Kitabı oku: «Род князей Зацепиных, или Время страстей и князей. Том 1», sayfa 18
– И в том и в другом случае подавляют труд; так ли, дядюшка? – улыбнувшись, сказал племянник.
– Да! Подавляют труд потому, что принимают на себя обязанность определять размер его вознаграждения. Но дело в том, что подавляют совершенно противоположным образом. Родовое начало – из права вознаграждать труд создает фавор, о котором я с тобой как-то рассуждал; а капитал заставляет просто всех умирать с голоду. Правильность общественного устройства заключается в том равновесии, которое требованиями одного элемента общественности уничтожало бы недостатки другого, то есть чтобы род не допускал капитала давить труд; капитал, с своей стороны, помогал бы труду стоять в соответственном значении против рода, не допуская ни его презрения, ни его благодеяний, а только единственно правильное вознаграждение; а труд чтобы ограничивал их обоих и устранял возможность фавора. Но это задача, равносильная знаменитой задаче сфинкса; над нею сотни веков бьются все законодатели, экономисты и философы всех стран в мире!
– Вот что, дядюшка, – сказал с улыбкой племянник. – Простите за нескромный вопрос! Слушая вас и стараясь, по мере моего малого разума и недостатка образования, усвоить ваши наставления и советы, запомнить ваши мнения и соображения, – я всегда изумляюсь, почему вы не стоите во главе нашего управления? Все ценят вас, начиная с государыни; все отдают справедливость вашему уму, знанию, опытности, дают вам полный почет и, как вы мне говорили, не обходят наградами, а между тем во главе дел стоят два иностранца: один хоть деловой, а другой – просто сын случая. Я думаю, они сами, иностранцы эти, с удовольствием захотели бы прикрыться вашим именем…
– Э, мой друг! За кого же ты меня считаешь, что я захочу их разные шахер-махеры прикрывать своим именем? Но все это не то! Прежде всего: дела – это не моя стихия! Я не хочу никаких дел. Ты скажешь, что это злоупотребление своим положением. Да, злоупотребление в пользу эгоизма; злоупотребление, к которому всего чаще приводит родовое начало, к которому пришел и я, потому что, нужно сказать правду, я эгоист до кончика моих ногтей и думаю, что прежде всего – всякий для себя. Чтобы ты меня знал, а таиться от тебя мне нет надобности, я тебе скажу, что я то, что французы называют вивёр, эпикуреец в превосходной степени, и думаю, что жить стоит только для наслаждения. Фланер и парижский петимер смолоду, я остался фланером целую мою жизнь. Моя специальность – удовольствия. Я живу, готов и других учить жить собственно для того, чтобы наслаждаться. Я не отвергаю стремлений других людей к делу, к добру, к пользе, не отвергаю ни честолюбия, ни стремлений к власти, ни даже желаний наживы. Не отвергаю, например, твоего стремления возвысить и доставить политическое значение нашему роду. Буду счастлив видеть князей Зацепиных действительно первенствующими и, насколько могу, буду всеми мерами тебе содействовать. Но сам я… да за один день заботы и работ Остермана я не возьму трех Зацепинских княжеств! Я фланер и не хочу ничем более быть, как только фланером. Впрочем, не стану говорить о том, в какой степени я мог бы иметь влияние на дела в качестве ветреного и временного поклонника всего изящного; но знаешь ли ты, что я был женат?
– Вы, дядюшка?
– Да, я! Что ж тут удивительного? Я был женат на княжне, такой же поклоннице фланерства и удовольствий, как и я сам, к сожалению, только слабенькой и хворенькой. Она была не красавица, но милая, веселая, общительная. Вместе с ней мы хотели составить общий культ поклонения комусу, богу смеха и удовольствий; к сожалению, она недолго прожила. Через полтора года после свадьбы ее не стало. Разумеется, брак наш был тайный, потому что, с начала царствования дома Романовых, царевны явно никогда не сближали царствующий дом с его подданными. Тем не менее мы очень любили друг друга, и главная часть моего состояния, начиная с этого дома, принадлежит мне, благодаря ее любви и ее заботам обо мне!
– А моя почтенная тетушка была из дома Романовых?
