Kitabı oku: «Слово, которого нет», sayfa 3

Yazı tipi:

Сажусь на табуретку. Даже не сажусь – осыпаюсь мертвыми осенними листьями, обваливаюсь рухлядью, падаю сломанной марионеткой, с которой срезали все нитки, пустой ватной оболочкой без костяка. И ничего не хочу. Совсем ничего. Ни думать, ни смотреть, ни любить, ни страдать. Тишина моя, тишина, ты уже во мне? Да, во мне, спи, теперь ты дома. Обнимаю свое одиночество и пою ему колыбельную. Спи, моя смерть, засыпай, я люблю тебя, мама любит тебя, слышишь? Баю-бай, больше не будет ничего, ни боли, ни радости, засыпай. Кажется, что вся усталость, нажитая годами, села на веки и беспощадно клонит их вниз. Закрыть бы сейчас глаза и не открывать никогда-никогда. И уснуть вместе со святой тишиной в груди. Но снова хлопает входная дверь и проросшая в меня, сроднившаяся с телом тишина болезненно вздрагивает, для нее каждый звук – страдание, мука. Я морщусь, открываю глаза… И вижу в проеме кухонной двери сына.

Сынок. Мальчик мой, взрослеющее мое дитя, частичка сердца, выдох души. Он же не виноват ни в чем, за что ему все это? Он же смотрит на меня со всей своей плохо спрятанной любовью и не должен видеть этими добрыми глубокими глазами вместо мамы сломанную тишину. Мучительно собираюсь в подобие живого человека, слабо улыбаюсь, чувствуя, как фальшиво, как чужеродно выглядит эта улыбка на каменном лице. Конечно, не поверит. Но поймет, что сейчас просто необходимо сделать вид, что веришь. Стоит, улыбается мне в ответ, а взгляд грустный-грустный. Или в нем просто отражается моя собственная печаль? Нет, не может отражение жить так глубоко. Улыбается ради меня. Так же, как улыбаюсь я ради него. Вот и живем ради друг друга и ради друг друга пытаемся быть счастливыми, несмотря ни на что. И в этом – самое великое отражение мира. Вот только сейчас он улыбается мне, а сам смотрит насквозь, прямо в душу, и кажется, что видит все-все. Потом он пойдет к себе в комнату, и снова будет рисовать свои черные картины, и писать в тетрадь страшные, горькие слова. А я снова не смогу придумать, как это исправить и поселить в нем тихий свет, мягко согревающий изнутри.

Сын хватает из холодильника первую попавшуюся закуску, игнорируя стынущий на плите обед, а я даже не пытаюсь усадить его за стол. Потому что в каждом его движении, жесте, во всем теле так явственно проступает желание исчезнуть, стать невидимым, не быть здесь и сейчас, не вымучивать из себя роль гармонии и семейной идиллии, что любая попытка сесть вместе и вести ничего не значащие разговоры станет мучением, пыткой, издевательством. И над ним, и надо мной. Так и уходит он в свою комнату молча. А я снова почему-то начинаю бояться наступившей тишины, но чувствую в ней совсем иной привкус, привкус тревоги. И за сына, и за мужа, и за себя. За нас всех, как не за отдельных людей, а за что-то целое, связанное в единую сущность волей судьбы. За такого странного, многорукого и трагичного зверя семьи, который стал болен, очень болен, и страдает, и смотрит мутным взглядом, и дышит тяжело, хрипло и болезненно.

Как вылечить этого зверя, чем кормить, где погладить? Ведь умрет он, и что останется? Три несчастных человека с исковерканными жизнями. Хочется курить. Потому что сигаретный дым лучше всего сейчас отражает боль в душе. Тем, что горек он, бесплотен, но сущ. Открываю форточку, переваливаюсь через подоконник, закуриваю. Где ты, Господи? Почему молчишь сейчас, когда так нужен? Смотришь на меня, земную, дурную, и улыбаешься, зная то, чего не знаю я? Молчишь? Или отвечаешь, но уши мои забиты личным горем, не слышат тихий голос твой? Во мне ли ты, Господи, со мной ли? Бестолковая молитва вплетается в сигаретный дым, стелется по двору, растворяется, исчезает. И странно думать, что кто-то незнакомый мне, кто-то такой же уставший или беззаботно счастливый вдруг вдохнет ее, размешанную в воздухе, и сам об этом не узнает, но мы соединимся в этот миг, чтобы потом снова распасться. И так сплетается, соединяется весь мир, каждый человек в нем с другими людьми, с холодным страшным космосом малозвездного городского неба.

