тогдашняя критика этого даже не заметила, уткнувшись в «антибюрократический» роман В. Маканина «Человек свиты», сбитый из фобий и фанаберий кухонного советского фрондера. Критика часто предпочитает придуманный ею литературный процесс реальному – подобно тому, как иные дамы предпочитают эротические фантазии полноценной интимной близости.

2. Вляпавшиеся во власть

Итак, я уселся за «Апофегей». Мне захотелось написать честную историю хорошего человека, пошедшего во власть. И я сделал это: в 1988 году начал, а в начале 1989-го закончил. Писал я, наблюдая битву Горбачева с Ельциным, которого в ту пору представить себе президентом страны было так же невозможно, как ржавый танкер с дешевым алжирским вином вообразить флагманом советского флота. Имелся ли прототип у Валерия Чистякова? Конечно. Даже несколько, но зрительно я, сочиняя, представлял себе почему-то Валерия Бударина, он был первым секретарем Бауманского райкома комсомола в период моей недолгой работы в этой организации. В аппарате мой прототип не прижился, запил, опустился и был впоследствии зарезан в какой-то пьяной драке.

О прототипе БМП и говорить нечего, его сразу все расшифровали. Речь о тогдашнем народном любимце Борисе Ельцине, который в качестве первого секретаря МГК КПСС наводил ужас на функционеров своим продуманным жестоким хамством. Как редактор «Московского литератора» я был хорошо знаком с сотрудниками отдела культуры МГК КПСС и знал от них, что вытворял Ельцин в горкоме, как, не задумываясь, ломал людям судьбы. Рассказывали о нелепых решениях, которые он принимал спьяну. Уже тогда были очевидны его патологическая властность, мстительность, диктаторские замашки. Когда Ельцина наконец убрали из Московского горкома, все вздохнули с облегчением, не подозревая, что это только начало его большой политической карьеры. И я, сатирически изобразив в повести градоначальника и дав персонажу прозвище БМП, даже помыслить не мог, что первый президент России в августе 1991-го провозгласит победу демократии с танка, то есть почти с бронемашины пехоты.

Впрочем, мне пришлось впервые увидеть Ельцина шестью годами ранее. В Свердловске проходил Всесоюзный слет молодых писателей. По традиции с литературной сменой встречался руководитель региона. К тому времени я повидал и послушал немало первых секретарей областей и республик. Среди них были молчуны, говоруны и действительно талантливые, оригинально мыслящие люди вроде полтавского Федора Моргуна – писателя и новатора сельского хозяйства. Но Ельцин поразил нас своим самодовольным и агрессивным тупоумием.

– В такой серьезной области – и такой дебил! – шепнул кто-то из нашей делегации.

В заключение он вручил нам номерные значки, представлявшие собой яшмовый силуэт области с городом Свердловском, обозначенным крошечным рубинчиком. Раздавая коробочки, Ельцин рокотал, что с таким значком на лацкане можно смело приходить в закрытую обкомовскую столовую и обедать. Дешево и сердито. А вечером местные писатели отвели нас на место взорванного дома Ипатьева, где была расстреляна царская семья. Сровнять историческое здание с землей приказал будущий отец русской демократии.

Я почему-то сразу почувствовал разрушительную угрозу, исходившую от этого человека. В своей карьерной устремленности царь Борис напоминал огромную косилку, «сибирского цирюльника», срезающего любую голову на своем пути. Так оно впоследствии и оказалось. Мешает СССР в борьбе за власть? Да ну его – СССР! Надо сказать, главный редактор «Юности» Андрей Дмитриевич Дементьев проявил твердость, ставя «Апофегей» в номер, ибо многие в редакции были уже заражены ельцинской бациллой и активно выступали против публикации. Тот же Виктор Липатов, ставший к тому времени первым заместителем главреда. Кстати, после выхода журнала Ельцину, уже изгнанному из Политбюро, но набиравшему вес в борьбе с КПСС, на встречах «трудящиеся» задавали вопрос, как он относится к повести «Апофегей». Будущий гарант резко отвечал: это провокация и гнусные происки партократов. Насмехательство над первым российским президентом мне долго потом не могли простить, особенно либеральные критики и демократически нездоровые граждане. Да и не простили, по сути.

Повесть имела успех, была выпущена отдельной книгой гигантским даже по тем временам тиражом – полмиллиона экземпляров. С тех пор она переиздавалась (не соврать бы) раз двадцать. Однако если кто-то полагает, будто успех пришел к ней из-за того, что автор без прикрас описал судьбу партаппаратчика, да еще запустил сатирой в набиравшего власть народного любимца, он глубоко ошибается. На самом деле читательский восторг вызвала прежде всего смелая любовная линия, и я даже на некоторое время стал провозвестником возрождения эротики, бунинской традиции в отечественной словесности, умученной большевиками. Кто же знал, что вскоре появятся Виктор Ерофеев и Владимир Сорокин, для коих самая изысканная эротика – это непотребные надписи на стене сортира.

