Kitabı oku: «Я написал книгу», sayfa 3
Да, бывало в прошлой жизни, что не в меру жадного шофера какого-нибудь питерского таксопарка, требовавшего пять счетчиков, выставляли под знак «Стоянка запрещена» и аккуратно спускали у него колесо. Не, на такси тоже не надо. Мало ли на кого нарвешься. Самая таксистская болезнь – жадность, поражает их всех.
– Тогда как? – удивился Иван и посмотрел на меня. Ответить я был не готов. Вертолетом, что ли?
– А вот так, – сказал Юрин тесть, выходя из сумерек. Оксана уже все, оказывается, предусмотрела.
Мы загрузились в автомобиль «Москвич 412» без задних сидений, ровесника взятия Бастилии, предварительно наобнимавшись и с Оксаной, и с Юрой, и с его тестем. С ним мы обнимались по инерции, он намеревался нас еще везти.
– Чем по жизни занимаетесь? – спросил тесть. Он сам был в прошлом моряк, поэтому различал жизнь и море.
– Я из Белоруссии, – ответил Ванька с первого сидения.
– А я книги пишу, – сказал я сзади, развалившись, как собака, на матрасике, брошенном на полик Москвича вместо седушек. Там действительно ездила на дачу ездовая собака Юриного тестя, приученная впрягаться в машину, когда та капризничала и отказывалась ехать.
– Позвольте, Виктор Анатольевич, – всполошился Иван, когда автомобиль, взвывая и булькая, выехал на трассу. – А с нами должен был ехать Фосген!
Тесть только усмехнулся в ответ: Оксана мудро вырулила ситуацию так, что ее муж нечаянно для всех остался дома, даже сам не заметив того. Да так, вероятно, было правильно.
Подпрыгивая на собачьем месте, я отметил про себя, что слово «писатель» ныне многими людьми воспринимается, как нечто несерьезное, даже конфузливое. Сказал бы – Бушков, Донцова – понятно, пафосно. Писатель, по мнению обывателей – это тот человек, у которого есть такие корочки, пусть даже нет книг. Что-то типа журналиста. Журналисты – это люди слова, государственного слова. Можно сказать, что они такие же древние, как и проститутки. Никогда не сравнивал две эти, с позволенья сказать, профессии. Журналист – это мурло. Проститутка – это просто проститутка, пес с ней, с собакой.
Я не видел журналиста, которого бы мог уважать. Вру – видел, в Голливудском кино видел. У нас таковых не имеется в силу исторически сложившихся причин. У наших отечественных журналистов рабская психология, слэйвинская. Оттого они и говорят, захлебываясь, и головой, как козлы и козы все время кивают. А провинциальные журналисты – это учителя литературы, сбежавшие со школ. Фантазии никакой, но слова писать умеют. У нас в городе есть местные газеты, есть корреспонденты, но нет никого стоящего. Наташа Юдина писать не умеет, она как раз и есть бывший учитель, фантазии ей не хватает. Другой бывший учитель тискает заметки в другой газете, и странные они какие-то получаются. Желчные, даже если материал должен быть по-доброму нежелчным. Но она по-другому не умеет, видимо, годы, проведенные в школе, напрочь отравили желчью все ее существо. И фамилия у этой журналистки то ли Суворова, то ли Орехова, то ли Донцова. Нет, Донцова – это какой-то писательский бренд, массовое производство. Писатель, замешанный в массовом производстве, словно орудие массового поражения. То, что толкает общество устраивать костры из книг других писателей.
На собачьей подстилке и мысли были какие-то собачьи: прямолинейные и бесхитростные. Ко мне пристало миллион волосков, выпавших из ездившего в Москвиче пса. В полном мраке салона я это не видел, зато чувствовал через одежду. Их было так много, приставших ко мне, что собака тестя на данный исторический момент должна быть непременно лысой. Я представил себе облезлую дворнягу и внутренне содрогнулся. Впрочем, может быть она и породистая какая-нибудь. Легче от этой мысли мне не стало. Казалось, чужие волосы находят поры в моей одежде и впиваются в мое мускулистое тело. Для противостояния этому следует напрячь каждый свой мускул. Я немедленно надулся, но тотчас смертельно захотелось в туалет. Надо было отвлечься.
