Kitabı oku: «След в след», sayfa 5
Глава 10
На зоне вчерашнее утро ничем не отличается от сегодняшнего: все они одинаковы, как две дождевые капли. Как и дни – безлико и уныло тянущиеся серым истоптанным сатином. И ничто не должно нарушать установившийся порядок.
Короткий, но такой всепоглощающий звон металлической трубы о рельс пронзительно врывается в спящее сознание. Заключённый, как бы ни был глубок его сон, от этого звона просыпается мгновенно. Все остальные звуки, что рождаются вокруг него во время сна, остаются полыми.
Только проснулся, открыл глаза – и всё! Жуткие признаки бытия мгновенно вонзаются в пробудившееся сознание, а в ушах плывёт и замирает подрагивающий перезвон металла. Шесть часов утра. В бараке холодно… Бескровный свет исходит от одной лампочки; в углах подслеповатая темень, ничего не разглядеть, одни силуэты.
Первые минуты после пробуждения в бараке особенно тяжелы: нужно бороться не только с остатками сна, но ещё и с холодом, с голодом, с непрекращающимися телесными неудобствами, с приглушёнными ворчаниями, охами, вздохами, руганью соседей. Их голоса в это утро кажутся особенно невыносимыми. А потом ещё очередь в тамбуре к параше и к вёдрам с водой. К вёдрам очередь меньше – многие предпочитают мыться после завтрака или перед самым построением на работу.
Огородников считал для себя обязательным ополаскиваться до построения в столовую. Он внушил себе, что если отступится от этой привычки – наступит конец его жизни. Рухнет весь его внутренний мир, рухнут все его надежды оказаться на свободе. Он успел окунуть ладони в холодную воду, ополоснуть лицо: тягучие капли обожгли кожу. От зябкости перехватило дыхание. За этой процедурой его и застал придавленный вскрик дежурного. Барак переполошился разом. Все потянулись к лежанкам третьей бригады.
Сашка среди них. На бегу он вспомнил первые минуты после пробуждения; внутри осело чувство – день будет тяжёлым, неприятности где-то рядом. Притаились и только ждут своего часа. Он знал, где располагается лежанка Мальцева. Спины, создающие толкучку, мешали разглядеть, что происходит там. Сашка-пулемётчик в нетерпении растолкал нескольких зеков. Лицо Мальцева он увидел сразу; тусклый свет одной лампы едва пробивался в эту часть барака, но простынная бледность лица, неестественность застывшей гримасы, невидящие распахнутые глаза.
– Хоть бы веки опустили, – сказал кто-то сбоку вполголоса. Сказал и осёкся.
Над Мальцевым первым склонился Николишин. Подоспевший Сашка слегка тряхнул успевшее одеревенеть тело, тряхнул несознательно, сам не понимая, на что надеялся. Николишин сухой ладонью мягко провёл по векам Мальцева.
Сашка разглядел на шее покойника отчётливый красный рубец, успевший за несколько часов взяться фиолетово-синим цветом, оттенившим следы удушения.
Николишин упредил дёрнувшегося Сашку, и так, чтобы никто, кроме Сашки, не понял смысла его взгляда, посмотрел в сторону каптёрки, где укрывались блатные.
– Не лезь, Санёк… Морячок этот и впрямь был с душком… и мне кажется, филонил насчёт войны!…
Огородников не стал спорить. Он не сводил глаз с багрового пятна возле левого уха покойника. Такой след остаётся от тонкой длинной заточки. И такую заточку он видел буквально вчера в руках Черепа.
***
Вечером этого же дня его позвали в каптёрку. Смерть Мальцева для него уже отошла на второй план, как бы затянулась хмарью дневных забот. Ещё до обеда всплывало в памяти перекошенное смертельными спазмами лицо, но постепенно видение всё мутнело и мутнело, пока совсем не утратило остроту. Как-то приглушённо, с глупой двусмысленностью, вспоминался последний разговор: он был коротким, во время ужина, в столовой. Мальцев справился со своей баландой раньше многих, держа тарелку перед собой, подсел к Огородникову. Подвижное, по-разбойничьи красивое лицо тронула ветряная улыбка. Однако в глазах стояла стужа:
– Привет, бригадир! – в слове «бригадир» таилась двусмысленность. -Смотрю, неплохо справляешься с новыми обязанностями.