На некоторое время я стал признанным экспертом по части плотской любви. А предложенная персонажем повести Иванушкиным исконная классификация мужских достоинств (щекотун, запридух, подсердечник, убивец) передавалась из уст в уста. Школьные учительницы сетовали: мол, очень хотим включить вашу повесть в список внеклассного чтения, но боимся смутить подростков смелыми сценами. Хотя с сегодняшней точки зрения ничего там предосудительного, по-моему, нет. Ну, подумаешь, влюбленные называют альковные эксперименты «введением в языкознание», а естественную усталость после объятий «головокружением от успехов». Я не хотел оскорбить нравственность, я просто хотел вернуть в литературу плоть и здоровое раблезианство. Вот кусочек из моей статьи, опубликованной на страницах «Иностранной литературы» в рамках дискуссии о романе «Любовник леди Чаттерлей».

«…Но давайте снова обратимся к отечественному опыту!.. Что мы все, право, про импорт да про импорт! В советской литературе, по-моему, происходило следующее: представьте себе страну или даже планету, где самое неприличное – это вслух говорить о пище и даже намекать на то, что люди вообще едят. Вот такие странные нравы! Теперь вообразите себе литературу этой планеты. Тот факт, что в художественных произведениях действуют полноценные герои, а не дистрофики, неизбежно должен наводить читателей на мысль об их питании. Читатели, конечно, догадываются, что он, герой, заторопившись после службы домой, хочет (о, я краснею!) плотно поужинать или что он, герой, любит свою жену (и как только язык поворачивается!) за ее умение прекрасно готовить… И я воображаю, какая буря поднялась, если бы автор попытался написать, что герой выходит из столовой, вытирая после еды губы! Но самое удивительное заключается в том, что изящная словесность этой планеты ломится от сочинений, посвященных страданиям голодающего человека! Думаю, нет нужды продолжать весьма прозрачную аллегорию: для того чтобы попасть на эту удивительную планету, не нужно никуда летать – достаточно зайти в библиотеку. Писатели, все-таки обращавшиеся к эротическим проблемам, выглядели в нашей литературе поистине как инопланетяне. Напомню, что сексуальная заостренность некоторых вещей, вошедших в свое время в „Метрополь”, возмутила “общественность” чуть ли не больше, чем сам факт создания неподцензурного альманаха…»

А вот еще оттуда же:

«Если главный долг людей – стать исправными винтиками в отлаженной государственной машине, то у людей все должно быть одинаково – и душа, и тело, и одежда, и мысли… Чтобы общественное всерьез встало над личным (а только на основе такого мировоззрения может работать тоталитаризм), нужно объявить личное, куда входит и интимная жизнь, чем-то низким, малодостойным, даже постыдным. Боже, да появись в те времена какой-нибудь Лысенко от сексологии и предложи способ размножения советских людей при помощи социалистического почкования, его ждала бы такая слава и такая любовь властей предержащих, в сравнении с которыми триумф приснопамятного Трофима Денисовича с его дурацкой ветвистой пшеницей показался бы детским лепетом на лужайке!»

Мне, конечно, неловко сегодня за ту прямодушную перестроечную риторику, но из песни слова не выкинешь. Все мы тогда черпали окончательные знания из журнала «Огонек», возглавляемого быстроглазым Коротичем. Особенно чувствую свою вину перед памятью академика Лысенко, который вел себя в научной борьбе гораздо принципиальнее и порядочнее, нежели его оппоненты – генетики. Во всяком случае, такой вывод следует из рассекреченных архивов НКВД-КГБ. Кстати, некоторые его идеи и выводы, объявленные прежде чепухой, нынешние исследования на новом научном уровне подтвердили.

3. Почему Снежкин не снял «Апофегей»

Но еще раз отмечу: именно человеческая, любовная линия в «Апофегее» взволновала массового читателя. И вот тогда Студия детских и юношеских фильмов имени Горького решила экранизировать, а Академический театр имени Маяковского – инсценировать «Апофегей». Соответственно мной были написаны сценарий и пьеса. Сценарий начинался так: 1990 год. Надя Печерникова, уехавшая с мужем в Америку и вылечившая там сына, прилетела на побывку в Москву. Случайно попав на какой-то организованный стихийный митинг в поддержку свободы, она с изумлением обнаружила на трибуне среди борцов за демократию и своего бывшего возлюбленного Чистякова, и Убивца, и доцента Желябьева… Напомню, все они были еще недавно верными солдатами партии. Надя стоит, слушает, удивляется и вспоминает все с самого начала. Теперь вспоминает она, а не Чистяков. Понимаете?