Неужели все корреспонденты местных газет – тетки, лишенные вкуса и чувства юмора? Есть еще Андрюха Волков, пьяница и конъюнктурщик. Он умеет писать, но очень уж продажен. Вероятно, из-за стойкой привязанности к алкоголю. А некто Фукс? Фукс – это вообще провокатор, да он и не наш вовсе, а республиканский. Пижон и халтурщик.
Додумать дальше я не успел: машина завизжала, как порося при виде ведра дрожжей, и остановилась. Мой мочевой пузырь к такой остановке оказался не готов. Я вылетел под тень крыльца, как пуля, и запричитал слабым голосом:
– Фашистыыыыы!
Случись поблизости менты – административное нарушение налицо, точнее – на стене. Случись местные жители – быть скандалу. Случись ребятишки на прогулке – быть конфузу. Но за десять минут до закрытия винного отдела дети по дворам не гуляют, местные жители уже последний сериал досматривают перед сном, а менты пасутся где-то в другом месте.
Когда я вышел к подъезду, Иван показывал мне бутылку коньяку, добытую по всем законам жанра: с перебежкой, разнообразными увертками от охранника, утратившего всякую связь с реальным временем, кассиршей, с кривой усмешкой выбившей чек «оплачено» за секунду до времени «zero». От тестя Фосгена и след простыл – тарахтел где-то в обратную сторону.
Через три месяца я получил на руки вожделенный диплом, который уже истратил изрядную часть срока своей легальности. Мелочность, конечно, но характерная мелочность. Получаешь, к примеру, паспорт, который обязывает тебя получать государство, но деньги за него платишь сам. Может, кое-кто и без паспорта прекрасно бы ужился, но карают за это. Еще в тридцатых годах олонецкого поэта Крюкова за отсутствие ксивы расстреляли, и ныне не приходится рассчитывать, что государственная машина дала обратный ход. Наоборот, ускорилась.
Всю мою возню с дипломацией удалось нейтрализовать одним-единственным вечером, проведенным с институтскими друзьями-товарищами. Чем же обезвреживать всю эту пустую суету, которую каждый год нам подсовывает сановный чиновничий корпус? Отказывать нельзя обезвреживать, себе дороже, все-таки не в лесу живу. Глупый вопрос. Ответ-то очевиден: ничем.
Наличие красивой разрешительной бумажки на самом деле не значит ровным счетом ничего. Важно становится только то, чтобы ее можно было использовать по назначению. Сделался я теоретическим старшим механиком, практически никто на работу из-за этого факта брать не спешит. Много, оказывается, по россиянским и иностранным просторам разгуливает людей, имеющие такую же корочку с вензелями. Я начал искать работу.
Едва я озаботился этим, как, вдруг, однажды ночью, бесцельно прождав целый день звонка с предложением мне руки и сердца (должности и жалованья), вспомнил малую толику из того, что ЧЧ (Черный Человек) мне внушал. Появление его было не следствием белой горячки, либо психического расстройства, а нечто иным. Он меня исследовал. Также люди наблюдают, бывало, за поведением маленькой белой мышки, перед которой поставлена задача выжить в определенных условиях. Исследователям наплевать, что чувствует подопытная, их не интересует ее родство и близкое окружение, они не пытаются выяснить физическое состояние, им просто крайне любопытно само ее поведение. Чтобы, вероятно, создать стереотип. Или исключение из оного.
ЧЧ не понимал, почему и зачем я стал писать книги. Пусть этим занимаются выпускники факультетов журналистики, каких-то смешных литературных институтов, да кто угодно, кому приказала партия «Справедливая Россия», или иная, у кого знакомый редактор, или кому деньги некуда девать. Мне зачем это?
