Kitabı oku: «Диктат Орла», sayfa 2

Yazı tipi:

Старший Геневский понимал суть проблемы. Сестра осталась одна, без таганрогских подруг, которые разъехались в Крым, Киев и казачьи области, без обоих братьев – один на фронте, другой – дурак. Потеря России, которую она так тонко почувствовала в марте, ничем не могла восполниться; родительского честного воспитания и стержня у нее не было, ни гимназия, ни братья, ни окружение такого стержня ей не дали: Варвара, дабы не мучиться, пошла туда, куда идут все, дабы радоваться хоть чему-то со всеми, дабы верить во что-то «правильное». Матвей знал, что сестра понимала фальшь большевизма, но шла туда, чтобы идти хоть куда-то, чтобы не быть одной.

На этом моменте старший брат скорбно и даже тоскливо вздохнул и, уронив голову на грудь, закрыл глаза. Михаил понимал его состояние, хоть и желал отбранить, за то что бросил сестрицу. Говорить он ничего не стал, но сестру страстно захотел увидеть.

Матвей продолжал, резко подняв голову; тему он переменил вовсе. Сказал, что его сильно расстроили казаки: атаман Каледин объявил фактическую независимость Дона и желал решительно противостоять большевикам – казаки, уставшие от войны, не хотели. Не хотели они и потому, что не знали большевиков. Чем они опасны? Чем они хуже временщиков? Чем они предатели?

– Предатели ныне все, – тихо сказал Михаил.

Матвей еще тише промолчал.

Но не только казаки и горожане, принявшие социалистов, были на Дону и юге в ту пору.

В ноябре – приехал Алексеев. В декабре – Корнилов.

– Предатели… Я не могу на них равняться. Нельзя кичиться, бравировать одной революцией, а потом идти против другой, – сказал Михаил.

Старший и на это решил промолчать.

– Нет, не молчи, Матвей. Скажи, что ты думаешь об этих генералах?

Матвей тяжело вздохнул, явно решил высказаться, но медлил. Взгляд его перестал бродить по стене, руки с колена он убрал и тяжело, грузно, исподлобья, скорее высушено, чем осуждающе, посмотрел брату в глаза:

– Да, предатели. Да, да, да – сто раз предатели. И пусть их осудят. Только пусть они сначала вернут того, кто их осудит, – сказавши так, Матвей вновь отвернулся к стене и положил руки на колено.

На этот раз молчал Михаил.

Каледин, по глупости ли, по неверной стратегии ли, идейно ли, но решил сначала метаться, даже – не поддержать добровольцев. Казаки к ним относились странно, лучше и не уточнять. Метания Каледина и холодность казаков, опуская все, что можно опустить, кончились плохо – Каледин застрелился, власть на Дону – большевистская, а добровольцы ушли на Кубань. Полковник Кутепов, пытавшийся защитить Таганрог с офицерскими ротами и юнкерами, не смог противостоять троекратно превосходящим силам противника: большевиков – тьма, казаки – не помогают, в тылу – восставший Таганрог. Восставший против своих защитников на радость большевикам. Но Кутепова не разгромили. Он ушел к добровольцам и на Кубань.

«Дружину» Василия Дмитриевича разгромили большевистские войска в январе-месяце. Еще раньше, в конце декабря, дотла выгорела усадьба Василия Дмитриевича; горела изнутри и фамильная усадьба Геневских: русские крестьяне-социалисты и крестьяне-самостийники, объединившись вдруг, вынесли из усадьбы все картины и вазы, действительно побили и порвали их у ближайшей дороги, а дом изнутри подпалили. Старший Геневский успел все быстро потушить – а потом, в две недели, чудом, посреди фактических военных действий и окружающей враждебности, смог дом привести в порядок и даже покрасить.

Более всего в жизни своей старший Геневский не мог терпеть беспорядка и разрухи. Бывало, он оказывался ленив и бездеятелен, бывало – жесток, груб или безразличен, бывало, редко, что и празден. Но не мог Матвей жить в грязи и разрухе, нутро его болело, мышцы сводило в одервенение и перед сестрой становилось стыдно. Нельзя, нельзя было и помыслить о лени, грубости или о праздности, когда твой дом разрушен и сожжен – скорее, скорее покрасить, скорее отремонтировать, скорее вернуть ему хоть какой-то вид, купить мебель, купить новых книг, купить кровати для сна и столы для работы, купить кастрюли для готовки, купить новые двери с замками, купить, купить, купить… Купить всего нельзя, когда денег нет. Попросить нельзя тем паче – одна часть крестьянства озлоблена, другая – запугана; тот милый старик, снимавший шапку у фамильного дома, давно не появлялся – убит или уехал. Впрочем, куда ему ехать? Должно быть, был в дружине, должно быть, убит.

