Kitabı oku: «Росстань (сборник)», sayfa 2
II
На зиму чуть ли не половина поселка выезжала на заимки со скотом. Оставались лишь те, кто косил сено на острове да по ближним падям, не вытоптанным стадами за лето, или те, кто мог вывезти сено издалека. Остальные заколачивали дома, определяли учеников к знакомым и уезжали на Шанежную, на Веселую, на Ключевую. Жили в землянках, вместе по две-три семьи.
Нынче собирались ехать на заимки с большой охотой: спокойнее там, от чужаков подальше. И учеников взяли с собой. Школа все равно не работала.
На заимках вроде ничего не изменилось. Как во вчерашнюю жизнь без войны, без душегубства вернулись. Правда, на Шанежной стоят три десятка казаков – прессуют сено, но они власть свою мало показывают: сеном занимаются да присматривают за семьей партизанского атамана Осипа Смолина, как бы не сбежала.
Шанежная – заимка большая, землянок пятьдесят. Степанка и Шурка Ямщиков с толпой сверстников целыми днями в сопровождении собак носились по тропинкам между землянок, уходили в сопки, ставили по сиверкам петли на зайцев.
Степанке накануне Первого Спаса исполнилось двенадцать годов. Большой уже. Две зимы в школу ходил. Когда-то – Степанка это знает – жили они хорошо, справно. Каждую осень забивали на мясо корову, бычка-двухлетку, три-четыре овцы. Были у них и добрые кони. Но приключилась беда: злосчастной ночью переправились с той стороны хунхузы и угнали косяк коней. Попали в этот косячок и четыре – самые лучшие – лошади Степанкиного отца, Илюхи Стрельникова. Другим домам вышел, конечно, убыток немалый, а Стрельникову – прямо разор. Подался тятька с двумя приятелями – с Алехой Крюковым и Никодимом Венедиктовым – по следу хунхузов. След потеряли, и приятели вернулись обратно. А тятька – по их рассказам – решил махнуть на Хайларский базар, где часто сбывали хунхузы ворованных лошадей. Приятели Илью отговаривали, пользы от этого получилось мало. Уехал Илья и с тех пор сгинул. Шесть лет прошло. Был бы живой – давно уж вернулся. Остались шестилеток Степанка и его тринадцатилетний брат Савка без отца.
Федоровна, мать Степанки, два года ставила в церкви свечи толстые, яркого пламени, рублевые. А потом потоньше – где их, рублей этих, взять.
Через два года надела черный платок, плакала, билась на холодном церковном полу, молилась. Оплывала, таяла перед образом тоненькая свечка, поставленная за упокой раба Божьего Ильи.
– Господи… Господи-и… Жить как? Научи.
Умела Федоровна мало-мало бабничать. Пригодилось.
Все кусок хлеба в дом. С тех пор стала для многих бабушкой. В тридцать семь лет-то – бабушкой. Го-осподи! Милостивый!
– Не ропщу я, Господи. За грехи наши тяжкие наказуешь… не ропщу я…
Год назад женила Федоровна старшего сына, Савку. Хоть и рано женить, а женила. Крепче привязан будет к дому. Время-то смутное, не доглядишь – уйдет из дому. Хоть к этим самым партизанам уйдет. А от жены не так просто. На службу Савку не возьмут – хромает парень.
Ударившие морозы загнали ребятишек в жилье. Заледеневшие окошки пропускают мало света, и в просторной землянке даже в полдень стоит полумрак. По углам прячутся густые тени. Федоровна, мать Степанки, в землянке за старшую. Народу в землянке живет много. Благо уже все большие. Степанка младший, а уже помощник.
Но больше всего в это беспокойное время доставляет забот крестный сын и племянник Федька, рыжий насмешливый парнюга.
Вот и сейчас он вместе со своими дружками Лучкой Губиным и Северькой Громовым ввалился в зимовье. От полушубков парней пахнет свежим морозным днем, остречным сеном, лошадьми.
– Эх, как тут тепло, – крякнул он, раздеваясь. – Погреемся сейчас! Молодец Пегашка.
– Опять бегали?
– Да нет, тетка, старый долг с белого воинства получили, – хохотнул Федька. – И сейчас, не рыдай, мать, во гробе, будем гулять.
Парни разделись, подсели к столу.
– Шибко отчаянные вы, ребята, – не унималась Федоровна. – Поосторожнее вы с ними. Как бы беды не нажить.