– Приходится! – угрюмо парировал Сашка, бережно пережёвывая кусок хлеба. И сразу обратил внимание на его миску; на дне ещё плескалась баланда, даже различил ошмётки варева; вмиг вспомнились слова Николи-шина про необъяснимую сытость Мальцева.
– А ещё вижу с блатными закорешился… К чему, думаю, военному дядечке такой расклад.
– С волками жить да по-волчьи не взвьыть… – в Сашке вдруг проснулось чувство неловкости и неудобства, будто голым оказался перед Мальцевым, будто обокрал кого- то…
На этот раз в каптёрке народу больше обычного. Огородников не стал присматриваться, уверенный, что каждый обнаружит себя в разговоре сам. Лукьян окучивал Огородникова недружелюбным тяжёлым взглядом. Заговорил сразу:
– Мы тут собрались по поводу знакомца твоего, чтоб потом претензий никаких не было. Мы – народ правильный, в правильном горе и посочувствовать можем, но здесь, парень, вышла осечка с твоим корешем. Стукачом он оказался архиссученным. и мало того, человеком конченым.
– Мне он говорил, что воевал…
– Ну да! Несколько недель. потом дезертировал, почти год прятался в азовских степях. там же и душегубствовал. В руки ментов сдался сам и людишек своих сдал с потрохами, в обмен на жизнь свою кривоколенную.
– Сотрудничать согласился по воле сердца и души, так сказать, – обронил словно нехотя Череп.
Он сидел под самой колымкой, и видно его было хорошо. В правой руке кружка, из неё чадит кольчатый парок. На лице печать усталой осмысленности бытия. Правая ладонь перемотана. На серой тряпке такое же пятно, что и на матрасе под головой Мальцева. Огородников не сомневается, откуда ранение у Черепа, но делает вид, что ничего не замечает. Огородников сохраняет спокойствие, как ни странно – это удаётся ему легко. Мальцев стукач?! Скорее всего, так и есть: Мальцев стукач и наседка. Многое в его поведении после такого открытия нашло объяснение.
Через полчаса, после кружки пахучего чая, странным образом обманувшей голод, Сашка уже не вспоминал о Мальцеве. Ещё один тяжёлый день укатил в вереницу лагерной летописи.
Глава 11
За короткое время бригадирства Огородников приметил: если до развода плохими новостями никто не огорошит – день пройдёт спокойно.
Почти сразу же после завтрака заключённых вывели на развод. Михась, как и было обговорено ночью, влился в общий строй Сашкиной бригады. Разводящий старшина, глядя на общую массу каторжан, даже бровью не повёл.
«Чудно скроили», – удивился Огородников, избегая встретиться глазами с вором.
Когда подходили колонной к воротам, пробегавший, явно по своим делам, мимо надзиратель Пельмень случайно увидел Михася среди заключённых. Удивление отразилось на его лице, чем-то действительно напоминавшем расквашенный пельмень:
– О-о, ничто не перепутали? Кто бы сказал, не поверил. Поравнявшийся с ним Михайлов коротко, словно пёс с цепи, гаркнул
именно с таким напором, чтоб звуки долетели только до Пельменя и рядом проходящих зеков:
– Пельмень! Хавальник захлопни! И неси службу молча! Если суету поднимешь, не взыщи, – добавил Михась уже в нескольких шагах от зека.
Пельмень, разумеется, мгновенно забыл, кого видел. У вахты привычно выстроились по трое. Сашка всё ожидал, а вдруг кто-то из надзирателей заметит Михася, начнутся вопросы, бригаду отодвинут от выхода до выяснения обстоятельств. Но всё проходило обычным чередом. Вахтенные охранники вслух пересчитали людей Сашкиной бригады, занесли в списки количество и время и, ничего не заметив подозрительного, открыли ворота. Через несколько минут Михась, как и остальные, топтал почерневший снег на вольной стороне. Тот, кого назвали Пельменем, уже потерялся за спинами других заключённых, что подходили к воротам.