– Неужели могут взять и убить? В конце концов, я такой власти не встречал. За что убивать? За поклон у усадьбы? Быть может, здесь сто лет назад часовня стояла, быть может, крестьянин балкончику и колоннам кланяется, а не помещичьей власти, быть может… – затараторил беспорядочно Михаил.

– Убить могут, – прервал его Матвей. – Власть по-настоящему очень странная, всесильная – все могут себе позволить. Только жить человеку позволить не могут: чем больше у нас жизни, тем меньше у них власти.

– На кого же надеяться? Так и жить будет невозможно. Я уже не говорю о хорошей, верной жизни. Я говорю… я говорю просто про жизнь. Как жить? – истинно и верно, что Михаил Геневский, даже видевший весь хаос фронта, даже видевший раненые башни Кремля, даже ощутивший на себе в дороге по России ненавистный взгляд с каждой вагонной полки – «ты вообще чудом проехал поездом, наивный мой брат» – в общем и целом, несмотря на все, что видел, младший Геневский не познал еще большевиков. Он мечтал о теплом, милом, казачьем юге, где его семья и родные ему места, куда не добиралась Великая война, где о большевиках еще не знают, где, верно, не было и слуху о них – придет этот слух ближе к лету, а сами большевики, захватившие теперь власть, уже не будут кричать и издеваться над страной, как обещали на митингах, но станут совершать нечто даже положительное. Резко удивившись своим райским мечтам, удивившись ровно так же, как во время ранений сильной боли, младший Геневский само собой, органически, решил, что уйдет он через два месяца не абы куда, но воевать. Как, вместе с кем, где – он не знал. Но почувствовал, что не воевать нельзя. Смутившись этой мысли, ощутив себя по-детски глупо-благородным, Михаил опустил голову и закрыл глаза.

Более всего теперь хотелось снова на фронт. Снова, на самый настоящий фронт – без митингов, без солдатских комитетов, без приказа номер один… Мощный, цельный фронт с дисциплиной и верной тактикой, с достатком уже снарядов и высоким боевым духом чудо-богатырей. Пусть не Суворов, пусть даже не Щербачев или Брусилов, главное – фронт! Настоящий, боевой, где нет никаких большевиков, где нет жалкого дома, крашенного дешевой известью, вместо дорогих петербургских обоев; фронт, где нет крестьян – есть брат-солдат; фронт, где нет политики – есть приказ, приказ главнокомандующего – Николая Николаевича или Николая Александровича – тонкости даже можно опустить. Главное – фронт! Где все легко. В бой, так в бой. Ранен, так ранен. Умирать, так умирать – не зря жил. Но не эта… чушь, дрянь, балаган. Все тебе враги, а настоящие враги уже не люди, уже что-то внечеловеческое, страшное и богопротивное.

Младший Геневский никогда никого не ненавидел. Ни евреев на частом на погромы юге страны, ни немцев во время войны, ни предателей-февралистов (от последних он лишь кривился). Он не ненавидел и большевиков, ведь и они – люди. Михаил ничего особенного от них не ждал, скорее даже ждал зла – но ненависти, ненависти не испытывал. Сейчас же, после рассказа брата, ненависть вдруг показалась ему настолько естественной реакцией на само существование большевиков, что ему тут же захотелось пристрелить каждого крестьянина, который, пройдя мимо фамильной усадьбы, не снимет шапки. Рука Михаила даже легла на кобуру, а взгляд вновь взвился вверх, сощурился и напрягся, как перед атакой. Смотрел Геневский в окно. Там пролетали колючие белые снежинки; дороги и желающих пройти, не снимая шапки, не было видно.