– Не бойся, крестная. Ухо мы держим востро. Чуть что – и поминай, как звали.
– Спаси вас Христос, – Федоровна крестит парней. – Забубённые вы головушки. Научили бы лучше ребятишек, как петь Рождество.
– Это мы можем, нам это раз плюнуть, – отозвался Северька. – Степанка, Шурка, идите-ка сюда.
Северька прокашлялся и монотонно начал:
– «Рождество твое, Христе Боже наш». Повторяйте.
Ребята нестройно подтягивали.
– Это значит, и вам и нам, и никто в обиде не будет. Теперь дальше. «Воссияй мира и свет разума». А это я и сам не пойму что к чему. Да и знать-то это, пожалуй, не надо. Одна морока. Вот и поп, не поймешь, что гнусавит. Так и вы: пойте, что на ум взбредет.
– Хватит тебе, бесстыжий, – прервала Северьку Федоровна. – Еще научишь непотребному, богохульник ты эдакий!
Федя и Лучка хохотали.
– Ладно, крестная, он больше не будет.
Редко Лучка теперь смеется. После смерти отца затаился в себе. Но друзей держаться крепче стал: всюду с ними.
Федоровна жалеючи смотрит на парня: еще одного жизнь обездолила. Пусть посмеется.
Ребятишки еще несколько раз спели непонятные слова Рождества.
– А теперь, робяты, спать, если хотите завтра раньше других поспеть.
Рождество – праздник большой. Весь день разгульные компании ходят из землянки в землянку, поздравляют хозяев с праздником, обнимаются и целуются. Появляется на столе контрабандный спирт. Курят все, и синий дым плывет над столом. До позднего вечера пляшут подвыпившие люди, стелются в морозном воздухе пьяные голоса.
Праздник начинали ребятишки. Шурка прибежал будить Степанку, когда Федоровна еще не начинала топить печь. Спустив ноги с нар, почесываясь и зевая, крестя рот, она беззлобно ворчала:
– Я посмотрю, еще, однако, ночь, а они уже собрались славить. Подай-ка, Степанка, курму. Шалюшку тоже.
Всякий раз, когда обитая кошмой дверь открывалась, в землянку врывались белые клубы морозного воздуха. Мать вернулась с улицы со стопкой аргала.
– Стужа-то какая, оборони бог. Не досмотришь, когда корова будет телиться, – беда. Телка сразу загубишь.
Шурка нетерпеливо ерзал на лавке.
– Рано, рано. Не торопитесь, успеете. Далеко до свету.
– Бежать надо, ребята. Другие раньше вас поспеют.
– Да куда ты их, Савва, посылаешь? – накинулась Федоровна на старшего сына, появившегося из-за ситцевой занавески. – Ознобятся. Еще черти в кулачки не били, а им уж идти.
– Черти, мать, по случаю Рождения Христа, может, совсем бить в кулачки не будут, – Савва обувается, прилаживая к унтам новые подвязки с медными кольцами и винтовочными пулями на концах.
– И ты богохульничаешь, Савка. Грех ведь. Еще харю свою не перекрестил, а о чертях говоришь, – Федоровна гремит ухватом у печи.
– Ничего: мы с чертями дружим, – сказал Савва и, втянув голову в плечи, выскочил за дверь, опасаясь крепкого удара ухватом.
– О Господи, прости его, дурака такого, – закрестилась мать в темный угол. Затем подошла, зажгла маленькую лампадку. Слабенькое пламя высветило иконы.
– Помолиться надо, робяты.
На одной из икон был изображен Иннокентий – чудотворец иркутский. На плечи чудотворца наброшена накидка. В руке палка с набалдашником. Глаза у Иннокентия удивленные, словно спрашивающие: «А что бы еще сотворить чудное, братцы?»
Позапрошлой осенью, когда перегоняли скот на заимку, мать затолкала ему икону под рубаху. День был теплый, солнечный, коровы и телята шли хорошо, но икона измучила за двадцативерстную дорогу. Подложить под икону нечего: на плечах одна рубаха да доставшаяся от старших братьев теплушка. Иннокентий и медный крестик на гайтане, который Степанка носил с тех пор, как себя стал помнить, стерли грудь до ссадин. Пот разъедал маленькие ранки и делал их большими, жгучими. «Выброшу чудотворца», – решал Степанка, но, представив, как выпорет его мать ременным чересседельником, только крепче сжимал зубы.