– Она была родная сестра царствующей императрицы, пятая дочь царя Иоанна Алексеевича, Парасковья Ивановна9. После ее смерти мне пришлось делиться по земле именно этого дома с Екатериной Ивановной, герцогиней Мекленбургской, другой сестрой государыни, матерью нынешней принцессы: Петр Великий все это место, от самого Летнего сада, отдал своим дочерям и племянницам. Половина его поэтому и принадлежала царевнам Екатерине и Парасковье Ивановнам, а другая – царевнам Елизавете и Анне Петровнам. Последняя, уезжая в Голштинию, уступила свое место сестре, и та выстроила здесь свой Зимний дворец, в котором живет и теперь. Дворец Екатерины Ивановны после смерти императрица отдала графу Апраксину, наследнику графа Федора Матвеевича, генерал-адмирала при Петре Великом, который, умирая бездетным, свой дом на Неве завещал Петру Второму, так как видел необходимость расширить здания Зимнего дворца, а места для такого расширения не было. Императрица, решившись воспользоваться этим завещанием, не захотела остаться у наследников Апраксина как бы в долгу, тем более что смерть Петра Второго скорей уничтожала силу завещания, чем передавала ей права на завещанное имущество. А часть земли, принадлежавшая Парасковье Ивановне, за исключением участка, проданного ею еще прежде своего замужества, вместе с московским ее домом, ее волостями и вотчинами, всего более семи тысяч душ, согласно ее посмертной воле была отдана мне. Дело в том, что совокупность условий моего воспитания и жизни сделали меня лентяем не лентяем, а человеком неделовым; я и не берусь за то, к чему не гожусь. Но постой, ты еще молод; а вот будешь постарше, мы и тебя введем в наш кружок анахоретов, которые наслаждение предпочитают всему. Впрочем, ты не думай, чтобы этот кружок состоял только из таких лентяев, как я, – далеко нет! Между нами есть люди, известные своею неутомимостью в деле. Между ними и мною та разница, что они посвящают себя удовольствиям между делом, а я посвящаю себя делу между удовольствиями.
– Как же вы посоветуете, дядюшка, мне посвящать себя этим удовольствиям? – смеясь, спросил племянник.
– Э, друг мой, как тебе будет угодно! Мы враги всякого насилия и никак не доктринеры. Говорим свое мнение, выясняем взгляд, а никак не полагаем, что фанатизм и изуверство могут совпадать с разумом, образованием и свободой. Одним словом, правило аристократизма и благородства соблюдается нами вполне: живи и давай жить!.. Но перейдем же к делу; теперь у тебя деньги есть… Какой же костюм тебе назначен для кадрили?
– Султана Саладина!
– А принцессе Бирон?
– Попавшейся к нему в плен грузинской княжны!
– Недурно! Тебе – белая чалма, украшенная бриллиантами и страусовым пером; зеленая бархатная, шитая золотом куртка, красные широкие шаровары и осыпанное драгоценными камнями оружие. Ей – фиолетовый вышитый жемчугом спензерь, или как там называется эта грузинская одежда; белая с золотом по газу чадра и синие шаровары. Императрица сама назначила вам роли?
– Сама. А главное, что визави мне будет английский король рыцарь Ричард Львиное Сердце с швейцарской пастушкой. Императрица выбрала для этих ролей сына герцога, принца Петра, и Анюту Скавронскую. С нами же в кадрили будут: молодой Лопухин, Иван Степанович; молодой Остерман, Федор; Куракин и Стрешнев; а из девиц: Сонечка Миних, Оленька Белосельская и еще, право, не помню кто. Все в своих характерных костюмах, по назначению самой государыни. Съезжаться для репетиций велено каждый день в Летнем дворце.
– А карусель?
– Я, в костюме Монгомери, побеждая всех, должен упасть с лошади перед взмахом креста Петра-пустынника, которого будет представлять Карлуша Бирон, в серой рясе, подпоясанный веревкой и с нашитым на плече красным крестом.
– А ты выучился падать с лошади?
– Еще как! Поднимая ее на дыбы! Надеюсь выполнить роль к общему удовольствию.
Но выполнять роль ему не пришлось. В минуту самого рассуждения о предстоящей кадрили и карусели торопливо вбежал камердинер князя Андрея Дмитриевича и, видимо сдерживая себя от неприличной одышки, стоя в почтительной позе, доложил ему, что его светлость герцог и его сиятельство граф Левенвольд разом прислали нарочных просить его пожаловать сию минуту в Зимний дворец; государыне очень дурно.
– Они оба убедительно просят, ваше сиятельство, поспешить.
– Что такое? Что случилось? Карету скорей!
И оба князя встали.
– Знаешь, друг, я бы тебе советовал подождать дома моего возвращения. Бог знает, может быть, что-нибудь и нужно будет!