Из сеней послышались шаги. Михаил бросил резкий взгляд на брата, глаза их встретились, но Матвей лишь помотал головой и кивнул в сторону шагов. Михаил прислушался. Шаги показались ему очень легкими, они то и дело останавливались и слышались с лестницы на второй этаж. Через мгновение в дверях кабинета показалась воздушная девичья фигурка в домашнем платье бежевого шелка. Русые и прямые ее волосы, ни во что не заплетенные, спадали на плечи; лицо ее, бело-гладкое, узкое, отчего-то еще не умытое, было заспано (второй час дня!), кулачки протирали ярко-голубые глаза; глаза эти смотрели с интересом, чуть не с любопытством. Ни один, ни другой Геневский не дали бы художественного описания ее носа, губ и прочих черт лица, но, вероятно, стреляться бы за них пошли, не будь Варвара им сестра. Свое восемнадцатилетие она встретила в позорном для России декабре, брат жалел, что у него не было ни денег, ни связей, чтобы отправить сестру далеко – во Францию или еще дальше – в САСШ. Лишь бы подальше от этой охватившей всю Россию профурсетки.

– Как, брат здесь? – еще не веря увиденному, заспанная Варвара бросилась ему на шею.

Младший Геневский был рад сестре. Точно так, как был рад брату – томительная волна радости прорвалась из некоего сундучка в сердце, устремилась по всему его телу, наполняя его чуть не парализующим теплом, расслабляя конечности. Но мигом вся эта волна вылилась из тела, пролилась на плохие доски пола и кончилась. Михаил стал аккуратно похлопывать сестру по плечу, чтобы она его отпустила:

– Дай я на тебя посмотрю, Варвара. Четыре года прошло! А ты выросла… – Михаил не нашел слов, чтобы закончить. Потому он всеми силами старался выразить, будто запнулся от умиления или радости. Отчего же он запнулся на самом деле, Михаил бы не сказал ни за что не свете. Он не знал.

От неудобного молчания и минут замешательства нашлось спасение. Младший Геневский учуял резкий запах табака, которым пропахла одежда и волосы Варвары.

– А это что? Ты куришь, милая сестрица? – Михаил недоверчиво-укоризненно посмотрел на сестру, сморщил нос и недовольно потер пальцами друг об друга.

– Да, я курю, – почти без стеснения произнесла Варвара и села на предложенный Михаилом стул. – Здравствуй, Матвей, – обратилась она к брату каким-то слишком манерным и высокомерным тоном, будто тот был лакей или дальний ненужный родственник, которого приходится часто видеть.

– Здравствуй, Варвара, – ответил Матвей снисходительным привычным тоном и даже повернулся к брату и сестре всем телом, сложив руки на зеленое сукно стола.

– Где она понабралась такому? – спросил Михаил, имея в виду как бы всю сестру.

– Митинги… – Матвей бросил слово в воздух, словно оно ничего не значило. При этом он потер лоб, пряча глаза в ладонь.

– Да, митинги. – Якобы без тени сомнения, но с детской пустой прямолинейностью произнесла Варвара и задрала чуть-чуть голову. – Там много полезного говорят и даже учат. Гораздо полезнее бывать там, чем в этой противной гимназии.

– В какую она ходила, брат?

– В Мариинскую гимназию. Там теперь железнодорожное училище. Конечно, только на бумаге.

– Профурсетка, а не власть… – бросил младший Геневский себе под нос. – Был бы жив отец, отодрал бы тебя за митинги, дорогая сестрица.

Варвара только фыркнула, но голову опустила. Вероятно, мнение брата, коего она не видела четыре года, было для нее хоть каким-то авторитетом сильнее митинга.

– Пойди, умойся. Неприлично барышне со сна вставать сразу к столу, – сказал Михаил, правильно угадав настроение сестры.

Сестра снова фыркнула, на этот раз скорее задорно, встала и пошла из кабинета, однако, остановилась в дверях и сказала:

– Не надо мне так напрямую указывать, что делать. Женщины равны мужчинам!

– Тогда сделай свое личико равно мытым, как и наши, – парировал Михаил, улыбнувшись от забавного вида сестры. В то же время он глубоко и сильно был разбит ее настоящим поведением и образом мысли.

– Зачем же ты ее на митинги отпускал? – спросил младший Геневский тихо, скорбно, не надеясь ничего услышать.

– Летом я еще был здесь, в усадьбе. Но осенью, особенно с ноября, меня не было здесь неделями.

– Где же ты был, наконец? – Михаил вдруг завелся. Упрямая скрытность брата начала раздражать его. – Отвечай, я прошу тебя, отвечай скорее!