Возвращается муж. Уходил жестким и острым, а пришел сутулым и скомканным. Не хочу ничего говорить, убиваю все слова в пересохшем рту, удавкой сжатых губ душу. И знать ничего не хочу: ни почему ушел, ни где был, ни что будет дальше. Потому что кажется, что знаю ответ, знаю и не желаю его слышать. Тяну, тяну изо всех сил это подобие жизни, вытягиваю его из нас, потерянных и одиноких, и креплю собственной болью к мучительному вечеру. Разогреваю остывшую еду, смотрю на синий огонек газовой горелки и наворачиваются слезы. «Однажды придет время, и как сейчас эти свечи, именно твои глаза будут стоять и медленно оплывать светом над моим убитым лицом». Сбылись его слова, сбылись. И стою я годами над его убитым бытом лицом, изо дня в день стою. И оплываю, оплываю уже не светом, не осталось во мне света, оплываю тоской, мукой, тишиной. Мы оба умерли. И остались от нас только гроб, забитый бумагами из офиса, да скорбное бледное изваяние над ним.

Он ест, а я стою рядом. И что-то внутри не дает уйти. Какая-то невыносимая жажда простого человеческого тепла, близости, жизни. Ни слова ему не скажу, ни одного вопроса не задам. Но дни, недели, месяцы, проводимые в неласковом бесприютном карцере замкнутых домашних дел, научили ценить каждый жалкий огрызок этой пародии на общение, на семью, на счастье. Просто рядом побыть – и уже не так тихо и холодно в сердце. Когда больше не о чем говорить, остаются звуки. Звук постукивающей о тарелку вилки, шершавый звук ерзающего по скатерти рукава, очень значимый звук дыхания (когда-то? до сих пор?) любимого человека. Звуки дома. И понимание, что есть у тебя дом, что не пуст он и жив. Какими важными становятся эти мелочи, когда судьба отнимает у нас что-то очень большое, что-то главное и необходимое. Вот только все чаще и чаще слышу я на дне всех этих звуков дыхание тишины.

Муж открывает холодильник и достает пиво. А я смотрю, как в этой холодной темной бутылке умирают все мои надежды. Надежда поговорить, понять друг друга, исправить наросшее в нас отчуждение, вылечить семью, все надежды сегодняшнего дня гибнут, чтобы воскреснуть к завтрашнему утру и снова погибнуть с наступлением ночи. Больше меня ничего не держит рядом с ним, наоборот, теперь мне хочется уйти и не возвращаться. Иду в спальню, ложусь в кровать. Что такое жизнь? Ведь раньше, в юности, казалось, что жизнь – это что-то большое и великое, полное открытий и переживаний. Но потом вдруг поняла, что сколько ни глазей вокруг, а жизнь всегда будет только тем, чем ты сама решишь и сможешь ее сделать. Я свою сделала вечным ожиданием. Ожиданием сына из школы, мужа с работы, ожиданием завтра, в котором все будет лучше и что-то обязательно случится, ожиданием ночи, когда можно все забыть и уснуть. И вот они – итоги моего выбора: я уже не молода, вряд ли кому-то сильно нужна, усталость уже не проходит, живет в руках, ноет в коленях, а я привыкла. Менять что-то страшно, и жить так дальше – трудно. А за окном моим давно ночь. И так, обнимая эту ночную тоску, я сворачиваюсь в кулек глупых мыслей о жизни и засыпаю.

Утром просыпаюсь поздно, мои мужчины уже разбежались по делам. А меня ждет еще один день домашних забот и хлопот, ничем не отличающийся от сотен точно таких же дней. Накидываю застиранное платьице, которое не жалко портить, прячу ноги в теплых потрепанных тапочках, потягиваюсь и слышу звонок в дверь. Пришла подруга. Глаза растрепанные и сытые, зрачок беспрерывно ползает недобитым тараканом по слизи ехидства. Сказала, что вчера видела мужа в кафе с молодой женщиной. Сказала, а у меня сразу кольнуло в левом боку. Даже не потому, что с другой, а потому, что она видела. Да, с другой, но это и понятно – я старая, некрасивая, не женщина, а кухарка. Стала такой. Но боль моя из этих беглых глаз потечет сплетнями, обрастет пошлостью, станет хихиканьем за спиной. Господи, как не хочется прятать краснеющее лицо от равнодушных людей, да только некуда уже бежать.