– В колонну по два становись! – скомандовал начкар, как только вышли из предзонника. Конвойные – всё те же трое да знакомый безусый лейтенант Краснопольский – теперь фамилию его в бригаде знали. Солдаты безликие, мрачные, в разговоры не вступают – не положено, даже между собой не переговариваются: по одному с боков, третий с собакой, – старой охристой овчаркой, в голове колонны, начкар – замыкающий сзади.
Шли привычным строем, знакомой дорогой. На подъёме обогнал ЗИС: будка, исписанная крупной надписью – «продукты», чёрным парусом маячила впереди, пока не скрылась за перевалом. Ряды шеренги сломались, пропуская машину: Краснопольский следил, чтоб никто дальше дозволенных шагов в сторону леса не сделал, и следил молча, всем видом показывая готовность стрелять без предупреждения – рука у расстёгнутой кобуры. Взгляд застывший.
Эх! На глазах матерел парниша, ещё немного и, глядишь, прикипит к охранному делу – понравится.
«Собраться в колонну!» – тяжёлый автомобильный выхлоп придушил команду. Понятливые зеки быстро выстроились. Зашагали дальше. Дорога круто брала вверх. Те, кто постарше – Михась, Шипицын, Водянников – разменявшие шестой десяток, чуть ли не ползком преодолевали последние метры. Чтоб этому подъёму ни дна, ни покрышки! Наконец поднялись, отдышались. Дорога до деляны уже раскатана: идти стало значительно легче. Совсем рассвело. Воздух постепенно наполнялся весенней теплотой и чем-то острым и солоновато-пряным. На расчищенной поляне, также основательно вытоптанной, все сгрудились вокруг
места вчерашнего костровища: кто-то наблюдал за конвоирами, те устанавливали по периметру предупредительные вешки, оказаться за которыми означало – смерть. Жмых и ещё двое, по указке начальника конвоя, быстро развели огонь. Михась одобрительно посмотрел на Жмыха, усмехнулся:
– Ты, смотрю, наловчился с дровами-то обращаться. Это правильно. Не пропадёшь, значит!
Жмых ощерился в довольной улыбке, потянулся за папиросами. Ми-хась тоже вытащил из внутреннего кармана телогрейки махорочный кисет. В руках Циклопа появилась якобы случайно заныканная в полы поношенного пиджака бумага, в самый раз для самокрутки, такую бумагу днём с огнём на зоне не сыщешь. Все заключённые сгрудились вокруг воров.
– Махорка ядрёная, с кипяточком, – наговаривал благодушным тоном законник, расширяя тугое горлышко кисета и жмурясь, словно кот, объевшийся сметаны.
Огородников стоял чуть в стороне, наблюдал за всем этим спокойно, но вдруг вспыхнувшая догадка острее бритвы полоснула по сердцу. Побег! Они затеяли побег!
Михась ведь не курил, он даже табачный дым вынести не мог! А кисет преподнёс, как заправский курильщик! У настоящего законника ничего случайным не бывает! Огородников, поражённый собственной догадкой, беспомощно огляделся, словно испугался силы своих предположений. Со стороны всё выглядело чин чинарём. Он невероятным усилием подавил нахлынувшую ярость, смешанную с растерянностью. Топорище ласково легло в ладонь, зато неласково и многообещающе зыркнул на него Михась, который, похоже, уловил что-то в настроении бригадира.
– Ну что присели, каторжане? До обеда ещё далеко, каждый знает своё дело. Подымили и будя. Хорош трепаться, – Огородников кивнул на нач-кара, упреждая ненужную болтовню между солагерниками. Вдобавок ко всему начкар начинал проявлять беспокойство оттого, что мужики дольше положенного засиделись у костра, за пилы не торопятся браться, балагурят. По ягоды что ли вышли?!
Среди вохровцев не было такого указа – лезть в работу рубщиков: у них один указ – охранять территорию по вешкам и, если кто выйдет за означенную зону, стрелять без промедления. Поэтому стояли в нескольких шагах, молча и терпеливо косились на зеков в ожидании, когда те разбредутся по деляне.