Однажды я прочитал книгу Григория Распутина, почти неграмотного тобольского мужика. И с удивлением для себя обнаружил во всей его косноязычности и безграмотности интересные вещи: размышления о жизни, постулаты о Вере, исследование крепости этой самой Веры. Без криков «бог всемогущ», и даже без «аллах акбар». Он выложил все свои мысли на бумаге. Ну, а сами мысли у него откуда? Если они столь очевидны и просты, то почему другие их не находят?
Вот и я, обозвавший себя перед водителем Москвича Виктором Анатольевичем «писателем». Я ни с кем себя не сравниваю, не пытаюсь никому подражать, не заигрываю с потенциальным читателем, буде таковой найдется, я просто есть, и я умею писать. Отчего это? Через двенадцать книг я, наконец, понял. Но тогда до этого было далеко.
Рано или поздно все становится так, как и должно быть. Мои поиски работы увенчались успехом, но предысторией моего вступления в должность сделалось предупреждение, полученное от простых россиянских парней, на плечах которых стояло все наше демократическое общество. Парни служили трудовому народу должным образом, и служили они в милиции.
Чтобы прослыть «врагом народа» достаточно стать врагом государства, а уж степень враждебности определят специально подученные для этих целей люди.
Мне нужно было со дня на день отправляться в американское посольство, чтобы получать там, или не получать там, двухгодичную рабочую визу. Ментам, выкравшим меня ночной порой с улицы, я об этом не сообщил. Иначе шансов дожить до утра у меня поубавилось бы еще. Едва первый кулак встретился с удачно подставленной под него моей головой и отозвался звоном в ушах, я вспомнил пару человек, которые такое положение вещей восприняли весьма своеобразно. Они порвали все счеты с жизнью в милицейских казематах родного города, каждый в свое время. И моего соседа по дому Сережку Иванова, и былого школьного товарища Славку Афанасьева забили насмерть простые россиянские парни, стоило последним ощутить тяжесть сержантских и лейтенантских погон на плечах.
Мне помирать хотелось не очень, но тут уж, как повезет. Руки, заведенные в наручниках назад, помогали мало, будто бы их и не было. Мои земляки для порядка по разу протянули дубинками между моих лопаток, но это, видимо, было не так интересно, и они заработали кулаками и, вероятно, ногами. Вина моя была достаточно веской, чтобы как-то ограничивать себя, поэтому ребята старались вовсю. Выкладывались на производстве, можно сказать, на все сто процентов.
Когда меня взяли, я был пьян. Вообще-то, если сравнивать с Леной, то я был очень пьян. Это все – последствия нашего ресторана, точнее, ресторанного общества. Среди завсегдатаев этого заведения с символическим наименованием «Дружба» дружественных людей встречалось мало. Все были какие-то озабоченные, и от них можно было ждать только подвоха. Даже если бы я выпил на полбутылки водки меньше, все равно мне было бы нехорошо.
Мы шли домой, так, во всяком случае, казалось мне и Лене. Но из милицейской машины лучше было видно, что мы, точнее – я, на самом деле собираюсь делать: заниматься противоправной деятельностью. А уж мне только дай такой повод – и я весь ваш, потенциальный правонарушитель.
Дурни могут задираться на нетрезвого человека от дурости своей. Или, чтобы самоутвердиться, или, чтобы снять с несчастного пьяницы деньги, золото и брильянты. Кто же, в таком случае менты? Без всякого сомнения, герои, всегда на переднем крае.
Они меня оскорбляли и хамили, когда подъехали к нам. Ну, может быть, в другом виде я бы принял это, как издержки милицейского производства, недостаток образования, отсутствие воспитания и все такое. Но я был отравлен рестораном, я был почти раздавлен его мерзким наполнением, поэтому я потерял видение этой жизни. Мое замечание о непотребном поведении служителей Закона вызвало потребное действие.
– Предъяви документы! – сказал лейтенант.
Ага, только на пьянку с собой документы и брать, а также крупные суммы денег и вообще, все ценные вещи и бумаги.