Андрей Дмитриевич торопливо оправил свой костюм и уехал, а Андрей Васильевич ушел к себе и написал к кому-то записку, чтобы его не ждали.
X
Шуты
Утром пятого октября тысяча семьсот сорокового года государыня императрица Анна Иоанновна ступила с постели на ковер левой ногой. Новокшенова, ее сказочница и попрошайка, с утра забравшаяся в спальню императрицы и лежавшая до пробуждения государыни на ковре как сурок, держа в руках ее туфли, подала было ей туфлю с правой ноги, но, заметив, что туфля не та, переменила и начала нескончаемый рассказ о том, как она смолоду тоже раз как-то стала с левой ноги, и мать ее начала бранить: дескать, верно, неудаче быть, верно, кофе сбежит или молоко скиснет, не то кошка жаркое унесет.
– А я себе сижу да и думаю, – говорила Новокшенова, – мне-то какая же беда? За кофеем-то уж как-нибудь посмотрю, а коли молоко скиснет или кошка жаркое унесет, так это не моя беда, а мамкина! Разве вот сарафан свой новенький запачкаю, – а сарафанчик у меня был такой хорошенький, розовый, с желтыми и зелененькими цветочками, таково красиво выходило, – так разве его… Так как же запачкать? Я и надевать-то его вовсе не думала, да и незачем, ни праздник, ни что… к тому же мы с соседками за грибами идти собирались, так зачем же тут новый сарафан? А собирались за грибами мы, Палашка Гусева да Анютка Дылева…
– Перестань болтать, надоела! – сказала государыня, снимая ночную кофту и при помощи камер-юнгферы надевая батистовый, с английскими прошивками пеньюар, обшитый брюссельскими кружевами, в то время как другая камер-юнгфера приготовляла в серебряном умывальнике воду для умыванья и расставляла на умывальном столике, по заведенному порядку: мыло, зубные порошки, одеколон, померанцевую воду и другие принадлежности умывания.
– Кто ждет в приемной? – спросила государыня.
– Его высокопревосходительство кабинет-министр Алексей Петрович Бестужев, его высокородие бригадир Петр Васильевич Измайлов и его превосходительство Иван Иванович Неплюев да еще два генерала, – отвечала камер-юнгфера.
А Новокшенова все это время болтала:
– Ну какая беда случиться может, как грибы буду собирать? Медведей в нашей стороне нет; лихих людей тоже не слышно, да и от села близко; опять же я не одна, нас десять девиц собралось! Ну сами, милостивая государыня, посудите, какая же беда выйти может? Дома еще все, знаете, не то, так другое случиться может, а в лесу? Рази дождь пойдет? Так и тут у меня большая хустка (платок) была, да такая плотная, что твоя кожа! Прикроюсь, бывало, и грибы ли, ягоды ли прикрою да и иду себе, и горюшка мало! Ну, думаю, какая же беда будет? А в это время к соседу-то Новокшенову сын приехал, офицер из какого-то казылбашского или, как его, не по-нашему зовут, какого-то мурманского… или вот дай бог память… так и вертится… как-то… да, астраханского полка… Нам, девкам, очень хотелось на офицера посмотреть, мы и собрались зайти к священнику, будто отдохнуть, а из окон-то отца Василия…
– Перестань болтать, – повторила государыня Новокшеновой, – надоела! Скажи, что, кроме Бестужева, я никого не приму! – прибавила она, обращаясь к камер-юнгфере.
Камер-юнгфера вышла передать приказание; другая камер-юнгфера стала подавать государыне умываться, а Новокшенова, несмотря на двукратное приказание государыни, все болтала:
– Вот только как вошли мы в березняк-то, – под самый Курск подходил, – грибов такое множество, что страх! Я иду да собираю. Думаю, какая же беда-то будет: вот и часу не ходим, а уж корзинка-то, почитай, полная; ну и девицы разошлись по роще-то, собирают, изредка аукнемся. Только вот это вышла я на прогалинку, тут камень еще такой большой лежит, а около камня малинник, так перед самым малинником масленики, целое гнездо, да такое большое… Я обрадовалась, нишкну, и давай собирать, думаю, другие-то придут с березовиками, а я принесу маслеников, хоть бы и всегда такая беда приходила. Я к тому говорю, всемилостивейшая моя государыня, что вот приметы-то как врут! Ну какая беда?..
– А такая тебе беда будет, что я до обеда заставлю тебя в ступе воду толочь; говорят – надоела, так убирайся!