– Сегодня заштабелевать требуется на две повозки. Иначе норму не вытянем, – сказал Огородников, переваливаясь через поваленные ранее сосны.
Зекам не надо напоминать, что значит остаться без нормы. Почитай, несколько трудодней – псу под хвост. Разговоры враз прекратились: сработавшимися парами разбрелись по поляне. Жмых и Михась, тут же забытые солагерниками, отошли к дальней черте деляны: принялись топтать снег вокруг мачтовой сосны, верхушкой подпиравший, кажется, само небо. Огородников наблюдал: работает в основном Жмых, старый вор больше создаёт видимость, впрочем, вряд ли при его нескладной фигуре получился бы из него знатный топтун. Пока ногу закинет, пока переставит, словно цапля, пока развернётся: без улыбки и сожаления смотреть невозможно.
Сашка-пулемётчик вскоре забыл о присутствии в бригаде законника: принялся сам «ломать» снег вокруг широкой лиственницы. Вытоптав сугроб почти по пояс, взялся за топор; просмолённое толстенное тело ствола звенело, разрываемое топором; всё дерево мелко вздрагивало, постанывало, чувствуя скорую гибель. Дерево, как и человека, загубить -ума много не надо! Росло столетиями, а чтоб с корня срезать и часа не ушло. Сашка взопрел, избавляясь от жара в теле, расстегнул ворот телогрейки, из-под шапки валил пар. Он больше почувствовал, не увидел – за спиной кто-то стоит. Резко обернулся. Так и есть: Михась. Сашка присел на подломанные ветви, всем видом показывая, что готов слушать объяснения вора.
Между ними разница в годах была немалая: Сашке только тридцатый шёл, Михась давно разменял шестой десяток, и главное – ни что их не роднило, ни взгляды на жизнь, ни отношение к людям, роднило их только небо над лагерем да сам лагерь, со своими тюремными законами. В Сашке ещё таилась обида за тюремный срок и загубленные годы, хотя, что говорить, сам виноват! И ещё кипело под сердцем чувство к родине! А у старого вора подобные чувства давно высохли в душе, словно вода в пустыне.
Михась присел рядом, огляделся. Он придал лицу умиротворённое выражение, но чувствовалось, как всё в нём напряжено.
– Ты вот что, – не сразу заговорил вор. – У тебя, вижу, много вопросов ко мне накопилось. Выкладывай, если получится – отвечу.
– Есть у меня подозрения, Гаврила Матвеевич, что удумали что-то нехорошее. Наверняка, побег?! – Сашка сказал и застыл: аж самому стало страшно от собственной дерзости. А вдруг ошибся? Вдруг недопустимое подумал о Михасе и его дружках?! Как-то тесно и неуютно стало в телогрейке. Ему даже показалось, что за ними наблюдают. Скорее всего, подельники.
Лицо вора мгновенно окаменело, в глазах пыхнуло замешательство. Он умышленно тянул с ответом, чтобы укоротить, не выдать подступивший к горлу гнев. Что его больше душило: смятение или злоба, трудно понять.
– Вот как определяют у речки какой правый берег, а какой левый? Правильно! По течению! Это потому, что видишь, куда река бежит! А если не видишь? Вот и ты сейчас многого не видишь, пулемётчик! Поэтому скрипишь зубами. Охолонись на пару дней! Это не угроза! Стар я уже фортели выкидывать. Потерпи! Пару дней потерпи! Про закладку не говорю, не дурак, вижу!
«Всё-таки побег», – подумал Огородников, тоскливо озираясь по сторонам: его не покидало ощущение, что кто-то прячется за ветками густого ельника, расписанными белёсым куржаком. Маятником качнулась боль в груди, вытаскивая наружу испуг, самый обыкновенный животный испуг. Внизу послышался топот конной подводы. В пролесках живее задвигались заключённые, быстрее застучали топоры.
– Выходит, выхода у меня никакого, Гаврила Матвеевич?
– Но почему же? Или ты думаешь откатать здесь свою четвертную и в добром здравии откинуться?