– А ты предъяви свои, – булькнул я и оказался с заломанными руками: сержант подкрался сзади и проявил себя согласно служебным инструкциям.
Лена пыталась обратить их внимание на то, что она готова меня опознать, что я – жертва несчастного случая на фоне «Дружбы», но кто же будет ее слушать! Мы уже мчались к камерам предварительного заключения, около которых в коридоре я начал изображать из себя червяка: ползать и извиваться. По-моему, у меня получалось неплохо. Менты подбадривали мою пантомиму поощрительными ударами рук и ног.
Мимо прошел толстый парень из прокуратуры, на него мое актерское мастерство не произвело никакого впечатления: он перешагнул через меня, погруженного в образ, и пошел по своим делам. Только какая-то блеклая девка с лошадиным лицом одним глазом выглядывала из-за угла, и при каждом ловком ударе по мне зрачок ее глаза расширялся.
Я даже подумал, что она одноглазая, но отказался от этой мысли, когда девка высунула другой глаз и подмигнула лейтенанту. Бить меня перестали. Милиционеры переводили дыхание – все-таки это непросто попадать по болевой точке лежачего человека. Пузы мешают, которые отрастают у каждого правильного мента на второй год службы в органах. Это не органы пищеварения, поэтому где-то что-то как-то должно откладываться. Пузо – самый подходящий орган.
Меня за дорогущий галстук, купленный в Арабских Эмиратах, подняли в вертикальное положение, но встать на ноги мне не получалось. Наверно, привык уже лежать. Да и когда валяешься, то кровь из свернутой брови, разбитого носа, рассеченной губы и порванного уха течет на грязный пол, а не за воротник. Меня приковали к решетке в полувисячем положении, и каждый мент еще раз профилактически ударил меня по животу. Я плюнул кровью сначала в одного, потом – в другого, надеясь, что судья, даже самый захудалый, не расценит это, как оказание сопротивления и оскорбление при исполнении. Парни заругались, но драться перестали, ушли умываться и перекуривать.
Я, наконец, устроился более-менее устойчиво и порадовался: поутру, если останусь жив, никакого похмелья не будет. Голова не кружилась, но ощутимо побаливала, в глазах не двоилось. И это тоже хорошо: сотрясенья мозга нет. В туалет бы сходить на предмет проверки цвета мочи, ну да не буду злоупотреблять гостеприимством – теперь, уж, что есть, то и есть.
Девка отражалась в стекле дежурки, и видно было, как она ожесточенно давит на кнопки моего телефона, что-то записывая временами в блокнот. Какая неприятная дама! Она словно почувствовала мой отраженный взгляд и повернулась ко мне спиной, продолжая что-то там изыскивать из содержимого моих карманов.
Скоро вернулись овеянные романтикой профессии парни. К тому времени истекать кровью я прекратил и даже не прочь был поспать, вот только мое подвешенное положение мне это не позволяло. Лейтенант что-то вполголоса переговорил с девкой и подошел ко мне, позвякивая ключами.
– Разговор есть, – сказал он и снял с меня наручники.
Полярник.
Я ощупал свое горло, а потом выпил банку пива. Не сказать, что мне стало легче, но чувствовал я себя и так вполне сносно. Опухоли у меня никакой не прощупывалось: то ли она стремительно стаяла, то ли ее и не было вовсе. Выходит, зря я осу растоптал.
Я прокрался вдоль своей живой изгороди и выглянул на пустую дорогу: пусто. Посмотрел по сторонам: пусто-пусто. След наблюдателя успел простыть. Но модулятор где-то стоял – это точно, я научился его чувствовать. Значит, его кто-то должен обслуживать. Вряд ли из «Зю», скорее, какая-нибудь темная овца, не ведающая, что творит.
Такая жизнь меня не радовала, скорее, даже угнетала. Если бы я не научился разделять свои эмоции и эмоции не свои, навязанные извне, я бы не знал, как жить дальше. Но рано или поздно произойдут изменения, к которым я могу оказаться не готов.