Нахожу тысячу предлогов своей занятости, выпроваживаю подругу, но мало в этом смысла. Все уже произошло. И другая женщина у мужа, и сытая новой сплетней подруга, и глупые предлоги, в которые не поверила ни она, ни я. Темно на душе. Беспросветно и тихо. Включаю компьютер, бегу от реальности, от своей жизни и своего выбора в ней. А из экрана мигает лукавым зеленым глазом письмо от мальчишки, который все еще верит в жизнь и иногда заставляет поверить в нее и меня. Читаю это письмо, эти слова, а они змеистые и сладкие. Чешуятся буквами, трутся шершавым телом о кожу души, бередят, будят, обещают, зовут. «Заберу», "уедем", «люблю», "счастливы". И каждое слово – надежда на то, что жизнь все еще возможна. Стоит лишь согласиться, и буду я Маргаритой летать по небу, Афродитой плескаться в морской пене, а не домашней Клавой намывать посуду. «Украду», "увезу", «люблю», "люблю". Когда муж мне говорил, что любит меня? Уже и не помню. И только сейчас я понимаю, как мне этого не хватало. Простых слов о том, что я любима, желанна, хоть кому-то нужна. "Ты еще нигде не была в полной мере, я покажу тебе мир". Да, в полной мере я еще нигде не была. В полной мере меня еще нет. А сейчас, читая это письмо, я становлюсь живой. Словно бы до этих слов ненастоящая я все спала в ненастоящем мире, потом вдруг проснулась, а мир – вот он, яркий, красивый, и счастье в нем, и любовь, стоит лишь протянуть руку. Сейчас я-настоящая только начинаюсь. Да, понимаю, что любовь нуждается не в словах, а в проявлениях. Но когда рассудок теряет веру в жизнь, именно слова становятся последним спасательным кругом. И начинаешь верить в них так, как никогда не верила в дела. Потому что слова, которые человек по-настоящему услышал, они уже не снаружи, они внутри. А когда свет поет изнутри – это больно до восторга. Жизнь нужно чувствовать кожей. Даже не кожей, а тонкой прозрачной кожицей апельсина, с которого сняли кожуру. И только тогда жизнь – это жизнь.

После этих слов все во мне заворачивается в ураган, в смерч, и я просыпаюсь. Стою, молчу и смотрю вокруг, но вижу все словно в первый раз. Смотрю на маленькую квартирку, на соседний дом в окне, на вещи мужа, сына, свои, на себя смотрю – женщину в застиранном платьице и драных тапках, переживающую день за днем одну и ту же молчаливую драму, такую маленькую и незначительную на фоне огромного мира и такую остро болящую в сердце. А мир ведь правда огромный. И неужели то, что я вижу – это все? Все, что было и будет. Неужели все, и больше нет ничего? Любовь была. Но это все? Семью я создала. Это все? Проживу всю жизнь тихо и несчастно, а потом лягу рядом с матерью. И все? Неужели все? Но ведь что-то можно изменить. Закрываю глаза, впиваюсь в саму себя жадным поиском, ищу, щупаю, нахожу… И понимаю, что все уже изменилось. Вот в эту самую секунду изменилось раз и навсегда. Я сделала свой выбор. И именно он рисует сейчас на моем лице улыбку, в которой нет ни тени той застарелой усталости, в которой я так долго спала.