Такое откровение звучало больше, чем намёк, это был зов старого матёрого волка следовать за ним. Следовать по следу!
Сашка, подавленный напористостью Михася, потупил взгляд. Вступать в перебранку было бессмысленно. Теперь понятно, отчего Михась так нервничает. Поди, воры ни одни сутки промаялись в рассуждениях и спорах – довериться ему, Сашке Огородникову, почитай, человеку с фронтовым прошлым, или лучше обойти его. А если сдаст? Но всё же доверились! Почему?! Не было иного, более подходящего решения?
Михась будто услышал его мысли. Заговорил быстро, сглатывая слова, коротко и резко поглядывая то в одну сторону, то в другую – боялся, что увидят охранники, заподозрят недоброе. Не время нынче давать лишний повод для подозрений.
– У нас всё готово, пулемётчик. Уйдём на рывке. И дай бог, всё образуется! Неправильно толкуешь. Не резни боимся ссученными! Нам мазаться с ними, так, пустая трата времени и сил. Да и резня лагерная не по нашим понятиям. Сгуртуют нас вскорости всех, как особо тяжких, и на Колыму^ Точно тебе говорю. Вижу по глазам – кипиш переморгнуть надеешься. Не выйдет, паря. Тебя тоже в список внесут. За базар отвечаю.
Сашка дёрнулся: синие глаза подделись дурной поволокой. Михась будто ничего не заметил, продолжал своё:
– Почему тебя в тему ввели? Чё, думаешь, не видим, что учуял что-то недоброе, приглядываешься к нам, как лис… Кто тебя знает. Вдруг решишься стукануть хозяину, всякое бытает… А побег мы задумали верный,
пулемётчик. Всё на десять рядов просчитали, и время подходящее выбрали. Весна!
Бойкий перестук топоров раскачивал тишину. Где-то за боярышником, обнесённым снежным хрупким намётом, раздался скрип снега. Михась тут же вскочил, в полусогнутой руке – топор; едва успел откатиться вниз и скрыться за сугробами, показался Краснопольский. Сашка сделал вид, что не заметил лейтенанта. Занёс топор над головой и с надрывным кхе-каньем рубанул по стволу сосны. Весь вид его говорил: смотрите, любуйтесь, как умеет работать каторжанин. Краснопольский покрутил головой и, не найдя ничего подозрительного, пошёл по следу Михася. Там застучал топор.
Сашка, обессиленный, присел в сугроб. Задумался. Надо ли говорить о том, что разговор с вором должен умереть в нём.
Побег. Сашка думал об этом и боялся думать. Какой заключённый не думает о побеге!? Всякий думает! С той лишь разницей, что одни постоянно, и днём и ночью, сытят себя иллюзиями неожиданного беглого счастья, а другие – временами!
С этой минуты мысли о побеге неотвязно стали преследовать его. Даже во сне лишили покоя омутно-весеннего настроения. Сашке-пулемётчику невдомёк было в те минуты, что за ними, надёжно укрывшись за раскидистым кедрачом, кто-то наблюдает.
Часть 2. Побег
Глава 1
Весна в тот сорок девятый год наладилась ранняя. Солнце непривычно быстро выпутывалось из предрассветных дымок, пробегало как-то весело над грядой сопок и зависало, опять же непривычно надолго, в самом зените. Воздух терял стылую упругость, густел; снега вытаивали; дороги раскисали, отрезая районный центр от близлежащих деревень и поселений.
Николай Мансура запряг Лорда и с первыми всполохами зорьки выехал в Братск. Дорога, как ни крути, займёт день. Вернуться домой, в Уварово, он планировал на третьи сутки…
Николаю шёл тридцать шестой год. В недавнем прошлом он в чине майора числился в рядах спецотдела МГБ, но в сорок седьмом был комиссован из-за тяжёлого ранения в грудь. Несколько месяцев назад устроился инспектором лесоохраны в местный леспромхоз. И соответствующий документ, маленькая книжечка в зелёном переплёте, всегда был при нём: в левом нагрудном кармане служебного кителя. Признаться, первый месяц в новой должности для Николая прошёл в нервном напряжении. Шутка ли, ведь как работать на гражданке, ему до сей поры было неведомо. Но Николай все новшества воспринимал с суровым спокойствием. Пришло время отвыкать от военной службы, хотя иногда воспоминания, помимо его воли, одолевали до помутнения в голове.