А что, если проверить своих визави на вшивость? Если несколько минут назад за изгородью кто-то стоял, не факт, что он испарился или улетел вместе с почтовыми голубями. Где-то он поблизости, где-то стоит его машина, потому что праздно шатающийся человек посреди леса выглядит подозрительно. Здесь все ездят на автомобилях, или на хищных байках.
Я поднял голову к небу и почему-то понюхал воздух. Глупости, я ж не охотничья собака, надо предположить варианты.
Направо – дорога зажата среди крутого кювета и густых труднопроходимых кустов. А дальше уже просматривается горделивая соседская усадьба, отстоящая от нас в километре с лишним. Прямо – вообще дороги нет, когда-то вырубленный лес ныне дико прорастал сквозь неубранный валежник молодой порослью елок и осин. Направление «назад» не рассматривается: там мы, там горка и там вода. Остается только один путь: влево. Вот туда-то я и направлю свои стопы.
Направить-то, конечно, я направил, вот только как-то совсем опрометчиво. Следовало бы заручиться поддержкой народных масс, вооружиться какими-нибудь системами залпового огня, ну, или взять с собой заостренную палку, типа копья. Я пошел в одних шортах, тапочках и в руках не нес ничего, даже газетки.
Чужую машину я обнаружил быстро, она стояла, сокрытая от дороги, за сколоченной мини-помойкой, Eko-pisto, как такие вещи принято называть. Сюда сознательный народ в разделенные контейнеры стаскивал всякое железное и стеклянное барахло, типа пивных банок и винных бутылок. Ну, а несознательный разбрасывал его, где ни попадя. Несознательными были, в основном, россиянские туристы и местные граждане сомалийской, румынской или цыганской национальностей.
Для меня всегда оставалось загадкой: как в Европе с такими строжайшими до полного идиотизма миграционными правилами плодится всякая чернь?
Соберется совет ЕС, посмотрят друг на друга из-под насупленных бровей, Ангела Меркель возьми и крикни «Хайльгитлер». Все важно отзовутся: «хайль-хайль». И только какой-нибудь россиянский еврей, затесавшийся наблюдателем из Совбеза, осторожно прошепчет «гитлеркапут». А потом начинают решать: куда девать негров?
В самом деле, куда их девать? Не в Африку же, там и так их полным-полно. В Америку нельзя – там свои негры в избытке, они будут возражать против левых чернокожих. Запихнуть их в Финляндию, Швецию и Норвегию. Для рассады, так сказать, для борьбы с расизмом. На льготных для миграции условиях.
Действительно, я как-то выходил на финский государственный сайт по миграции и все такое. Две возможности подать прошение на рассмотрение какого-нибудь своего заявления: для сомалийцев и для прочих людей. Прочие – это белые. Для черных, наверно, самым важным вопросом может быть грамотность. «Умеете читать-писать?» «Не умею». Тогда милости просим в финское окно в Европу, мы вас обучим чтению и письму и еще денег дадим. Залезайте. Или, «Умею». Тогда милости просим в финское окно в Европу, мы вам просто денег дадим. Залезайте.
Вот и залезают кагалами. Не знаю, может быть, все дело в количестве негров. Отказывают десяткам тысяч, а просятся миллионы. С Россиянии, пожалуй, уже никто не пытается эмигрировать, разве что разрешение на учебу, или, если звезды так сложились, на работу получить. Тут уж окно в Европу захлопывается. Порой, даже туристические визы не дают. Нам сомалийцев девать некуда, а вы тут еще работать хотите! Россиян не пускают трудиться, либо деньги в магазинах оставлять, а сомалийцев принимают, чтобы они не работали, да еще и деньги им за это давать. Вот, хоть убейте, не понимаю Европу. Как же надо не любить самих себя, чтобы любить какую-то черную гопоту? А ведь и убить могут. Если так происходит, значит, это кому-то нужно.