Часть 3

У каждого человека свое утро. Вот кажется, что оно одно на всех, вроде и тот же город, и та же погода, и то же время, но все же у каждого утро свое, уникальное. Сонный мужчина с ненавистью смотрит на цифру 6 или 7, ухмыляющуюся из беспристрастного будильника, и в нежелающий просыпаться разум бьет волна ненависти к работе. А молодая девушка в нелепой пижамке с котами отчаянно хватается за хвосты удирающих со всех ног снов, чтобы потом разобрать их тайный смысл, и спросонья ей еще не ясно, то ли сны были пушистыми, то ли ожили пижамные коты. В одном городе можно найти сотни разных граней одного утра, от надежды и беспричинной радости восхода, до лютой ненависти и безысходности. А у меня утра нет. Нет, оно есть, я тоже просыпаюсь, день по неизбежному земному расписанию жизни с чего-то да начинается, просто я ничего не запоминаю. Раньше помнил, а потом перестал. И время после сна смазывается, оставаясь неясным пятном. Вроде бы было утро, но о чем оно было – не вспомнить. Только одно я помню и точно понимаю: что и утром, и днем, и вечером в моей голове царит бардак, который мне не объяснить даже себе, не то что другим. Но бардак не разбросанных вещей-мыслей, не пыльных идей, нет, бардак совсем иного рода. Словно бы я стою у большого муравейника, смотрю в хаотичное движение насекомых, понимая, что хаотично оно только для меня, но на самом деле эта жизнь подчинена какому-то неведомому мне, но строгому закону. Проблема только одна, муравейник можно забыть и обойти, а от собственной головы никуда не денешься.

И каждый день я беру лист бумаги, сажусь и вывожу на нем траектории движения этих мыслей-муравьев, пытаясь связать их в лица, в судьбы, в жизни людей, постигая тем самым самого себя. Пишу стихи. Как умею. Желание писать пришло спонтанно, неожиданно. Не потому, что внутри назрело что-то великое, требующее выхода, и не потому, что слова пришли сами Божественным откровением, и даже не потому, что, читая запоем чужие книги, я заразился красотой переплетения строф, проникся глубиной смыслов, заболел словесностью жизни, в которой отражается человек таким, какой он есть. Все было проще и обыденней. В детстве была у ребятни нашего двора такая игра: брали мы коробочки, складывали в них свои вещи, будь то пластиковый солдатик или сорванные листья с деревьев, названия которых я никогда не знал. А потом мы эти коробочки закапывали, чтобы кто-то из друзей их нашел. Подобие пиратских кладов и карт, неумело нарисованных цветными карандашами на мятых от усердия бумажках. А однажды мама сильно заболела. Она лежала в кровати бледная, серая, слабая, какая-то отталкивающе лохматая и чужая. В комнате пахло лекарствами и чем-то еще, что я не хотел обозначать словами. Чем-то плохим, злым, страшным. Этот запах отголоском беды еще долго преследовал меня во снах, он чудился мне в каждом месте, которое так или иначе пугало меня: и в больницах, и на заброшенном заводе, куда мы с мальчишками лазили тайком, и на кладбище. Я смотрел на маму и думал: «А если вот именно сейчас она уйдет из моей жизни, то что останется? Останусь ли я? А папа?» Тогда я взял коробочку, сложил туда ее фотографию, свои карандаши, папину бритву и закопал во дворе. Чтобы нас нашли когда-нибудь. Чтобы не забыли. Чтобы знали, что мы – были. А когда стал старше, открыл книгу, прочел о людях, которых давно уже нет на земле, и вдруг вспомнил ту закопанную коробочку. И понял, что ее могут не найти, а слова – вот они, чернеют пятнами вечной памяти на книжных листах. Именно слова способны сохранить всех, кого я знал, кого я любил, кто был в моей жизни. Я начал писать, складывая в коробочку предложений лица людей, их дела, чувства, судьбы. Только тогда тяжелый запах из маминой комнаты, преследующий меня, сменился приятным запахом типографий, и мне стало легче. Я научился не терять.

Решил написать их всех: и маму, и папу, и бабушку, и себя, и девочку с огромным белым бантом, которая ходила в мой садик, а я любил ее за то, что у нее была игрушка, которой не было у меня, и ребят со двора, и одноклассников, и тех, кто был мне дорог, и тех, с кем я дрался. А как написать? Прочел где-то, что слово – это форма. А форма чего? Чем ее заполнить? Глубоким истинным смыслом? Но мне неведомы эти смыслы. Тогда я не писал, я вымучивал из себя слова, но были они какими-то плоскими, однобокими, невнятными, пустыми. Потом сидел я как-то с другом из класса, а друг дурной был, пьяный, мятый изнутри – брат у него погиб, в аварию попал. И этот друг, не читавший книг, ругавшийся матом с непостижимой мне легкостью, презирающий духовный мир, зато ценящий баб и пиво, вдруг заговорил стихами. То есть сам не заметил этого, а я услышал. Тогда я понял, что слово – это форма чувства. Той любви, которая живет в нас, не нуждаясь в опоре. Той самой любви, у которой тысячи лиц. А в лице плачущего друга, скорбящего о своей потере, лишь проступило одно из них. И искать это переживание нужно не в ответном чувстве к себе, потому что важно, на самом деле, не "любят ли тебя", а "любишь ли ты". Потому что если ты находишь в самом себе любовь, не требующую ничего: ни счастья, ни ответа, ни жертв, ни побед, самодостаточную, молчаливую, огромную, созидающую весь мир необъятным лицом своей возлюбленной, то и слова ты найдешь. Или они найдут тебя. Любовь эта в основе любого творчества, а без нее не существует ни его, ни нас. Наверное, в тот день я открыл для себя личный образ Бога.