Осень сорок четвёртого года для Николая осталась, пожалуй, самой памятной. Той осенью его угораздило влюбиться. И хоть произошло это с ним не впервой – влюбляться доводилось и раньше, когда краткосрочные знакомства, бывало, перерастали в краткосрочные романы. Но на сей раз с ним случилось происшествие, которое изменило его жизнь навсегда. Он метался по уже освобождённому городу в поисках лазарета, откуда раненых вот-вот могли отправить в тыл. А среди них был старшина его разведгруппы Поливан, не попрощаться с которым Мансура не имел права: слишком многое они пережили за два года фронтовой разведки.
Жизнь в городе медленно, словно с оглядкой, восстанавливалась: на базарной площади чуть ли не каждый день устраивалась толчея; уже вторую неделю, как шли восстановительные работы железнодорожного вокзала; улицы запрудило гражданское население. Мансура зашёл на местный телеграф. Что его туда занесло, и сам не понял, может, собирался спросить, где находится лазарет? Он только переступил порог полутёмного с низким потолком помещения, как сразу увидел её лицо: бледное, почти с прозрачной кожей, с красивыми заострившимися скулами и глаза, словно мерцающий омут, тёмные, диковинно раскосые, оттенённые чёрными густыми ресницами. Таких глаз он никогда до этой минуты не встречал, а затем услышал её голос. И тут его словно оглушило. Он настолько растерялся, что, простояв несколько минут истуканом у стойки, так и не найдя в себе силы обратиться к ней, вышел из здания. Он вышел, а перед глазами остался её образ с пронзительно-глубоким взглядом. И всё время, пока он искал и нашёл-таки лазарет, который находился сразу за телеграфом, и пока разговаривал со старшиной, его неотступно преследовал образ красивой девушки.
Потом капитан Мансура в течение нескольких дней заходил в здание телеграфа, делая вид, что по какой-то надобности, пока девушка не спросила о чём-то: сам бы он не осмелился заговорить с ней первым. Он наивно полагал, что его посещения остаются незамеченными. Так он познакомился с Алёной. И потерял голову. Эх, если б не война!
В эти дни он даже умудрился забыть о войне, а между тем советские войска, после затяжного передыха, вновь готовились к наступлению. Что касается Николая, то за несколько суток до начала военных действий его группа приступила к сложной контрразведывательной операции. Работа шла денно и нощно: группа Мансуры разыскивала немецких диверсантов. Диверсанты каким-то образом прочувствовали, что близки к провалу, и попытались скрыться в горах. Контрразведчики имели данные, что диверсантами руководил всесторонне подготовленный к подрывной деятельности офицер русского происхождения. На него-то в основном и велась охота «смершевцами». Обстоятельства сложились так, что Мансура в одиночку преследовал их пять суток. Пять суток жизнь и смерть хороводила в дикой жестокой пляске.
Разведгруппе удалось уничтожить всех диверсантов, а немецкого офицера взять в плен. Те сведения, что плененный офицер поведал отделу контрразведки, и те документы, что оказались в его папке, имели важное значение для наступательных действий 1-го Украинского фронта по всему западному направлению. Мансура имел навыки выживания в лесу при любой погоде, умел ориентироваться в лесной и гористой местности, умел преследовать врага в труднопроходимых местах. Эти умения и спасли ему жизнь. Да ещё удачно складывающиеся обстоятельства. Хотя… Удача – вообще, хоть и капризная дама, но в рискованных делах не просто желанный попутчик, а обязательный. Подполковник Гудилин, непосредственный начальник Мансуры, верно заметил:
– Как ни крути, а удача в нашем деле играет не последнюю роль. Но за неё мы выпьем позже.