Заканчивался 1990-й – предпоследний год советской цивилизации. Запуск картины задерживался, потому что Сергей Снежкин, прославившийся фильмом «ЧП районного масштаба», сначала возил полузапретную ленту по стране, а потом замешкался на другой постановке и оттягивал начало запуска картины. Но и я, и руководство студии хотели, чтобы «Апофегей» поставил именно он. К тому же после конфуза с будущим Пазолини – Хусейном Эркеновым – очень боялись промахнуться с кандидатурой постановщика. А старый конь борозды не испортит. Конечно, теперь мне совершенно ясно: это была роковая ошибка, Снежкин просто повторил бы, но с еще большим антисоветским накалом, «ЧП районного масштаба». Кстати, эта лента сейчас с трудом воспринимается, несмотря на хороших актеров, отменную режиссуру и неплохую литературную основу, именно из-за этой политической предвзятости, даже упертости, чего, кстати, в моей повести в помине нет. Но по-другому взглянуть на советскую жизнь он просто не мог, да и сегодня не может. Есть художники, которые периодически сбрасывают некий хитиновый покров и растут, развиваются, усложняются, а есть и такие, что всю жизнь ходят в одном панцире, засиженном мухами.

Замешкался Снежкин еще и потому, что делал кино по киноповести Александра Кабакова «Невозвращенец», хотя его предупреждали, в том числе и я: сделать картину из этого перестроечного мыльного пузыря невозможно. Ни сюжета, ни героя, ни характеров, просто перелицовка американского фильма катастроф вроде «Безумного Макса». После премьеры картины, убедившись в правоте доброжелателей и получив коллективный подзатыльник от критики, Снежкин впал в депрессию, а когда продвинутый Кабаков поднял страшный шум в либеральных кругах и чуть ли не подал на него в суд за нарушение авторского замысла, он запил и отказался от «Апофегея». Несколько раз я участвовал в снятии творческого стресса. Чокаясь со мной, Сергей говорил:

– Ты ведь тоже не всем доволен в «ЧП…»?

– Не всем… – охотно соглашался я.

– Но ты же на меня в суд не подаешь!

– Не подаю…

– Почему?

– Потому что я светский человек.

– Да иди ты…

– Будешь снимать «Апофегей»?

– Не могу…

– Тогда и ты иди туда же!

Не мог же я безутешному режиссеру прямо сказать, что «ЧП…» при всех моих претензиях – отличная картина, а «Невозвращенец» – очевидный творческий провал, в котором Снежкин виноват сам. В результате я предложил немедленно отдать картину Станиславу Митину, театральному режиссеру, блестяще поставившему спектакль «Работа над ошибками» в Ленинградском ТЮЗе. К тому же он был просто влюблен в повесть и посоветовал дать вещи название «Апофегей», а не «Вид из президиума». Но пока согласовывали кандидатуру, пока переписывали киносценарий под нового постановщика, начались рыночные реформы, и инфляция мгновенно сожрала отпущенный бюджет. За эти еще недавно огромные деньги теперь можно было разве что накрыть прощальный стол съемочной группе. Студия детских и юношеских фильмов стала стремительно превращаться в шарашку с необъятными складскими помещениями. В огромных съемочных павильонах при желании можно было, разобрав на блоки, спрятать даже пирамиду Хеопса.

Параллельно разворачивался мой театральный роман с режиссером Андреем Гончаровым. Многоопытный главреж Маяковки очень хотел заполучить на свою сцену, слегка подернутую паутиной классики, что-нибудь остросовременное. Но он также понимал, что «Апофегей» – это довольно дерзкий вызов партии, уже слабевшей день ото дня, но еще способной перекусить худенькую творческую шейку любому худруку. Гончаров тактически медлил, выжидал, делал мне мелкие замечания, хвалил, и я, как юнец, вдохновленный обещающим девичьим поцелуем, мчался дорабатывать пьесу, после чего завлит с пушкинской фамилией Дубровский, в очередной раз восхитившись моим литературным даром, уверял, что вещь можно ставить прямо сейчас, если подработаю еще пару сцен. Обычная театральная разводка.

Так продолжалось до самого путча. Когда же восторжествовала демократия, Гончаров оказался в еще более трудном положении. Постановку, где партийный функционер выведен неплохим, даже страдающим человеком, могли воспринять как прямой вызов новой власти, объявившей всех нераскаявшихся коммунистов монстрами. Ведь первые месяцы всерьез готовились к суду над КПСС и люстрациям. Потом, правда, сообразили, что если из демократической верхушки удалить всех бывших коммунистов, то там не останется никого. Беспокоило мудрого Гончарова и другое обстоятельство: все помнили, с кого я списал своего БМП. Всепьянейший прототип как раз въехал в Кремль, и начался всешутейший период нашей новейшей истории. Одним словом, в Театре имени Маяковского «Апофегей» так и не поставили.

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

Yaş sınırı:
16+
Litres'teki yayın tarihi:
21 ekim 2024
Hacim:
571 s. 3 illüstrasyon
ISBN:
978-5-17-162064-6
İndirme biçimi:

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu

Bu yazarın diğer kitapları