– Молись, молись, – подтолкнула мать Степанку. – И ты, Шурка, вставай на колени. Не бойся, спина не заболит, рука не отвалится.
Рядом с Иннокентием – Георгий Победоносец, лихой казак на белом коне. «И смелый же мужик, – думает Степанка. – Против такой змеи с пикой не убоялся. Седло только непонятное. Не казачье, да и не бурятское».
Еще из угла строго смотрит Матерь Божья – троеручица. Степанка молится, осеняет себя крестом. Летают сложенные щепотью пальцы ото лба к животу, с плеча на плечо.
А Симка Ржавых хохотала и была очень красная, когда Федя затолкал ей руку за воротник кофты… А когда Усте Крюковой тоже кто-то из парней хотел сунуть руку под кофту, так по зубам получил.
– Ну, с Богом, робяты, бегите, – прервала степанкины мысли мать. – Зайдите наперво к Андрею Темникову, потом к Венедиктову Никодиму, дальше к Петуховым… Собак бойтесь! – крикнула она, когда дверь уже глухо захлопнулась.
Холод прилип к ребятишкам, забрался под курмушки, заставил втянуть голову в плечи. До света было еще далеко, звезды сверкали льдисто и остро. Снежные суметы отливали синью, перемежаясь черными провалами. Где-то в конце заимки лениво лаяли собаки.
– К кому перво пойдем?
– Как мать сказала – к Темниковым.
Свернули по тропке к большой землянке, в темноте нашарили скобу. Переступив порог, сдернули шапки, перекрестились в передний угол. Подтолкнули друг друга локтями.
– Рождество твое, Христе Боже наш…
Получалось не очень стройно, но братья Темниковы и их жены слушали серьезно.
Ребятишки пели, а сами косили глазами в куть, где в глубоких чашках лежало угощение для христославщиков.
Певцы начали врать слова, братья стали прятать друг от друга глаза, подрагивать плечами, но дослушали до конца.
Из землянки ребятишки выскочили счастливые. Темниковы щедро наградили их конфетами, пряниками, жареными бобами.
В переулке около Шимелиных с лаем кинулась к ногам собака. Отбиваясь палками, юркнули в зимовье.
Мороз уже не пугал. Ободренные удачами, Степанка с Шуркой торопливо перебегали от одной землянки к другой.
К Смолиным не пустили. Жена партизанского командира живет под надзором. Откуда-то из темноты вышел одетый в тяжелую доху казак и грубо оттолкнул от дверей.
– Нечего делать. Бегите отсюда.
Ребятишки не обиделись. Вон еще сколько землянок надо обойти, успеть раньше других.
Возле зимовья, где жила семья начальника милиции, остановились.
– Зайдем али как?
Тропин на Шанежной появлялся редко. Только на праздники. Остальное время проводил в поселке. Поговаривали, что начальник милиции побаивался партизан, потому и увез семью сюда. Сам же в своем доме не живет, а поселился у богатого казака, как раз напротив занятой японцами школы.
– Зайдем, – махнул рукой более решительный Шурка.
У начальника милиции ребятишки еще никогда не были. Землянка оказалась вместительной, высокой, светлой. Над столом китайская подвесная лампа. Перед иконой горит желтым светом десяток свечей.
Ребятишки запели «Рождество», с любопытством разглядывая празднично одетых хозяев. Блестят на голове у Тропина гладко прилизанные волосы, блестят погоны, бегут искорки по шелковому платью у его бабы.
– Здравствуйте, хозяин с хозяюшкой. С Рождеством Христовым вас…
Домой Степанка вернулся поздно, с солнцем. Карманы раздулись от угощений. Под мышкой торчала огромная бычья нога. Савва, увидев ногу, захохотал.
– Холодец варить будешь? Кто ее тебе отвалил?
– Начальник милиции. Я ее выславил.
Савва помрачнел.
– Какой леший тебя гнал туда? Поздравил, значит, с Рождеством… Знать надо, куда идешь. Не маленький!
Жена, Серафима, остановила мужа.
– Не горячись. Откуда ему все знать.
В этот день в семье Стрельниковых произошло большое событие. После второго часа Серафима, ходившая с большим животом, заохала, схватилась за поясницу, легла в постель. Глаза ее стали большими и жалобными.
Хотя в землянке было тепло, Федоровна распорядилась принести сушняка и аргала, затопить печь.
– А теперь, робяты, оболакайтесь и уходите. Домой не возвращайтесь, пока не позовем.
Бабку к Стрельниковым звать не надо. Наоборот – Федоровну в другие дома зовут. Корова не может растелиться – зовут. Бабе пришло время рожать – без Федоровны не обходятся. Болезнь какая – опять идут к ней. Зовут с уважением, потому как Федоровна и дело свое знает, и без божеского слова шагу не сделает.
Степанка рад случаю удрать из дома. Особенно сегодня, когда все гуляют, все добрые.
Савва полдня продежурил у входа в зимовье. Не пускал никого.
Вечером Степанку позвали домой.
– У тебя, Степа, теперь есть племянница.
Друзья мало похожи друг на друга. Федор Стрельников – рыжий. Голова большая, круглая. Огненные космы выбиваются из-под черной барашковой папахи. Глаза синие, с хитрым прищуром.
Настырные – говорят о его глазах. И еще говорят, что Федька не боится ни Бога, ни черта, ни поселкового атамана. В прошлом году, на Пасху, подошел к парням, катающим бабки, писарь Иван Пешков.
– Это вы вчера горланили похабные частушки? И про попа пели, лицо духовного звания. А твой голос, Федька, я доподлинно слышал.
– Может, и слышал, а что? – повернулся к писарю парень. – Голос тебе мой поглянулся? В церкви на клиросе петь зовешь?
– Обожди, вот покажем мы тебе клирос, тогда запоешь. Небо с овчинку увидишь. И про водку забудешь.
Федька ощерился, бросил бабки, взял писаря за пуговицу, сказал ласково:
– Мне что забывать. Вот ты, когда к Аграфене снова вечерком пойдешь, не забудь. Хорошая у тебя водка была тот раз.
Писарь дернул головой, будто его ударили по ядреным зубам.
– Не мели, чего не след.
– Может, напомнить?
Парни сгрудились вокруг, чувствуя возможность посмеяться.
– Давай, Федча, громи писаря.
– Это, значит, идет один казак, к плетням прижимается, чтоб его никто не видел. Потом подходит к одной избе, в ставень тихонечко так: тук-тук. «Это я, говорит, Груня, Иван Пешков». И фамилию назвал, чтоб, значит, с царем, Иваном Грозным, не спутали. Как-никак тезки они, Иваны Васильевичи.
Конопатое лицо Федьки светится улыбкой. Пешков рад бы уйти, но парень не отпускает его.
– Не, ты уж подожди. Дослушай, коли разговор пошел… Заходит, значит, казак, бутылочку на стол ставит. «Дымно у тебя, Груня, что-то. Накурено». Потом с обнимками, с целовками полез. Схватила баба мутовку и мутовкой его. Болит спина-то, дядя Ваня? Не-не, – замахал Федька руками, – это я так, к слову. Выскочил за дверь тот казак и бутылочку забыл на столе. Хар-рошая водка была. Выпил я ее, дядя Ваня, ты уж не сердись.
Парни хохотали, багровела шея у писаря, а Федька вдруг стал серьезным.
– Смотри, Иван Васильевич, – парень постучал в его грудь толстым пальцем с грязным ногтем, – придешь еще раз к Груньке, не узнаю я тебя впотьмах – поломать могу.
Пешков притих, сказал спокойно:
– Сатана ты рыжий, а не человек. Я старше тебя в два раза, а ты насмешки строишь. Злой у тебя язык.
– Мир, дядя Ваня, – Федька с силой хлопнул писаря по плечу. Иван Васильевич качнулся, скривил лицо.
– Однако тяжелая у тебя рука, паря. Я пошел. Но вы про попа частушки больше не пойте. Старики осердиться могут.
Северька Громов повыше Федьки будет. В плечах пошире. И поаккуратнее. Такие в гвардии стоят правофланговыми. Любил Громов петь. Горласто, так, что на другом конце поселка слышно. Пел он старинные казачьи песни; иногда вместе с Федькой, озоруя, выкрикивал частушки. Был Северька силен, но силой своей никогда не баловался, не хвастался.
Трудно вывести парня из себя, но можно. Как-то на вечерке старший сын Ямщикова Васька, подвыпив, начал куражиться. Васька лез целоваться к девкам и, когда те его оттолкнули, по-всякому обозвал их и стал приставать к парням.
– Кто на кулаках супротив меня устоит? Выходи на круг. Разрешу первому ударить. Только потом уж не обижаться. Хошь, Федька?
Рыжий не заставил себя упрашивать.
– Хочу. Только на улицу пойдем.
– Брось ты с ним связываться, – остановил друга Северька.
– А, боишься, – обрадовался Васька. – И почему это со мной связываться нельзя? Я дурак, по-твоему, да? Обожди у меня.
Васька вскоре вернулся еще более пьяным. Он хотел драться. Опытным взглядом Федька заметил, что правый карман штанов парня подозрительно оттянут. Там гирька на сыромятном ремешке или свинчатка.
Пьяный еще раз попытался привязаться к Северьяну, но тот только отмахивался, как от назойливой мухи, посмеивался. Окончательно обозлившись, Васька матерно обругал Северьку и, чуть пошатываясь, пошел в угол, где сидели девки. Он прищурился, словно прицелился, остановил взгляд на Усте Крюковой. Все знали, что Северька подолгу простаивает с Устей около крюковских ворот. Знал и Васька. Он шагнул к Усте, обхватил длинными руками, навалился грудью. Устя ударила кулаком в пахнувший ханьшином рот. Васька отшатнулся и, выкрикнув матерщину, полез снова. Прыгнул из своего угла Северька, рванул обидчика за ворот, смял, схватил в охапку, швырнул к двери. Парень, пролетев пол-избы, ударился о дверь; дверь распахнулась, и он вылетел в сени. Следом выскочил рыжий Федька и вскоре вернулся один.
Третий из друзей, Лука, или как его все зовут – Лучка – тоненький, гибкий. Большие серые глаза смотрят задумчиво и чуть грустно. Нос с маленькой горбинкой, нервные ноздри. Нет в нем лихой казачьей грубости, силы. Похож Лучка на поджарую хищную птицу. Считается он первейшим музыкантом. Гармонь ли, балалайка, скрипка ли, невесть откуда попавшая в поселок, издают в его руках удивительно ладные звуки.
Есть у Лучки маленький лохматый конек. Вид у конька никудышный, казаки, прессовавшие на заимке сено, откровенно потешались над ним. Как шутку восприняли они предложение Федьки пустить Пегашку с любым конем из сотни.
Сделка состоялась. Всем на заимке памятен этот случай.
Бега назначили за две недели до Рождества Христова. Парни собрали деньги, Федька увез в китайские бакалейки тарбаганьи шкурки, достал овса. Каждый день выводил Пегашку на прогулку. По совету Федоровны выводили ранним утром, боясь дурного глаза.
Год назад пускали Пегашку с бегунцом купца Пинигина. Как и положено, на Пегашке сидел худенький подросток в белой, заправленной в штаны куртке. На ногах у парнишки только вязаные чулки. На голове – платок. Когда развернули коней после третьего круга и крикнули: «Ну!», Пегашка сделал такой прыжок, что хоть и держался седок за гриву, а слетел через круп на землю. А бегунец, словно ничего не случилось, вытянувшись струной, летел к мете. С тех пор пускали его всегда без седока. Только узду заменили сшитым из фитиля недоуздком.
Смотреть на бега высыпала вся заимка. Иные приехали верхами, иные в кошевках, большинство – пешком, благо недалеко. Пестрая толпа колышется по обе стороны дороги. Мороз сдал, но воздух льдисто искрит. Плавают над головами легкие облака белого пара, розовеют лица. Степанка и Шурка шныряют среди толпы, прислушиваются, о чем говорят люди. В кругу баб рассказывают, что на прошлых бегах испортили дурным глазом коня старика Мунгалова.
– Летит эт-то бегунец, а на ем Прошка, внучонок Мунгалова. Уж с полверсты пробежал, глядит Прошка, а впереди бочка катится. Большая такая бочка. Он коня в сторону, чтоб обскакать, – и бочка в сторону. Он в другую, и она в другую. Бочка-то. И уж у самой меты пропала.
– Эй, народ, – кричит Проня Мурашев – на бегах он за старшего, – прошу порядок соблюдать, если не хотите, чтобы ваши посельщики проиграли!
Проню слушаются. Проня в поселке – человек уважаемый, десятский. За широкий, из синей далембы, кушак засунут черенок нагайки. А рука у него тяжелая.
Первыми приехали армейцы. Они привели статного рыжего жеребца. Со звездой во лбу, белоногий, с высоко поднятой головой, широко раздувающий розовые ноздри, он невольно вызывал восхищение. Когда привели невзрачного Пегашку, казачий жеребец показался еще более красивым. Лучкин конь вызывал у казаков откровенную насмешливую ухмылку. Они отпускали шуточки по поводу его косматых ног, хвоста, похожего на громадную метлу, длинной гривы. Конек стоял смирно и как будто дремал. Толпа смотрела на лохмача с жалостью, хоть и знала о его удивительной резвости.
– Какой из него бегунец, одни слезы!
– Скорей на барануху похож, чем на коня.
– По пьянке заспорили. Просадят последние деньги.
– Лучка-то вон какой скучный. На попятную бы, да поздно.
– А рыжему Федьке все хаханьки.
Коней повели на место забега. Белоногий нетерпеливо выплясывал, раздувая ноздри; лохмач шел за кошевой спокойно, равнодушно, словно на водопой.
Перед тем когда парни объявили, что пустят Пегашку без седока, вышла заминка.
– Не выйдет, – заупрямились армейцы. – Вашему коню будет легче бежать.
– Давайте и вы без седока, – равнодушно предложил Федька. – На равных условиях, значит.
– Н-но! А вдруг конь в другую сторону побежит. Или остановится.
– Видите, как мы рискуем, – Федька весь доброжелательство и простота.
Толпа в напряжении. Вот-вот из-за угла синей сопки покажутся две темные точки. Друзья стоят среди своих заимских, тихо переговариваются, курят. На другой стороне столпились армейцы.
А в это время в трех верстах от заимки старик Громов и чубатый казак разводили бегунцов. Повели на третий, последний, круг. Сердце у старика колотится в ребра. Пегашка словно проснулся, рвется из рук. Казак суров, но спокоен. Прилип к крупу рыжего жеребца седок. Последние шаги до черты бегунцы идут ухо в ухо.
– Ну! – крикнули разводные.
Брызнул из-под копыт лежалый снег. Пегашка сразу обходит своего соперника. Что-то дикое и вольное проснулось в маленькой лошадке. Трубой вытянут хвост, развевается грива. Рвет навстречу тугой ветер. Голова, шея, туловище и хвост в одной линии стелятся над дорогой. Ноги живут сами по себе. Они секут снег, едва поспевая за своим хозяином.
Толпа зашевелилась. Две черные точки, появившиеся на снежной белизне, вырастают, приближаясь. Осталось триста саженей. Сто! Все видят, что Пегашка впереди. Не выдержав, толпа закричала, засвистела. Полетели вверх шапки. Лохмач, пролетев мету, не сбавляя хода, понесся к заимке, к своей кормушке.
Сосед Лучки, Тихон, специально не поехавший на бега, поймал Пегашку.
– Ну, что мотаешь головой? Запалился? Вот побегаем с тобой маленько, остынем, потом уж за овес примемся.
Конек, мотая головой, возбужденно фыркал. Вскоре приехали Лучка, Федька и Северька. Казалось, Федькин чуб стал еще краснее. Северька похохатывал, задирал друзей, сталкивал их в снег.
– Не подкачали, братцы! – крикнул Тихон, бегом водивший Пегашку по ограде. – Утерли нос им. Знай наших.
На вырученные деньги исполнили давнюю Лучкину мечту: купили гармонь. С колокольчиками. Большую часть унесли в китайские бакалейки за долг, за ханьшин.
Предлагали армейцам еще раз устроить бега. Но те обругали парней.
– Мазурики вы, больше никто.
Вечером гуляли. Подвыпив, Федька завел старый разговор. Если бы услышал Пинигин, дальний родственник Иннокентия Губина, о чем говорят парни, потерял бы мужик сон. Петрово лиходейство уже давно выползло на люди. Шепотом, с оглядкой, но дало о себе знать. Безвинную кровь не спрячешь, все одно она себя покажет. Хоть и немало времени иногда пройдет.
От разговоров таких у Лучки узко щурятся глаза, белеют крылья носа.
– Подкараулим гада у проруби. Когда коней поить пригонит, – Федька пьет много, а не пьянеет. – Был дядя Петя, и нет Пети. Сазанов под водой руками ловит. Так, Северька?
– Порешить его непременно надо. Только у реки не пойдет. Увидит кто ненароком… За сеном когда ежели поедет… Скараулить.
Большой ум у Северьки.
Друзья гуляют в Стрельниковской бане. Пить можно – сколько спирту будет. Никто под руку ничего не скажет. И говорить без боязни обо всем можно.
Оплывает желтая сальная свечка. Мечутся по низким бревенчатым стенам лохматые тени. Плохо, видно, спит сейчас Петр Пинигин.
Лучка вдруг схватил душивший его ворот рубашки. Посыпались на неровный стол мелкие пуговицы.
Тяжело друзьям смотреть, как изводится парень. Мучает его отцовская неотомщенная кровь.
Федька утешает по-своему: протягивает стакан разведенного спирта. На, выпей. Пусть накатит на душу жаркий туман, приглушит обиду.
– Не пропадет за нами. Как палка за собакой.
Устю в партизанском отряде встретили радушно. В землянку, где она остановилась, набилось много народу. Были среди них и посельщики.
– Живут-то как наши там? Рассказывай.
Изменились их с детства знакомые лица. Заросли бородами, посуровели. Нелегко, видно, дается война.
– Тихо у нас. Будто вас, партизан, и нету вовсе. Букин говорит, разогнали вас по лесам, – Устя закраснела. – Извините, если не так сказала.
– Все так, девушка, сказала. Правильно, – раздался от двери голос.
– Командир наш, Смолин, – шепнул Николай. Смолин протолкался вперед, сел на лавку.
– Но скоро услышат. Богатеи, Семенов да японцы думают, что разгромили нас. Загнали в тайгу, откуда мы и не высунемся. А мы живы. И снова собирается сила, – Смолин сжал кулак, стукнул им по столешнице. – К Иркутску Красная Армия подходит. Регулярная. Скоро всем сволочам жарко будет.
Партизаны задвигались, зашумели. Поползли к низкому потолку едкие дымки самокруток.
– Тропин чего поделывает?
– Семью на Шанежную увез. Сам у Богомяковых живет. Вечером один по селу не ходит.
– Вот, а ты говоришь, не слышно о нас, – Смолин заулыбался. – Боится нас, вот и семью увез, чтоб одному сподручнее удирать. Знает, что мы с бабами не воюем.
Поселилась Устя в землянке, оборудованной под лазаретную подсобку. Заправляла всем здесь рослая грудастая казачка: строго стерегла бутылочки с йодом, скудные запасы перевязочного материала, спирт.
– Вдвоем-то нам с тобой, девка, веселее будет.
Утром Устя проснулась и не сразу поняла, где она находится. Грудастой тетки Дарьи в землянке не было. Девушка открыла тяжелую дверь, зажмурилась от яркого света. Голубело небо. Деревья отбросили на белый снег четкие тени. Где-то недалеко уверенно барабанил дятел.
– Как на новом месте спалось? – крикнул от большого костра Николай. – Кто приснился?
На душе у девушки спокойно. Исчезли все вчерашние страхи. Она подошла к брату.
– Варишь? – кивнула она на громадный чугунный котел над костром.
– И это приходится делать.
Устя взяла черпак, помешала варево, почерпнула, попробовала.
– Так и есть, не солено. Эх, мужик ты мужик. Отойди. Сама справлюсь.
К костру подошел дядя Андрей.
– Да, задала ты нам, девка, задачу.
Устя удивленно вскинула брови.
– Бумаги мы у японцев кое-какие забрали. Пакет там еще. Важный, должно быть, пакет, под печатями. А что в этих бумагах, сам черт не разберет. Не по-русски, так оно и есть не по-русски.
На второй день праздника парни и девки собрались на вечерку в зимовье бабки Аграфены.
– А мне чо? По мне хоть до утра пляшите. Зимовья не жалко. Мешать вам не буду.
Аграфена легко, по-молодому взобралась на печь.
– Вот отсюда мне все видно и слышно. Где стаканчики стоят – сами знаете.
Лучка сидит под божничкой. Чуть растягивая меха, играет что-то свое, для себя. Парни и девки приходят, раздеваются, бросают полушубки за печь.
На вечерку пришли и подростки. Они столпились у дверей, с любопытством смотрят на собравшихся.
– Вы, мелочь, идите по домам. Пейте молоко да ложитесь спать, – выпроваживает ребятишек Северька.