– Власть ваша, всемилостивейшая государыня, мне хоть голову снять прикажите, словечка не скажу, коли вашей милости нежелательно; а без беды все же не обошлось… Собираю я это масленики, думаю, на зависть всем, да еще как на зависть-то! Думаю я все это, да сама не заметила, в малиннике-то прикурнула да там и заснула. Во сне вижу, будто кругом меня не то масленики, все белые грибы растут, только собираюсь будто я поднять один гриб, а он будто выскочил и прямо в губы уколол; я проснулась, а прямо надо мной, нагнувшись, стоит мужчина и меня целует. Это и был Новокшенов, приезжий из полка офицер, ставший скоро моим женихом, а потом и мужем. Вот беда какая вышла, что я и не думала. А все от того, что с левой ноги с постели встала…
Императрица приказала ее вытолкать; а она все еще рассказывала.
– И ведь как это вышло, – говорила она. – Собрался он купаться. Пошел на реку да и заблудился, и вдруг видит… – Но она была уже за дверью.
«Как сумасшедшая, – сказала государыня про себя, – болтает без умолку! Иногда это очень забавно».
Вошли еще две камер-юнгферы с различными принадлежностями туалета. Дежурная фрейлина подала ей проект обеденного меню.
– От гофмаршала, ваше величество, – сказала фрейлина, приседая по форме.
– Здравствуйте, – сказала государыня фрейлине и взглянула на меню.
– Ну что это, все дичь да дичь, надоело! – сказала она. – Напишите гофмаршалу, что на жаркое я желаю молодых домашних уток. Теперь утки должны быть хороши и дешевы! – заметила императрица, будто цена уток могла иметь какое-нибудь значение в ее бюджете. – Приготовить по-курляндски, с каштанами!
– Фрейлина поклонилась.
– Да постойте! Кто же у меня будет обедать? Скажите, что, кроме всегдашних, я прошу пригласить старика Ивана Юрьевича Трубецкого. Он нонче по старости редко из Москвы приезжает, а я люблю его видеть. Он всегда меня ужасно смешит, когда рассердится. Сегодня я напущу на него Новокшенову разговаривать и от души посмеюсь, когда он сердиться и заикаться начнет.
Фрейлина присела опять и вышла, а государыня прошла в уборную, где ее ждал парикмахер, и велела чесать косу.
Уходя, парикмахер заметил, что государыня сегодня, должно быть, не в духе: «Изволили быть очень нетерпеливы, когда я ей голову убирал».
– Левой ножкой с постели ступить изволила, – начала было рассказывать Новокшенова, услышав сделанное парикмахером замечание. – Примета несомненная! Вот и я тоже раз, мне тогда только что подарили новенький, хорошенький сарафанчик, и так это он мне нравился, только вот…
Но парикмахер ее не слушал и ушел.
Государыня вышла в кабинет и приказала позвать Бестужева.
Бестужев вошел, раскланялся как истинный придворный и принес государыне поздравление с добрым утром и светлым осенним днем.
– Благодарю, Алексей! – сказала государыня. – Так ты говоришь – погода хороша. Я очень рада! Проедусь после обеда. А то вот дня три, как я никуда не выезжала, все от этих дождей. Ну что ты мне принес?
– С шведским делом, ваше величество! Брат извещает о получении десяти тысяч ефимков и надеется, что он употребит их с пользой. Швеция просто дурит, государыня! Партия шляп, которая все время бредила войной, пока войска вашего величества были в Турции, теперь для поддержания идеи о войне в народе вздумала распространять слухи, что Россия от этой победоносной войны так ослабела, что едва ли в силах защищать даже Петербург.
– Что же Андрей Иванович об этом думает?
– Андрей Иванович полагает в ответ на их слухи усилить отряд под Выборгом тремя или четырьмя полками.
– Да! Но не вызовем ли мы этим в шведах озлобление? Ты знаешь, Алексей, я не люблю войны! Я думаю, что решаться на войну можно только в совершенной крайности. Но я также не боюсь войны, и где честь России требует… Оставь мне это дело, я его просмотрю. Потом, скажи, есть у вас донесение о Татищеве? Что сделано для раскрытия всех производимых им непорядков?
– Как же, ваше величество, объяснение его препровождено в особую комиссию для расследования.
– Хорошо! Когда комиссия рассмотрит, представить мне. Я не держу тебя больше. Признаюсь, сегодня я что-то сама не своя. И не знаю, право, что со мною делается. Прощай!
Бестужев откланялся.