Правда, Мансура мог и погибнуть тогда в смертельной схватке с диверсантами. Тяжёлое ранение – две пули в грудь – для солдата в годы войны, чувствовавшего дыхание смерти чаще, чем дыхание девушки, скорее, благополучный исход. Могло ведь всё закончиться гораздо трагичнее. После долгого лечения Мансуру списали со строевой службы.
– В рубашке родился, – подытожил полковой хирург Белецкий, можно сказать, вернувший с того света Николая. Но это он скажет спустя почти месяц, а первые часы после операции Белецкий не торопился с обнадёживающими выводами.
Мансура трое суток не приходил в сознание. После того, как пришёл в себя, ещё продолжал плавать в сумеречном тумане, не совсем понимая, что с ним происходит и где находится. Звуки доходили, словно сквозь густую вату, фразы слышались обрывчатыми лоскутками, и, если посетители начинали говорить разом, всё перемешивалось в гулкий нарастающий шум, а все попытки заговорить самому отзывались неуютной болью в голове. Шли дни, недели. Постепенно мысли обретали связные формы, вскоре он мог следить за движениями посетителей, не испытывая головокружения и пульсирующих толчков в висках.
И так три месяца…
Он всё слышал, всё понимал, но говорить не мог, поэтому жестами выспрашивал врача – когда вернётся к нему речь. Врач обнадёживал: всё будет хорошо!
Спустя время, врач уже не скрывал симпатий к пациенту и не скрывал прямого участия, пусть в не столь быстром, как хотелось бы, но всё-таки возвращении тяжелораненого к жизни, который каких-то месяца три назад казался безнадёжным.
– Не переживай, Николай! Речевые функции скоро вернутся. Сейчас сердце восстанавливать надо. Это тебе, брат, не шутка, две пули над ним, -говорил Белецкий, явно довольный результатами проведённой операции.
Алёна, на тот момент будучи уже невестой Николая, внимательно слушала рекомендации Белецкого, при необходимости делала записи. Вне работы она проводила всё время в палате Мансуры. Белецкий только приветствовал присутствие красивой сиделки у изголовья больного, который тяжело шёл на поправку.
– Вы ему сейчас очень нужны. Вы для него сейчас прямо как фея. Ему забота, внимание, и он восстановится. Вот увидите.
Врач хоть и ненамного старше Мансуры – лет на пять, не больше, – но смотрит он на молодых родительскими добрыми глазами, смотрит с таким проникновенным участием и внимательностью, что не возникает сомнений.
Белецкий навидался на своём веку многого. Уверенность врача передалась пациенту. Зима уже сломалась к тому времени: солнце настырнее и увереннее пробивалось сквозь тяжёлые занавески.
Ночи словно истлевали от предчувствия скорых перемен, уже не так пугали снежным безмолвием и мрачной неподвижностью. В одну из таких ночей Николай заговорил. Алёна, услышав его голос, слабый и немощный, вздрогнула, не сразу поняв, откуда поступает звук.
Она дежурила всё это время у его постели и в ту ночь пристроилась удобнее у стола под высоким окном. Николай, увидев её встревоженное лицо над собой, при свете яркого месяца различил серебристые слезинки на её щеках. Она его поцеловала. Слезинки с её ресниц перекатились на его ресницы. Сердце наполнилось небывалой гулкой нежностью, и он чуть слышно простонал. Она испугалась, но тут же поняла: стон исходил, оказывается, не от боли, стон родился благодаря чувствам, наполнившим Николая. Алёна только и смогла что прижаться очень мягко, очень нежно к его ещё перебинтованной груди.
Со временем, идя на поправку, для Николая стало любимым занятием сидеть подле окна и наблюдать проступающие признаки весны. Признаться, во взрослой жизни – детские годы не в счёт – ему никогда не хватало времени заняться обычным делом: наблюдать, как после зимней спячки пробуждается земля. Как рождается в тусклом предрассветном мареве заливистая трель птиц, которых не видно, но их пение…
Своего спасителя, доктора Белецкого, Мансура запомнил на всю жизнь. После выписки из лазарета врачи вынесли вердикт – к строевой службе не годен. Да только Николай особо и не сопротивлялся, посчитав, что достаточно отслужил в контрразведке, где не раз приходилось рисковать жизнью, видеть смерть близких людей. Одним словом, навидался всякого. Спроси его: сколько раз бывал на мушке врагов и сколько раз целился сам во врагов – не ответит.