Вот так опять – ни с того, ни с сего ушел в раздумья. Видимо, поэтому и стирается из памяти мое утро. Потому что пока тело совершает привычные, нужные, кем-то заведенные и уже заранее продуманные действия, мой взгляд обращен в самого себя. Я не умею стоять, смотреть вокруг и просто впитывать мир, любуясь им. Нет, я живу внутри себя. Я не смотрю, я собираю все окружающее глазами, закапываю его глубоко в душу и там уже привычным взглядом вглубь проживаю. Наверное, это неправильно. Наверное, нужно учиться быть другим, тянуться вовне, жить мгновением. Наверное, меня уже не исправить. Но кто знает, кто знает точно и наверняка, как оно – правильно? Вот и сейчас: снова встал, привычно помылся, оделся и, не завтракая, пошел по привычному же маршруту. Снова ничего не заметил, ничего не прожил, но сохранил в себе каждую мельчайшую деталь этого пути, умножив муравейник мыслей на пару новых ходов.

Иду по улице. А рядом со мною идет дождь. Главное отличие этой местности в том, что родившиеся здесь постоянно стремятся умереть где-нибудь там. Словно бы там лучше, словно бы там нет дождей. Нет, даже не так, словно бы в этом волшебном «там» они будут смотреть на дожди совсем другими глазами. Счастливыми. Не своими. И тогда все становится оправданно, потому что мечтать о том, что другое место сделает тебя самого другим проще и приятнее, чем искать осколок битой бутылки, чтобы вырезать эти чертовы глаза, смотрящие на мир с такой тоской. Вырезать, ослепнуть, исчезнуть в темноте, позволить, наконец, собственному эго вобрать себя целиком. Таким, как есть: запутавшимся, одиноким, несчастным раствором души с раскаленной ложки жизни. Через грязную вату всех былых иллюзий. Влить этот раствор в неумолимую кровь истины и прозреть снова. Увидеть, как одиночество рождается из жадности, как люди голодными неприкаянными тенями ищут понимания. Все, все ищут понимания себя, никто не хочет понимать другого. И поверить, что путь ошибок – это не только единственно верный путь, но и единственно возможный.

А дождь все идет, хлопая меня мокрой рукой по плечу. Словно бы говорит с сарказмом: «Я с тобой, парень. Я всегда с тобой, чувствуешь это? Это твоя персональная осень, дружок». Осенью промозгло и сыро. Поэты пишут о золотой красавице, этакой слезливой рыжей лисице с алыми губами кленовых листьев и глубокими серыми глазами небес. Я плохой поэт, я вижу другое: когда начинаются дожди, наш мир просто ржавеет. Он скрипит старой пустой коляской, младенец из которой не повзрослел, а выпал на землю, в грязные лужи, покрытые бензиновой радугой. Закричал, захлебнулся, затих. И мы, животные, пьющие из этих луж, теперь носим его в себе. Он ворочается в груди, жаждет снова ожить и стать целым, он по-детски капризен, он плачет невпопад, смеется глупостям и ржавеет осенью. Но все же осень – это лишь двадцать недель до весны.