К обеду собрались в Летнем дворце свои, как говорила государыня. Герцог и герцогиня Бирон, дети их: Петр, Карл и Гедвига, или Елизавета, как звали дочь Бирона по-русски; дежурные: фрейлина и камергер, приглашаемые всегда, когда обед происходил в комнатах императрицы, а не герцога. В этот день дежурными были фрейлина Шишкина и камергер курляндский барон Симолин. К этим своим особо был приглашен старый фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой, последний русский боярин, высокий и седой старик.
За креслом императрицы стояла ее любимая дурка Ксюшка; в углу столовой, на скамеечках, подле маленького столика лепились два шута: один – старик Балакирев, другой с знаменитым именем, сделанный шутом по настоянию Бирона для унижения русских знатных родов. Под тем предлогом, что он будто бы, служа при французском посольстве, изменил православию и за такой поступок подлежал пытке и страшной казни сожжения живым, Бирон предложил ему на выбор или подвергнуться тому и другому, или принять вакантное место шута императрицы с обеспеченным содержанием, наградами и всеми последствиями занятия этого места.
– Между русскими дураками так трудно найти сколько-нибудь образованных, которые могли бы иногда и тонкие шутки говорить, и на иностранных языках, что я готов просить императрицу о снисхождении к вашему преступлению, если вы примете предлагаемую вам должность, – сказал ему Бирон по-немецки.
Бедняк не решился отвечать и просил два дня сроку подумать.
Бирон дал ему эти два дня, но велел его водить каждый день в застенок Тайной канцелярии посмотреть, как пытали там казака, пойманного в распространении слухов, что император Петр II жив.
Взглянув на то, как ломают кости, вывертывают руки, поджаривают ноги на жаровне, он не выдержал и двух часов и объявил Бирону, что он просит высокой милости его светлости и принимает предложенную должность. Это был князь Михаил Алексеевич Голицын, родной внук знаменитого, некогда могучего и славного князя, оберегателя посольских дел и государственных печатей, руководителя политики России и фаворита царевны-правительницы Софьи Василья Васильевича Голицына, прозванного иностранцами великим Голицыным.
Дорого обошлось спасение своей жизни князю Михаилу Алексеевичу. Он выкупил ее не только полным нравственным унижением, но и обязанностью переносить телесные истязания.
В тот же день, в который он изъявил согласие на принятие должности шута, он был одет в шутовской наряд: куртку, правая половина которой была из красного бархата, а левая из желтой крашенины; панталоны из небольших разноцветных шелковых треугольников ярких и контрастных цветов, сапоги: один красный, другой желтый, с колокольчиками, и высокий полосатый дурацкий колпак с погремушками; и в тот же день за произнесение какой-то непонравившейся шутки или за то, что он на вызов шутки не отвечал тем же, он, по приказанию Бирона, был жестоко высечен.
– Взялся за гуж, не говори, что не дюж! – сказал Балакирев, когда князя вели на расправу, и точно – согласился быть шутом, так и будь шут. В тот же или на другой день два других шута императрицы, Лакоста и Педрилло, привязались к нему за что-то и больно-таки, при самой государыне, избили. Государыня очень смеялась, что дурак сердится. Ведь они шутят!
Тяжко отозвалась пятидесятилетнему князю и устроенная зимой в том году для увеселения государыни его свадьба в ледяном доме, сооруженном Волынским. Шутовской маскарад, составлявший свадебный поезд князя, которого насильно обвенчали на смешной, сердитой и страстной тридцатилетней девице из проходимок, не мог не усиливать его нравственных страданий. Но эти нравственные страдания усугубились физическими, когда, мучимый холодом, замерзая в своем ледяном приюте, он невольно для спасения своей жизни должен был прижимать крепко к своей груди свою шутовскую подругу, которая, со страстностью перезрелой девы, хотела пользоваться правами его жены. Рождение сына от этого брака было новым мучением его княжеской гордости. Он боялся повторения сцен, бывших перед тем с шутом Педриллой, когда он представлял будто бы новорожденную свинку.
Впрочем, теперь он уже привык ко всему. Никакое оскорбление его не выводило из себя. Шуток, которые не нравятся, не говорит; когда хотят, чтобы он болтал, – не молчит; перед товарищами гордость свою княжескую смирил и съежился. Сидят они с Балакиревым вдвоем на скамеечках и, как собачонки, ждут подачек.