***
Меня, когда усадили на привинченный к полу стул, некоторое время ничего не спрашивали. И даже не били. Рассматривали, наверно. Вот ведь как интересно получается: мы с этими ментами воспитывались в одинаковых – примерно одинаковых условиях. Но теперь они с точки зрения профессиональных экзекуторов обозревают, какой удар кулаком, или ногой, при минимальной затрате сил нанес максимальный вред? Вся левая половина моего лица превратилась в подушку, от глаза – щелочка, в которую даже свет от лампы попасть не может. Сразу видно, что над этим поработали правши. А надо бы, так сказать, равномерно распределять усилия.
Закончат милиционеры свое дежурство, пойдут домой. А там жена: «Как дежурство, милый?» «Устал, дорогая». Дочка в садик, либо в начальную школу собирается: «Папа, ты что делал на работе?» «Да вот бил и пытал тут одного умника. Руки ему связал и – ногой по морде, кровища в разные стороны». Вряд ли скажет дочке такое, насупится и промолвит, мол, преступников ловил. И сам себе поверит, и спать завалится, и никаких кровавых мальчиков ему не приснится.
А вроде бы в одну школу ходили и одним учителям внимали. Ценности нам одни и те же втолковывали: честность, доброта, порядочность. Любовь и дружба. Но жизнь так повернулась, что не нужен он оказался в этой жизни. Посредственный ученик, пижон и обманщик, а, главное – лодырь, таким тяжело пробиться, так сказать, в люди. Куда идти неудачнику? Странный вопрос. В милицию теперь идут не по велению сердца и комсомольским путевкам. Впрочем, без разницы: кто влился в систему, тот и становится ей. Во все времена и на всех континентах.
Пусть лощеные придурковатые дяденьки в нарочито простонародных одеждах открывают мемориалы «Жертвам сталинских репрессий», а сопутствующие им престарелые брюнетки с крючковатыми носами роняют слезы в носовые платки – этим самым жертвам уже без разницы. Уж минуло столько лет, что в живых никого не осталось. Но каков бы был настоящий мемориал, не каменный и холодный, а живой и реальный, если б насильно не стирали память о тех, кто имел отношение к людским страданиям самое, что ни есть, непосредственное! Если бы собрали всех этих следователей, прокуроров и судей, охранников и надзирателей, которые «честно выполняли свою работу», да провели бы через один из малых островочков ГУЛАГа! Вот это была бы память, вот этим бы окупились все страдания!
Однако система своих не сдает. Ничто не меняется в нашей державе, рабская психология передается по крови.
– Чего молчишь?
Это, оказывается вопрос лейтенанта ко мне, а я, признаться, задумался, в интеллигентские игры стал играть: кто виноват, и что делать?
–
Here I stand and face the rain
I know that nothing's gonna be the same again
I fear for what tomorrow brings, – почему-то прошипел я песню, которую написал Pal Vaaktaar в бытность A-ha образца 1985 года.
«Вот стою под дождем
Знаю, что ничего не будет таким снова.
Боюсь, что принесет завтра» (перевод).
Подошел с какими-то бумагами прыщавый сержант и замахнулся на меня. Я не отшатнулся, чему, признаться, удивился. Инстинкт должен был сработать, а я – дернуться. То ли все чувства мои притупились, то ли на эту ночь вся моя любовь к ближним человекам кончилась. У меня возникло желание ударить этого сержанта, причем так ударить, чтоб ему было больно. И не просто больно, а больно бы сделалось на всю оставшуюся жизнь. Вот какая во мне кровожадность разыгралась, и его спасло только то, что я опять увидел в щель приоткрытой двери блеклую девицу. Она не хотела попадать мне на глаза, но явно мной интересовалась.
– Стало быть, книжки пишешь? – спросил, вдруг, лейтенант.
– Писака, – скривился в оскале сержант. – Бумагомарака.
Вот к такому повороту я был явно не готов. Хотя весь хмель из меня выбился, но подходящих слов для ответа я не нашел.
– Э, – сказал я и шмыгнул опухшим носом.
– Предатель, – снова проговорил сержант. – Изменник и враг народа. И в армии, наверно, не служил.