Вокруг меня люди. Большие люди с маленькими жизнями, маленькие люди с огромными душами и соизмеримой пустотой внутри. Вокруг меня живые люди, чужие друг другу, опаздывающие жить, стекаются в толпу, лишенную человеческих черт. А кто я среди этой толпы? Страница в интернете для друзей, которую они открывают, бегло пробегают глазами и меняют на что-то другое, потому что кроме карикатурных рожиц и цитат неизвестных мне людей во мне больше нет ничего. Прохожий под дождем, нелепо прикрывающийся курткой, на которого кто-то равнодушно смотрит сквозь запотевшее стекло автобуса. Курящий на корточках в чужом подъезде подросток, мерно омываемый кряхтением и ворчанием живущих тут старушек. Маячащая прозрачная тень в густом желтом свете соседнего окна. Это я? Легко любить красивых, талантливых, многого добившихся, популярных, глянцево сверкающих неприкрытым оптимизмом людей, по которым сразу видно – жизнь им по колено. А меня, вот такого, серого, невзрачного, пустого можно любить? Есть за что? Если не из жалости, не из-за страха одиночества? Нет, скорее всего, страницу перелистнут, человек в автобусе отвернется в другую сторону, а я так и останусь жалкой прозрачной тенью под дождем.

Кто-то болен манией величия. А я болен манией безличности. Я и сотни таких же прокаженных духом, обездоленных временем, бесприютных и сиротливых людей. Мы с ними едины хотя бы в том, что исчезаем, растворяемся, стираемся из жизни одним и тем же городом. И просим прощения. Простите, что задели плечом в метро, простите, что озвучили нелепое мнение, простите, что посмели говорить, простите, что мы живем. Таких людей видно по растерянному, удивленному, вечно извиняющемуся взгляду, по сутулым жестам, в которых читается понимание собственной ненужности, излишности среди других, более уместных. Мы – люди стен. Мы жмемся к ним в вечной попытке найти хоть какую-то опору в мире, меняющемся со скоростью жизни. Но, стоя у стены, упираясь в нее худыми острыми лопатками, я вижу небо, провода, облупленные крыши человеческих домиков, облупленные лысины спешащих мужчин, облупленный маникюр ищущих женщин, всю эту облупленную, промозглую, скучную и прекрасную в своей скуке реальность. Став невидимым для всех, я вижу каждого.

Людей в этом городе строили так же, как строят дома. Не знаю, как дело обстоит в других городах, я в них не был, но в нашем – точно. Большая стройка людей. Кирпичик "как жить", кирпичик "о чем думать", кирпичик "чего не замечать". И застекленная душа. Внутренний евроремонт. Пуленепробиваемое стекло. Да что там пуля, даже микроб с отвратительной рожей не просочится. «Вы должны жить настоящим и быть счастливыми, радуйтесь!» Радуются. Ничего не видят кругом, ничего не хотят замечать, что может как-то ущемить эту радость. Ходят слепые, но с улыбкой. «Животные лучше людей!» Лучше. И раздробились люди, никому нет ни до кого дела, зато у каждого по кошке или собаке. Таких вот жирных черных запятых в повести общества – на каждом шагу жизни. И отбивать их внутренним ритмом куда проще, чем делать самостоятельные выводы. Потому что чтобы сделать самостоятельный вывод, нужно вдумчиво пережить огромный опыт, заглянуть под каждый камень, не боясь ни грязи, ни боли. А тут – уже полноценные заготовки мыслей под рукой, вложи в голову и живи себе. Раз кирпичик, два кирпичик, вот и вырос новый дом.

Я иду сквозь людей, дома, сквозь дождь, сквозь пространство, сквозь жизнь и время, взрослея, меняясь, отстраненно проживая самого себя и прячась от этого неумолимого движения сущего в дурацкое пальтишко. Есть у меня такое пальто. Старенькое, ношеное, край кармана отошел и болтается на ниточках, а подол так пропитался осенними дождями, брызгами весенней грязи и летней пылью, что стал тяжелым и плотным. Но мне в нем уютно. Бывает, идешь по улице, разрезаешь траекторией собственного тела взметнувшийся к небу ветер, кутаешься в это пальто и понимаешь, что не существует других стен, кроме этой тряпицы, лежащей на плечах. А еще у меня была девушка. Я расстегивал все пуговицы, она прижималась к моей груди, и я говорил: «Давай жить в пальто. Давай греть друг друга словами. Почему словами? Потому что слова – это не больше, чем наше дыхание. А в нашем дыхании чуть больше, чем в словах». Так и смеялась она на моей груди. И не нужны мне были иные стены, и не существовало для нас иного приюта. Ведь что такое любовь? Это наше общее пальто на двоих, под которым тепло, под которым мы дома.

