«Авиатор» adlı sesli kitaptan alıntılar, sayfa 32
Сева - мне:
- Вступай в партию большевиков!
На дворе июнь. Солнце. В Петровском парке оно пробивается сквозь листву дубов. Мы идём по тропинке, наступая на прошлогодние жёлуди.
- Зачем вступать?
- Готовить революцию. Революции, по Марксу, - это локомотивы истории.
Сева теперь, оказывается, марксист.
- А если, - спрашиваю, - локомотив куда-нибудь не туда пойдёт? Не ты ведь им управляешь.
Сева такой возможности не допускает. Он смотрит на меня сердито - с некоторых пор появился у него такой взгляд.
- Партия, - говорит, - это сила. Нас знаешь сколько! Все не могут ошибаться.
Во-первых, могут.
Во-вторых, достаточно ошибиться машинисту.
В-третьих, речь может идти о намеренном действии. Злонамеренном.
Фраза зацепилась за какой-то крючок в сознании и раскачивалась на нем весь день.
В моих ноздрях навеки остался аромат типографской краски, исходивший от глянцевых листов этой книги. Он был ароматом странствий. Шелест этих листов был шелестом островных листьев, защищавших Робинзона от солнца, - огромных, ярко-зеленых, едва колышушихся. С хрустальными каплями по утрам.
Арбуз уже не так блестел, как тогда, в Сиверской, но ведь и время было другое.
Рай - это отсутствие времени. Если время остановить, событий больше не будет. Останутся несобытия. Сосны вот останутся, снизу - коричневые, сверху - гладкие и янтарные. Крыжовник у изгороди тоже не пропадет. Скрип калитки, приглушённый плач ребёнка на соседней улице, первый стук дождя по крыше веранды- все то, чего не отменяют смены правительств и падения империй. То, что осуществляется поверх истории - вне временно, освобожденно.
Мы понимали, что происходящее между нами несколько вышло за рамки ухода за больными ,но не говорили об этом и не пытались это назвать. Назовёшь - СПУГНЕШЬ. Определишь - РАЗРУШИШЬ. А нам хотелось сохранить,
Сиверская, 1917-й, я стою, прислонившись к перилам мостика. Скрещенные на груди руки, взгляд, по просьбе отца, вдаль. Подо мною быстрое течение Оредежи, в струях воды извиваются водоросли. Если долго на них смотреть, кажется, что это речные змеи (есть такие?) плывут вверх по течению. Запах воды и сосен, глухое кукование из лесных глубин.
– Зачем смотреть вдаль, – говорю я отцу, – это же неестественно, это как будто я не замечаю тебя с фотоаппаратом.
– Нет, – отвечает, прячась за треногой, отец, – это взгляд в вечность, потому что фотопортрет включает твое настоящее и прошлое, а может быть, и будущее. Ирония, конечно, оздоровительна, но иногда, – выпрямившись, он задумчиво смотрит на меня, – не нужно стесняться пафоса, потому что смех имеет свои пределы и не способен отразить высокое.
Потом отец настраивает фотоаппарат, чтобы его снял я, и так же стоит на мостике и смотрит вдаль. В его взгляде, несомненно, больше вечности, чем в моем. До перехода в вечность отцу остается несколько недель. На Варшавском вокзале всё уже, в общем-то, готово.
Подумалось вдруг, что лучше бы уж Маркс, наверное, рисовал – он и многочисленные его последователи. Срисовывали бы Давида Микеланджело, затирали сухим хлебом лишний графит, ездили в Плес на этюды. Меньше, думаю, было бы на свете горя. Человек рисующий – он как-то выше, мягче нерисующего. Ценит мир во всех его проявлениях. Бережет его.
Этими соображениями я поделился с Гейгером. Он сложил губы бантиком и промолчал. На прямой вопрос о моей теории ответил, что подтвердить ее не может. Он-де знает одного вселенского злодея, который в юности был художником. Что здесь скажешь? Влияние живописи имеет свои границы.
– Как можно тратить бесценные слова на телесериалы, на эти убогие шоу, на рекламу? Слова должны идти на описание жизни. На выражение того, что еще не выражено, понимаешь?– Понимаю, – ответила я.Я действительно понимаю.http://loveread.ec/read_book.php?id=54497&p=66
Я воспринял эту красоту как знак скорой моей гибели. Подумал, что такое может быть явлено только перед смертью – как лучшее, что дано увидеть в жизни. Это могли бы видеть и конвойные, но они в ту сторону не смотрели.