– Служил, – ответил я. – Один год, десять месяцев и двадцать три дня. 49 смоленская ракетная дивизия. Передвижная авторемонтная мастерская. Должность – генерал.
Сержант и лейтенант переглянулись между собой. Видимо, они-то как раз в армии и не были. Служба в органах тогда давала такую привилегию. Потом они посмотрели за дверь, где маялась превратившаяся в ухо девица. Та тоже, вероятно, в армии не была.
– Что же ты тогда до такого скатился? – лейтенант хотел чувствовать себя мудрым наставником.
– И присягу давал, а сам! – возмутился сержант.
– Я давал Присягу другому государству, – я попытался пожать плечами, но это причинило мне боль. – Советскому Союзу. Больше никому присягать не намерен.
– Коммунист, – отчего-то заволновался сержант. – Сталинский выкормыш. Из-за таких и были репрессии.
Можно было улыбнуться, да губы не повиновались. Да и, в общем-то, не до смеха.
– Так ты против президента! – нервно облизнувшись, сказал лейтенант и оглянулся на стену, где висел портрет любимого человека.
– Против какого? – я начал уставать от разговора. Беседа с идиотами тем вредна, что и себя начинаешь чувствовать по-идиотски.
– Против Путина! – со священным трепетом промолвил милиционер, который – офицер. Который – не офицер – встал по стойке смирно: Путин – наш президент, Путин – наш император, Путин – гарант процветания.
– Я за него не голосовал, – ответил я. – Чего ты хочешь, лейтенант?
– Подпиши протокол, сволочь! – метнулся вперед сержант с бумагами.
– Сам сволочь, – ответил я, но менты никак не отреагировали, видимо потрясенные встречей с живым врагом государства, как им казалось.
В протоколе было написано, что я нецензурно выражался в публичном месте и пребывал в состоянии, позорящем человеческое достоинство, и еще что-то такое же административно наказуемое. Три штрафа по тысяче рублей каждый. Капля в бюджет государства. Нехилая получается добавка в масштабах всей страны. Штрафы и налоги – это тоже внутренний валовый продукт.
Я не очень хотел подписывать, точнее, даже, я очень не хотел подписывать. Сержант это заметил и два раза взмахнул дубинкой – волшебной палочкой, возникшей у него в руках из ниоткуда. Ручка, которую я вертел в пальцах над листиками, тотчас же упала на пол. У меня оказались два пальца на руке сломаны, причем, что характерно, два моих самых любимых пальца. Ими я мог раньше в случае необходимости показывать жестом «FU» и держать стакан с прохладительным напитком, изящно оттопырив указательный и мизинец. Теперь такой возможности я лишился на неопределенный срок. Я попробовал извлечь с перебитого безымянного обручальное кольцо, чтоб не препятствовало опуханию, но вовремя сообразил: таким образом, я смогу вообще весь палец просто выдернуть. Вряд ли в нашей больнице найдется кто-нибудь, кто возьмется пришивать пальцы обратно. Выбросит собакам, а ранку обработает зеленкой, вот и стану беспалым.
Капли крови с носа нарисовали на протоколах картинки из серии «В каждом рисунке – солнце», но это, пожалуй, нисколько не смущало моих мучителей. Они принялись между собой что-то едва слышно перетирать. Я вслушивался, но ушам мешал гул крови, почему-то теперь слышимый мною вполне ясно. «Отдел Зю», да «Отдел Зю». И еще хрю-хрю. Ну, то, что менты хрюкали – это понятно, они, что ни говорить, свиньи. Но вот что за отдел Зю? Зюгановский, что ли? Неужели этот прокоммунистический провокатор разжился своим секретным бюро?
Я подмахнул протоколы левой рукой – все равно деваться-то некуда – и поднялся на ноги. Утро игралось птичьими трелями, которые легко было перевести: время пять – двадцать пять. Меня со всеми пожитками выпихнули на крыльцо ментовки, где уже стояла печальная Лена с пребывающей в готовности машиной такси. Я ничего не сказал ей, мне было за себя стыдно, а она ничего не сказала мне. Уж, по какой причине – я не знаю. Наверно, она меня ненавидела.