Когда мы снимали наше пальто, я подходил босиком, обнимал ее со спины, опускал голову, упирался лицом между лопаток и шептал во вздрагивающую спину слово, затертое до банальности тысячами губ, надоевшее до тошноты, растворившееся в пустоте, избитое до глупости, но тогда – самое важное, незаменимое, упирающееся в распахнутое сердце горячей ладонью жизни, бесконечным чувством лета. «Люблю». Любовь – это свет, который загорается в нас изнутри. Любовь – это тьма, в которой мы вместе учимся жить наощупь. И день превращается в ночь, и ночь превращается в вечность, и пальцы нащупывают тепло и плавные изгибы, подтверждая присутствие любимой в этой темноте, ее безоговорочное присутствие во мне самом.

Девушка ушла. Нет, я не выбросил пальто, оно так и осталось моим улиточным домиком, и другие дома все так же кажутся мне нелепыми, громоздкими и смешными, но сквозит что-то возле груди, там, где раньше прижималась она. Я живу от зимы до зимы, тайно радуясь этим сквознякам, как радуется поэт красивой строке, пусть и явственно отдающей на вкус кислым яблоком тоски. Она ушла, и я забыл ее. Да, я забыл ее. Открыл потную от жары бутылку водки, переломал дрожащие маревом кости души, запер ее в слово, зло выплюнул на бумагу, сжег. И сгорел сам. Пепел взметнулся вверх, словно в попытке порвать прочные грани и вырваться за пределы безжалостного бытия. Слабый жалкий пепел всхлипнул, рассыпался и осел пылью на шкафы, столы, стулья, книги… На мое лицо. Закрыл глаза, спасибо. А она умела сделать меня счастливым. Меня… Дикого, взъерошенного, привыкшего отвечать оскалом на улыбку. Она наклонялась сквозь ночь, сквозь тишину, и целовала мои искусанные в кровь губы. А я забыл ее. Но каждую весну, когда жадный до тепла мир бьет по сердцу наотмашь до слез, она снова со мной. Поет, поет вымышленной птицей в горьком розовом дыму цветущей вишни. Она со мной, во мне, она поет, поет! И я распят на этой тонкой вишенке. Что осталось? Ведь что-то же осталось? Ее лицо. Когда-то красивое, живое, дышащее внутренним светом в мгновении до прикосновения, а теперь высыхающее, слепнущее воспоминание. Но это лицо безраздельно правит каждым моим словом, что пишу я иногда, когда трезвый разум оплот за оплотом проигрывает бой бледному отчаянью. Именно это лицо, этот безъязыкий призрак прожитых дней, насыщает любые мои слова тем концентратом истины, от которого я сам захлебываюсь, кашляя восторгом и ужасом. И где-то на самом дне и ужаса, и восторга, там, куда не проникает свет, не пробивается звук, там, где плачет, обнимая колени, младенчество души… Там она снова наклоняется ко мне сквозь время и целует в искусанные губы.

Воспоминания во мне кричат, беснуются, встают на дыбы, и я теряю рассудок. Это страшно – терять рассудок в одиночку. Воспоминания дикие, разрозненные, никак не желающие сложится в единую вязь. Она закрывает тонкой прохладной рукой мои горячие глаза. И я, ослепший, читаю ей стихи. Полушепотом, почти не слышно, губами рисуя слова, которые ничего не значат, но без которых нас нет. Она наклоняется все ближе к моему лицу, я отчаянно хватаюсь за ее ледяные пальцы, потому что падаю, падаю, падаю в никуда. Провал. Она смеется, растрепанные волосы ловят солнечный свет, уже не отпуская его из своего мягкого и настойчивого плена. Я ловлю ее, поднимаю на руках над землей и решаю для себя раз и навсегда, что небо пахнет именно так – ее волосами, ее кожей, ее губами. Провал. Картинка за картинкой, мгновение за мгновением. Так вон она – жизнь. Воспоминания, желтые осенние листья внутреннего календаря, исчезающие за спиной с приходом зимы, которая всегда рядом.