Старший Геневский закрыл глаза, но сразу же встал, как на плацу, резким движением оправил свою шинель, неуклюжим движением поправил мятую студенческую фуражку и произнес полуофициально:

– До 1911 года я Петербургского Охранного отделения ротмистр, некогда начальник отдела внутреннего наблюдения. С 1911 года переведен на Дон в качестве агента контрразведки, с 1914 года занимался противодействием немецким агентам в Донском Войсковом Круге и, частично, в Молочанском округе. С декабря пытаюсь организовать вербовочный центр Добровольческой армии в Таганроге. Результаты есть, хотя и не слишком большие. – Матвей сел. – Достаточно?

– Достаточно, – медленно проговорил Михаил, с любопытством глядя на брата. – Извини.

– Извинения принимаются, господин штабс-капитан, – сказал Матвей тоже полуофициально, но мигом улыбнулся. – Что ж. Сестра, где ты? Возвращайся скорее, будем праздновать приезд брата! В нашей жизни теперь мало праздника, – последнее он сказал как бы в пустоту, тихо, но брат его услышал.

***

Вечером Михаил Геневский вышел на крыльцо и закурил папиросу, долго размахивая потухшей спичкой. Курил он очень редко, но любил затянуться в такие моменты, – а момент показался Геневскому достаточно приятным. В голове еще стучал странный британский напиток, папиросный табак расслаблял тело, в мыслях витали приятные и по-настоящему семейные нежности, которые все трое, вероятно, могли проявлять только наедине друг с другом, так, чтобы ни единый чужой глаз их не увидел, и ни единое чужое ухо не услышало того, что было сказано и рассказано в тот день и в тот вечер. Сидели долго, сидели хорошо. Сестру, выпившую прилично, в объеме не менее винной бутылки, положили спать. Старший, от алкоголя совсем размолчавшийся и не желающий ни слова произносить, сидел у себя в кабинете и пытался думать или читать. Младший Геневский оставил его, и так был доволен. Михаил вновь почувствовал, что он дома; вспомнил дружбу их маленькой семьи, вспомнил, зачем на самом деле приезжал каждые две недели из полка и зачем писал каждый месяц регулярное письмо. Вот зачем – семья, семья, она здесь. Они его любят, пусть старший слишком хмур, а младшая слишком… ветреная. Михаил не верил в ее большевизм и считал все это юношеским минутным увлечением. Однако боялся за нее, ведь на митингах не только слова говорят, но могут и… могут и навредить физически. Особенно, если знать, чем занимается брат. Мысли и образы беспорядочно бродили в голове Геневского: далекий вожделенный Берлин, во взятие которого верили год назад, сменялся далекой вожделенной Москвой, которую взять, освободить нужно было непременно. Михаил дошел до этой мысли ровно так, как доходил до всего в своей жизни: не думая, не размышляя, не разбирая аргументы; не рационально – он дошел до взятия Москвы своим духом. Как можно не брать, не освобождать Москвы, когда в ее святых стенах сидят черные черти и гадят, гадят ей – Москве – и всей России? Всему русскому народу, народу великому и кипучему. Пусть и не всегда умно кипит, но все равно…

Добровольцы… Геневский не верил в них раньше, не очень верил он в них и теперь. Горстка офицеров, ведомая предателями Государя и февралистами – Корнилов, Алексеев, кадеты, эсеры, Родзянко, Савинков, Струве, Романовский… Нельзя, просто нельзя было бы жить на свете, если единственной надеждой на спасение был бы Родзянко или Савинков.

Но пусть. Что, в конце концов, лучше? Савинков или Ленин? Геневский надеялся, что Савинков, будь он трижды проклят и четырежды пойман и повешен, никогда бы не стал убивать крестьянина, снявшего шапку у старинного поместья. А Ленин убил. Ведь Ленин, наверно, и не задумывался, что это за крестьянин и зачем он снял шапку. Да может у того голова зачесалась! Ну что это за мир, где нельзя снять шапки, картуза, фуражки, шляпы, где тебе захочется! Все зло большевиков оттого и зло, что они запрещают снимать шляпы и шапки, где захочет человек. Где бы ему его упрямая, напыщенная, гордая, свободная, человечья натура не приказала. Но если шапки снять нельзя – то все, это конец. Это маленький запрет, с которого начинается запрет бескрайний. Сначала – нельзя снять шапки. Затем – нечего и снимать, негде шапку купить, или даже нельзя ее носить. В конце концов – нет и головы, не с чего снимать.

И если России больше уже нельзя иметь Государя Императора, если Бог на Россию так прогневался, что напрямую указывает: берите Савинкова, лучше не дам, – то пусть. Пусть! Пусть Савинков! Лишь бы не убивали проклятых крестьян, и лишь бы сами крестьяне никого не убивали. Лишь бы все сидели спокойно, спокойно служили и обрабатывали землю, спокойно шли по улице, не глядели на теории и прокламации, не слушали митингов и не стреляли ни в кого, лишь бы все сидели рядом и ели общий хлеб в одной дружной, счастливой, христианской России. В конце концов, даже Савинков наверное христианин. Этого достаточно, чтобы быть честным человеком.

Папироса кончилась; пьяная голова Михаила, выдавшая абсурдное рассуждение о шляпах и свободе, клонилась к деревянным ступенькам крыльца и хотела на этом крыльце сейчас заснуть. Геневский резко поднял голову и разбудил ее. Подняв голову, он все заметил.

Снег. Снег падал с неба круглыми медленными и рваными кусками и засыпал дорогу к дому. В окружающей темноте и тишине виделись тонкие струйки дыма крестьянских домов; от каждой струйки раздавался собачий лай, тихий и ленивый, скорее по привычке, чем по необходимости. Остальная деревня молчала. Небо, небо – абсолютно и безальтернативно черное, и в этом черном небе колючий снег… Этот довольный «фамильный» табачно-пьяный вечер, этот крупный и безмолвный снег в черном небе, эта собачья тишина… Что-то происходило в России такое, отчего и тишина и чернота только росли. Безразличный Геневский словно опомнился и все понял. Потушив еще тлеющую папиросу о снег, Михаил шепотом, сбивчиво, своими словами, помолился за ушедших на Кубань добровольцев. Он всегда укорял себя, когда молился подшофе, а тем более просто пьяным, но сейчас было необходимо – с укором себе и просьбой о прощении Геневский закончил.

Поняв, что черное колючее небо ему больше не страшно, Михаил глубоко втянул в себя холодный ночной воздух, вновь оглядел широкую деревню и вернулся в дом.

***

Через несколько минут после того, как дверь захлопнулась, огонь в окнах погас, а Михаил улегся на старенькой кровати под своей шинелью – сгорело все постельное белье, а денег на новое не доставало – колючий рваный снег закончился. В безгранично огромном черном небе, несравнимом ни с чем, в бездонном космосе, нависающим над нашими головами, загорелась яркая белая звезда. Она одна, маленькая, простодушно, по-детски, упорная, горела ярким белым пламенем среди вязкого смолянисто-нефтяного страшного моря. Горела звезда упорно и смотрела на окружающий мрак принимающе – мрак есть мрак, звезда здесь для того, чтобы мрак развеять.

Звезда горела на юге от Таганрога, над кубанскими степями, над холодными снегами и трудной дорогой, горела костерком, вокруг которого спали озябшие и уставшие офицеры и юнкера. Наверное, одному из них не спалось, и он встал, чтобы испить холодной воды из металлической фляги в холодную ночь. У него потом заболит горло, поднимется температура, и будет озноб. Но он продолжит идти туда, куда должно – он отвечает за миллионы русских людей, живших, живущих и еще не рожденных. Если бы не его больное упорное горло в страшный мороз, если бы не его колотящий озноб в двенадцатичасовом походе – куда бы мы прятали глаза от стыда? А так еще можно жить, зная об этом офицере… Он был! Ныне горло его еще здоро́во, тело его не горело и не трясло. Глаза его, нет, совсем не полны болезненной славы, надежды, отчаяния или желания умереть за Россию и ее свободу, вовсе нет, – глаза его полны смертельной усталости и раздражения от бессонницы. Думал бы он о России и геройстве каждую минуту, выдохся бы и никуда не пошел. А так – звезда горит и все понимает.

Эта звезда знает себя и себе не врет. Она не горда и не тщеславна, она даже не слишком довольна собой, да и в целом не может быть довольна ничем. Но без этой звезды ни один житель России не мог бы гордиться собой и своим народом. Не мог бы без стыда знать себя и свою историю. Ибо имя этой звезде – честь русского человека.

Yaş sınırı:
18+
Litres'teki yayın tarihi:
14 ocak 2024
Yazıldığı tarih:
2023
Hacim:
225 s. 10 illüstrasyon
Telif hakkı:
Автор
İndirme biçimi:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Bu kitabı okuyanlar şunları da okudu