В стороне от шутов, в углу, стояли две говорильни государыни. Одна – известная уже читателю Новокшенова; другая – выписанная ей на смену, на случай ее смерти, княжна Вяземская. Они обе разом что-то рассказывали друг другу вполголоса.
Императрица вошла под руку с своим любимцем маленьким Карлушей Бироном. За нею шел герцог с семейством и дежурная фрейлина. Камергер и Трубецкой уже дожидались в столовой.
– А, князь, – сказала императрица, увидав Трубецкого, который ей почтительно поклонился.
– Я-я-я счастлив м-м-милостию вашего в-в-величества!
Трубецкой заикался, и сильно заикался, особливо когда бывал чем рассержен или сконфужен.
– Поди-ка сюда, моя красавица, – сказала государыня Новокшеновой, садясь за стол, – стань за стулом у его сиятельства фельдмаршала, расскажи ему твою войну с маслениками да порасспроси, в чем тут была твоя вина, в чем твоя ошибка!
Новокшенова начала свой рассказ скороговоркой, что вот она с матушкой жила в деревне, только раз утром она и ступила с кровати с левой ноги. Мать и говорит ей: «Марфушка, нехорошо, беда какая-нибудь будет…»
В это время Трубецкой хотел ее о чем-то спросить, заикнулся и начал: «Д-д-д…»
Новокшенова, боясь, чтобы ее не перебили, начала чаще и громче: «Или молоко скиснет, а не то, не приведи бог…»
Трубецкой заторопился тоже высказать свой вопрос, и заиканье усилилось, так что одно время только и слышны были болтовня тараторки, а со стороны фельдмаршала «д-д-д». Государыня рассмеялась. Шуты, заметив, что это доставляет ей удовольствие, стали передразнивать: Балакирев – Новокшенову, а Голицын – Трубецкого. «Та-та-та-та», – кричал Балакирев голосом Новокшеновой. «Д-д-д-д», – передразнивал князя Голицын. А дурка затянула какую-то песню, что-то вроде:
Красота твоя Анна,
Что от Бога тебе данна…
Вяземской стало скучно стоять в углу одной и ни с кем не говорить. Она подошла к Новокшеновой и начала, тоже не прерывая речи и не слушая, что говорят.
– Со мной тоже было, – говорила Вяземская и тоже без перерыва и скороговоркой. – Матушка у меня строгая, любила порядок. Только вот раз и говорит: «К нам твой дедушка, мой отец, едет». Я обрадовалась.
И речь у нее полилась еще скорее, еще неутомимее, чем у Новокшеновой.
Отуманенный этим потоком чужих речей, Трубецкой не мог выговорить ни слова. Он бросил еду и как-то судорожно задвигался. Заиканье его перешло в какое-то хрипенье.
Императрица расхохоталась чуть не до истерики. Даже Бирон улыбнулся, а Карлуша, сидя подле государыни, начал поддразнивать, подражая заиканью Трубецкого и тоже повторяя «д-д-д»…
Вдруг императрица схватила себя за бок с правой стороны и визгливо вскрикнула.
– Что с вами, государыня? – хотел спросить Бирон, но, увидев, что она валится со стула, поспешил ее подхватить.
Императрица застонала. Подбежала прислуга и помогла герцогу донести ее до спальни.
В это время дежурный метрдотель, верный указаниям этикета, шел впереди блюда с молодыми жареными утками, приготовленными согласно указанию государыни.
Но императрице было уже не до уток.
– Докторов! Докторов! – кричал Бирон. – Послать за обер-гофмейстером!
Герцогиня ушла к государыне. Камергер и фрейлина тоже встали, Трубецкой, который любил покушать, посмотрел голодным взглядом на вкусно приготовленное блюдо с утками. Но, видя, что оставаться за столом неудобно, он скрепя сердце тоже встал. А Вяземская с Новокшеновой все еще переговаривались:
– Нет, позвольте, я расскажу: вот со мной что было.
– Нет, вот я скажу.
– Нет, вот послушайте: я ступила.
– Нет, вот со мной: встала я…
– Перестаньте болтать, сороки проклятые! – сказал им Балакирев. – Все от вас!..
Голицын не сказал ни слова. Он с презрением оглядел расстроенный обед, посмотрел с неуловимой улыбкой на Трубецкого и вышел, но в это время до его слуха дошло сказанное вполголоса слово старика Трубецкого: «Ш-ш-ш-шут!»
Он воротился и сказал:
– Не знаю, ваше сиятельство, кто из нас сегодня шутом был.
Трубецкой опять стал заикаться, но Голицын, не ожидая его ответа, ушел.