За несколько суток до выписки он вдруг отчётливо осознал непоколебимую решимость – забрать Алёну в жёны и стать семейным человеком. А может, это был зов предков, тот зов, который незримо, но неотступно преследует каждого человека и затевает в нём внутреннюю борьбу, закручивая все помыслы и чувства в инстинкты. Возможно, пришла зрелость, а вслед за ней и успокоенность. Николай задумался о будущем. Задумался по-настоящему. Благо, времени было предостаточно.
Осенью сорок пятого года, когда ещё не до конца отгремели победные салюты в Москве, свершилось главное событие в его жизни – они скромно расписались с Алёной. Это умножило его стремление вернуться к мирной профессии и посвятить себя тихому семейному счастью.
Ведь не зря же много лет назад, пытался поступить в лесной техникум. Впрочем, переквалифицироваться в столь короткие сроки, без мучительных и бюрократических проволочек, военному человеку не так-то просто. Тут, как-то очень некстати, вспомнил о нём генерал-майор Гладилин, срочно вызвал в Москву, в министерство: предложил работу, связанную с подготовкой диверсионных групп, умеющих ориентироваться в сложных таёжных условиях.
– С таким-то опытом и навыками, молодых учить надо, а ты на покой собрался. Всё-таки не торопись, Николай Васильевич, подумай несколько месяцев, подлечись, я сам позвоню, авось передумаешь, – боевой командир не скрывал горького сожаления по поводу решения капитана. Он и звонил пару раз, а во время недолгих разговоров, хоть и не очень настойчиво, а скорее, наоборот, с деловитой родительской теплотой старался Николаю объяснить поспешность его решения, отговорить. Однако Николай остался верен тому желанию, что так охватило его сразу после того, когда к нему вернулась речь. К тому же не по душе была Николаю кабинетная работа.
– Всю жизнь по тайге брожу, а теперь пыль что ли в кабинетах на старости лет глотать буду! – отговаривался Николай.
Наконец, поздней осенью сорок седьмого года его демобилизовали. А ещё через три месяца Николай и Алёна тряслись в набитом до отказа вагоне. Конечная остановка молодой семьи – Иркутск. Мансура был счастлив от всего, что происходило в его судьбе. Уговаривать Алёну не пришлось: достаточно было посмотреть в её глаза, чтобы понять – она за ним хоть на край света. Отрадное семейное счастье, о котором украдкой мечталось обоим, купельной песней растворялось в их сердцах.
Малая родина встретила блудного сына величавой необъятностью. Только сейчас, глядя на бесконечные заснеженные просторы, которые не только завораживали, но и пугали – Мансура понял, как скучал все эти годы по родным местам. Никогда ещё Николай от душевной успокоенности не погружался в такое блаженство. Неземное светлое чувство, наполненное сложными переливами, разраставшееся в нём, передалось и Алёне. В таком благостном расположении духа они подъезжали к деревне Уварово. Стоило только увидеть издали отчий дом – водитель громыхающей и почти разваливающейся полуторки подобрал их больше от скуки, чем из душевного участия, и болтал всю дорогу без умолку -Николай почувствовал под сердцем щемящую боль.
В последний раз отца Николай видел в тридцать восьмом году. Тогда он с трудом вырвался в отпуск, думал, на пару недель, но уже через несколько суток срочно вызвали в Иркутское управление НКВД и откомандиро-
вали в Бодайбо налаживать работу заградительных отрядов. На отца в те минуты было жалко смотреть. Контрабандный отток золота из Восточной Сибири не прекращался – на это указывали все сведения засекреченных источников. По большей части источники – это местные жители, поддерживавшие советскую власть. Там Мансуру и застала война. Потом, в сентябре сорок первого, когда стало понятно, что война закончится не скоро, его направили в Москву. Всё, что успел сообщить о себе Николай в коротком письме домой: «Не волнуйся, еду на фронт бить фрицев, жив, здоров, береги себя. Сын».