Между тем день течет своим ходом. Кто-то, живший до нас, уже выкопал это русло, и теперь каждый новый день медленным, тяжелым, мутным потоком льется тем же самым путем, тем же самым, раз за разом. Вероятно, у автора этой реки наших будней был какой-то благой замысел, возможно, что без строгих постоянных однообразных берегов мы поубивали бы друг друга к чертовой матери, может, так и надо. Но создал он, а живу я. И мне не нравится такая жизнь. Лучше бы убили в общей толчее, в общем рычании и погоне за испуганной жертвой – счастьем. Воды времени текут еле-еле, поток узок, а кишит в нем тварей живых – вряд ли всех вместит и море. И каждый готов распихивать других локтями, вгрызаться в шею, в спину, сравнять с землей и засадить ее ковылем. И каждому хочется стать лучше других. И чаще всего – посредством втаптывания в грязь ближних. «Утопил брата? Ты уже на голову выше его. Отпинал злыми саркастическими словами ближнего? Ты умнее, ты победил». А кого победил? И для чего? Не знаю. И словно бы все забыли, что дело не в том, что обязательно надо стать умным, богатым, красивым, успешным, известным, любимым или каким бы то ни было, а в том, что нам выпало счастье родиться в это время. Во время безразличных людей, во время городской осени, превращающейся в медь проводов, по которым идет ток, во время массовости слов и мыслей, теряющих цену, во время дешевой водки и дорогой любви. Посмотри вокруг и ты увидишь время – единственное, что есть у тебя, единственное, что когда-либо будет. И это время ты потратишь на жизнь. Вопрос только один – какой ты ее сделаешь?

Раньше мне тоже хотелось стать лучшим. Учиться лучше всех. Быть сильнее всех в драках, красивее всех в чужих глазах. Чтобы все девушки влюблялись только в меня. Настолько успешным и богатым, чтобы посметь забыть слово деньги, превратив их в мусор. Только не получилось. И иногда кажется мне, что все мои псевдофилософские рассуждения о смысле жизни под девизом "это не главное" сильно смахивают на детское обиженное оправдание собственной никчемности. Такой вот логически обоснованной и нелепо возвышенной чушью оправдывает себя каждый неудачник. Но все же это лучше, чем ничего. Наверное, лучше. Может быть, даже правильно. Так и сижу каждый день, делаю вид, что слушаю преподавателя, а на деле спорю с самим собой, постоянно проигрывая даже этот шизофренический спор. Нет, в каждом дне, конечно, есть детали, скорбные галочки, отмечающие разницу, будь то неизбежные драки с однолетками, симптом животной стаи в людях, неуспеваемость по чуждым, нелюбимым предметам, короткие юбки и яркая помада девушек, но все это кажется унылой возней. И ты ждешь, ждешь, когда придет кто-то, войдет в тебя и откроет нараспашку все окна. Потому что это нужно. Потому что без этого уже не выжить.

Пора домой. Раньше после прожитых впустую дней еще отдавалась эхом во всем теле мысль: «Неужели это все?», а теперь прошло, теперь пустота и бессмысленность стали привычными и родными. Смирился, сжился, обустроился. И даже как-то уютно и удобно. Кажется, что пройдет жизнь, ты обернешься назад, и эта забытая мысль вернется – неужели это все? А ты привычно пожмешь плечами и уснешь. Пора идти домой. Но идти домой не хочется. Там нечего делать. На улице, в принципе, тоже, но улица хотя бы меняет декорации. А дома ждет мать. Мама постоянно торчит на кухне и смотрит в окно. Вид из окна маму старит. Ее старят ее подруги-дуры, не читавшие в жизни ничего сложнее колобка, ее старит работающий телек с идиотскими сериалами, ее старят пылесос и губка возле раковины, ее старят бытовая химия и бытовые будни. Молчание отца тоже ее старит. Но она словно бы ослепла, она не видит, не хочет этого видеть. Тонкими дрожащими руками хватается за тряпку, за швабру, за свою нелепую жизнь, ведущую в никуда. И мгновенно страшно старится. Отец. Он даже не старится, он изначально – пустой изнутри. Столп вселенского ничто, упакованный в морщины, в седину, в пьянство и бездарную жизнь. И те же самые, как и у матери, бельма слепых глаз выглядят еще страшнее. А мне хочется изменить их.

Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.

₺53,62
Yaş sınırı:
12+
Litres'teki yayın tarihi:
09 ağustos 2021
Yazıldığı tarih:
2015
Hacim:
210 s. 1 illüstrasyon
ISBN:
978-5-532-94720-7
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip