В гостиницу идти не хотелось. <...>
Скоро я нашел то, что искал. От золотой пленки жира, от сладкого дыма и перца, щекочущего язык, голова моя закружилась. Ноги горели в огне, а масляный блеск портвейна, подсластившего горькую бежинскую слезу в графине, да густой сигаретный дымок успокоили страхи сердца.
Пока я спал и мучился дикими снами, на веки мне положили свинец и затылок прикрутили к подушке ржавым тупым болтом. Конец его больно упирался в верхнее небо, ржавчина облепила гортань. Я попытался крикнуть, захрипел и понял, что наступило утро. Разлепить заплывшие веки помогла головная боль. Она пробудилась тоже.
Первое, что я увидел, - страшное фиолетовое пятно,
шевелящееся перед глазами. Я снова зажмурился. Проглотил кислую ржавчину. Затая дыхание, приоткрыл один глаз. Носок. Собственный, на ноге. И нога моя. Сразу стало спокойней. Чужеродное тело во рту вновь превратилось в язык. Жив, слава Богу.
"А ну вас всех", - подумал я мрачно. И вдруг все прошло. И головная боль и ломота в теле. Я вспомнил вчерашний день. И вечер, и вчерашний холод я вспомнил. И как Костя и я пили молча, по-бежински, закусывая своей тоской, и поминали покойного Равича. Человека, которого я в жизни ни разу не видел.
Идти было два квартала. Но я растянул их так, словно каждый дом на пути - домовина с затаившимися упырями, за каждым углом - убийца, а сама дорога до пристани - шаткая досочка над сернокислотной рекой. Я не хотел идти. Я не хотел становиться рабом роковых предчувствий. По дороге раз пять я расплевывался со всяческой пифагорейщиной, хлебниковщиной и прочим дурным наследием давнопрошедших времен. Солнце сквозь дымку вечера светило драконьим глазом. От Бжи несло холодком.
Черепаха Таня все тянула голову к скверу, к прелой куче с блестками бутылочного стекла.
- Видишь? Ничего нет,- успокоил я черепаху Таню,
протыкая вязовым колышком пахучую горечь листьев.
И тут мы оба - я и она - услышали долгожданный звон.
Странный он был, печальный, с каким-то замогильным подвывом - уж на что черепаха Таня была хладнокровное существо, а и она не выдержала, спрятала голову под низкий козырек панцыря.
Трамвай завернул с Садовой и, моргая пустыми фарами, нехотя поплелся вперед.
Вел он себя непонятно, трамваи так себя не ведут: то делал громкий рывок, то намертво примерзал к рельсам, а то начинал раскачиваться - опасно, из стороны в сторону, дрожа все мельче и мельче и судорожно дребезжа стеклами.
Я посмотрел на номер. Номер был почему-то тринадцатый. <...>
Вагон с несчастливым номером остановился напротив нас. Всхлипнула гармошка дверей, резиновые мехи сложились и улица откликнулась эхом.
Будильник прозвенел девять.
Лодыгин окунул глаз в окуляр и увидел черную ночь. Он еще раз посмотрел на будильник: утро, две минуты десятого. Приставил будильник к уху: ходит.
Тогда почему ночь?
Он сдвинул шляпу на лоб и подергал волосы на затылке. Походил, подумал, хлопнул себя по шляпе, танцуя подошел к телескопу и снял с него переднюю крышку. Потом снова заглянул в окуляр.
Теперь он увидел двор. Во дворе было пусто и тихо. Ни травинки, ни человека - осень.
Женька Йоних с утра репетировал - возле открытой форточки вместо утренней физзарядки. Скрипка еще спала, и звук получался сонный. Тонкий, тоньше комариного клюва, он медленно утекал за окно и падал на холодный асфальт. С кухни пахло куриным запахом пищи.
Женька Йоних вздыхал и с ненавистью глядел на скрипку. Скрипка, как половинка груши, спала на его плече. Тогда он больно и с тихой злостью таранил острым смычком ее надкушенную середину, она вздрагивала, сонно зевала, и все повторялось снова.
В клетке на этажерке жил злобный попугай Степа. Он слушал и насмехался. Музыку он не любил. Желто-зеленым глазом он смотрел на семечки нот, рассыпанных по нотной тетради, и облизывался костлявым ртом.
Они посмотрели на лес. Размытая, черная, словно горелая головня, тревожная, насупленная, осторожная, страшная, голодная, с крокодильим оскалом, раздувшаяся, как недельный утопленник, тяжелым натруженным жерновом перетирающая жизнь в смерть - от них на расстоянии вскрика стояла лесная сила.
За потаенной во льдах Бежинкой город, передохнув после естественной природной преграды, продолжал свой каменный бег. Я ступил на снежок моста, пешеходная тропка по краю поскрипывала под ногами.