Я выплатил в понедельник только один штраф, сострадательные сотрудницы бухгалтерского отдела милиции изъяли два протокола, очень уж сильно испачканного кровавыми брызгами, и дали мне положенную квитанцию к оплате. В Сбербанке мне встретился продвинутый зубной техник Олег Загорский, или, как мы его звали в школьное время «Загора». Мы с ним в свое время вместе ездили на поезде на учебу в Питер.
– А ты чего такой смурной? – спросил меня Загора.
– Да вот чего-то не весело, – сказал я и приподнял левой рукой солнечные очки, скрывающие синяки под глазами. Перемотанные тугой повязкой пальцы правой кисти я старался держать в кармане.
Загора внимательным взглядом медика оценил мое состояние и предложил:
– Будто шершень в переносицу щелкнул.
Мы уже были не в том возрасте, чтобы драться на улицах, тридцать девять лет – возраст, не очень совместимый с драчками-собачками.
– Что – бросается в глаза? – с надеждой спросил я.
Мои синяки не бросались в глаза, они освещали все подворотни на несколько кварталов вокруг.
– Место, откуда жало извлекли, – кивнул головой Загора. – Оно просматривается. И правильнее бы его йодом периодически обрабатывать.
Действительно, между бровями у меня обнаружилась какой-то след, будто на ментовском полу я еще занозил себе переносицу. Ну, что же, шершень – так шершень. Хоть какая-то отмазка перед америкосами в консульстве будет. Левая отговорка, ну, так больше ничего не придумать.
Дома я замазал дырку во лбу йодом, и из меня получился индус с синяками под глазами, желтая мишень между бровями намекала на принадлежность к какой-то касте. Так я и отправился в Питер за своей визой. И мне ее без лишних вопросов дали. Я не вызывал у американцев подозрений, даже в очках, даже с рукой в кармане. Шел 2007 год.
На свое новое судно в своей новой должности я прибыл уже без синяков. Бодяга творит чудеса.
Мы ездили в Исландию через Гренландию и Канадские островные территории из Бостона штат Массачусетс. На фоне каждодневной борьбы за живучесть как-то померк полученный в ментовке опыт. Мы бились со стихией, отвоевывая себе возможность не булькнуть на дно вместе со всем дорогостоящим грузом тигровых креветок. Фрахтователи судна подсчитывали прибыль, а мы подсчитывали дни до окончания контракта. Когда меня по стечению обстоятельств в очередной ураган смыло за борт вместе с филиппинским мотористом, наше судно почти тонуло посреди океана. Я успел подумать, что мои дни уже сочтены, но второй вал бросил нас с безвольно опустившим руки филиппинцем на палубные контейнеры, и я воткнул своего моториста, как какой-то клин, между ними, где он и застрял. А я вцепился в орущее от боли тело товарища по несчастью и не позволил себе улететь в стихию, пока на помощь не прибежал полуголый украинский старпом. Он нас и вызволил внутрь, вправил филиппинцу все вывихи, влил мне в горло стакан виски и сказал: «Будем жить!»
А за ним стоял ЧЧ, точнее, его тень, и внимательно присматривалась ко мне. Моя третья книга «Полярник» создавалась на редкость быстро. Океан, конечно, препятствовал изрядно: приходилось изобретать самые изощренные позиции, чтобы закрепить лэптоп и самого себя. И еще, конечно, мешала работа. Но в то же самое время, только отбивая на клавишах текст, находил для себя необходимую разрядку, я бы даже сказал – отдых.
Не верилось, что этот контракт когда-нибудь кончится, но случилось чудо: я написал в своей книге слово «Конец», и мне вручили билет на самолет Бостон – Франкфурт. Я подозревал, что это рано или поздно должно произойти, но все равно уверовал в освобождение только будучи в домашней бане. «Все», – сказала баня родным голосом. – «Алес. Кончилась морская болезнь. Началась другая, социальная».