– Я их сейчас!
Сделал страшное лицо Федька. Схватил ухват, двинулся на подростков. Те со смехом и криками вылетели за дверь.
– Ты не уходи, – задержал Федька Степанку. – Будешь нужен. А пока шагай за печку и не показывай носа. Не путайся под ногами.
Степанка рад любой возможности остаться и не заставляет себя упрашивать. Все здесь интересно. Он слышит, как Лучке заказали «Подгорную». Гармонист прошелся пальцами по ладам сверху вниз, затем снизу вверх, склонил голову над гармонью, словно прислушиваясь к голосам. Гармонь сделала глубокий вдох и рявкнула. Дробно ударили каблуки, замелькали радужные подолы девок, задрожал огонек лампы.
Чтоб лучше видеть, Степанка забрался на печь к Аграфене.
– Что, Степанушка, прогнали тебя варнаки-то? А ты не обижайся. Тут на печке еще лучше.
– Не, я сам, – засмущался Степанка.
Казалось, плясала землянка. Метались по стенам темные тени, звякала в кути посуда, визжали девки, тоненько заливались колокольцы на гармошке.
Гармошка, будто натолкнулась на стену, замолчала. Лучка вытер вспотевший лоб большим платком. Плясуны кинулись к лавкам. Часть парней прошла за печку. Из-за ситцевой занавески слышалось довольное кряканье, бульканье разливаемой из бутылок водки.
За полночь некоторые стали расходиться, но на вечерке по-прежнему было шумно и весело. Когда закрылась дверь за Васькой Ямщиковым, Федор потянул Степанку за пятку.
– Слезай с печи.
Он наклонился к братану, что-то зашептал ему на ухо. Степанка широко расплылся в улыбке, согласно кивал головой. Затем нахлобучил не по размеру большую шапку, вылетел за дверь.
– Одна нога здесь, другая там! – крикнул ему вдогонку Федька. – Ты чего, друг, грустишь? – толкнул он кулаком в бок Северьку.
Степанка вернулся быстро. С порога он подмигнул Федьке, скинул курмушку и полез на печку.
Тяжелая дверь хлопнула снова. Как ни увлечены были парни и девки танцами, а вошедшего заметили все. Около порога стояла Устя. Белое морозное облачко, прорвавшееся с улицы, медленно оседало около ее ног.
Лучкины пальцы стремительно полетели по перламутровым клавишам, а гармонь, будто хватила живой воды, забыла про усталость, заговорила молодо и чисто. Спавший на полу у двери завернутый в козью доху Леха Тумашев открыл глаза, крикнул удивленно:
– А ты как тут?
Громадный Северька стоял молча и растерянно, счастливо улыбался.
Рыжим чертом прыгнул к двери Федька.
– Устя, в круг!
Зардевшаяся Устя, смущенная всеобщим вниманием, несмело сделала шаг вперед, а затем, словно подхваченная музыкой, порывисто сбросила полушубок, рванулась на середину зимовья.
Вот уже три дня Устя жила на Шанежной у своих дальних родственников. Соседи были надежные, но все-таки при каждом стуке кидалась за ситцевую занавеску. Вездесущий Федька чуть не раньше всех узнал о приезде зазнобы своего друга. От Федьки Устя прятаться не стала, сама вышла из-за занавески.
– А ты чего не удивляешься, что я жива? – спросила Устя.
Федька вместо ответа показал крупные ровные зубы, весело подмигнул.
– На вечерку придешь?
Устя затуманилась.
– Боюсь я. Вдруг кто лишний узнает. Нашим тогда житья не будет.
– А ты не бойся. Придешь, когда одни свои останутся. Я пришлю кого-нибудь. Ты только не спи.
– Да что ты! – Устя обрадованно замахала руками.
Она уже смирилась, что праздник для нее будет скучным, и теперь, счастливая от возможности хоть немного поплясать на веселой вечерке, не скрывала своего состояния.
Серебром заливались колокольчики на гармошке. Не сходила блаженная улыбка с лица Северьки, наверстывая скучные часы ожидания, плясала Устя. От порога хватал за ноги, взлаивал собакой и пьяно хохотал нескладный и всегда молчаливый парень Леха Тумашев. За печкой допивал очередную бутылку Федька Стрельников. Спал на печи Степанка. Вечерка шла своим чередом.