Kitabı oku: «След в след», sayfa 6

Yazı tipi:

Василию Георгиевичу что на это, первое, письмо, что на последующие и отвечать-то было некуда: все письма приходили без обратного адреса. Так прокатились военные годы, которые Мансура вспоминать не любил. Слишком много крови, людских потерь. Слишком много незаживающих ран ещё бередилось в памяти. Куда больше его занимали долгожданные трудовые будни. Когда Мансуре, обрисовав всю картину происходящего без прикрас, предложили новое назначение с переводом в родные края, он согласился даже не раздумывая. Можно было получить назначение с перспективой руководителя – лесхозы и леспромхозы росли как на дрожжах, – но вот здесь Николай проявил характер: отказался от всяких должностей… «Начну с лесничего! Там видно будет!» – ведь всё, о чём мечталось Николаю с Алёной в те дни – об уединении и тишине.

Аргументы его показались более чем убедительными. У начальства не вызывало сомнений, что Мансура справится: орденоносец, в звании майора, здешние края знает, как свои пять пальцев. Его, вообще, можно смело причислять к династии охотоведов: когда-то дед, потом отец практически всю жизнь промышляли охотой. Николая сызмальства за собой в тайгу таскали. Оттого тайга для Николая – дом родной. Но были и голодные времена, Николай это помнил отчётливо, когда пушнину сбывать было некому и некуда, когда все медовые пасеки пришли в запустение, когда даже кедровый орех перестал пользоваться у горожан и коммерсантов спросом. Выход виделся в одном – перебираться в город.

Василий Георгиевич не имел рабочей профессии, писал и читал с трудом, в город поехал, веруя в удачу, природное упрямство и опять же природное трудолюбие. А ещё надеялся сразу прибиться к заводским или к ремесленным артелям.

– Шоб ручками больше было работы, чем головой, – не раз говаривал отец, подначивая жену, мать Николая, к переменам.

Однако вышло не по-отцовскому: жену в городе схоронил, сына оставил одного – заканчивать семилетку.

– Бейся, Колька, сам. Бейся всеми правдами и кривдами, а грамоту одолей, – напутствовал сына Василий Георгиевич.

Отец пуще всего хотел, чтобы Колька обучился грамоте. Через неё все радости в нелёгкой жизни можно увидеть. Уезжая в деревню, отец сильно сомневался, что Колька справится. Однако под присмотром знакомых селян он выдюжил в городе один, приладился к суетливому городскому быту.

А потом так и повелось: зиму учился в городе, а на лето с попутными обозами добирался до деревни. И первым делом, приехав к отцу на каникулы, сразу в тайгу. Здешние места он знал хорошо: мог дня три-четыре пропадать в лесной глуши. Без опаски уходил до самой Падунской пади, почти вёрст семьдесят от родного крова.

Василий Георгиевич свыкся с таёжными походами сына не сразу, на третий год ворчание улеглось вовсе. А улеглось после известного случая: Николай притащил в дом свежевыделанную шкуру медведя. Василий Георгиевич в тот вечер хлопотал во дворе, темнело; и вдруг увидел, как в открытую калитку втискивается что-то чёрное, мохнатое. А это Колька на плечах волок шкуру. «Ну и напугал, Николка, думал, леший во двор лезет», – только и успел упрекнуть сына отец.

Смотреть на семнадцатилетнего героя и на шкуру царя тайги сбежалась вся деревня. Проезжающие из соседних деревень по случаю тоже заглядывали посмотреть к ним во двор – Василия Георгиевича знали многие. К тому же слухи да сплетни – единственное богатство русской деревни: принял бесплатно и отдал за просто так. За сына он тогда сильно счастлив был, – «Вот матушка жалко не дожила. Сейчас не нарадовалась бы»

Колька – пока ещё Колька – украдкой, поглядывая на отца, видел, как тот едва сдерживает распирающую гордость за сына. Особенно отец гордился тем, что Колька исправно прошёл все классы ликбеза, и нынче забирают его, как очень одарённого, на ещё какие-то ликбезы. Колька, пряча улыбку с лица, уходил от людских расспросов. Как ни пытался он втолковать отцу о нововведениях в тех «ликбезах», что создавала советская власть, и что теперь они не «ликбезы» вовсе, а просто школы, отец всё равно ничего не понимал: проще выходило ничего не разъяснять. Теперь директор школы уговаривал Кольку доучиться и получить полное среднее образование. Скорее, не уговаривал, а настаивал. И ведь доучился, только уже в стенах другого заведения. Как всё это сейчас Николаю радостно и весело было вспоминать, пересекая верхом широкое заснеженное поле, залитое полуденным солнцем.

Николай, вообще, в свои тридцать шесть лет считал себя вполне счастливым человеком. Правда, иногда, чаще всего в минуты ночной бессонницы, он бередил себя вопросами, пытаясь докопаться до истины и понять: что же такое счастье? Здесь вроде бы для него всё было предельно ясно, как белый снег в нехоженой тайге. Как-то Колька спросил у родителей:

– Что же такое счастье?

Он не помнил точно, с чего вдруг задался этаким вопросом, но случилось это уже по приезду в город. И кажется, был канун Нового года. Мать растерялась, не зная, что ответить. Отец отложил тоненькую потрёпанную книгу, один из первых учебников школяра Николая: отец в ту пору самостоятельно силился постичь грамоту.

– Счастье, сынок, когда дома всё хорошо, все живы-здоровы, и у тебя есть будущее.

– А как счастье выглядит и есть ли у счастья дом? – не унимался Колька. Похоже, отец тут смутился не на шутку:

– Про дом и как выглядит, ничего не скажу. Не знаю. А может, наш дом когда-нибудь станет для нас счастьем, – здесь Василий Георгиевич замолчал.

Кольке на всю жизнь запомнился тогдашний задумчивый взгляд отца.

Съёмная комнатушка, узкое окно напротив двери, печь, слева от неё перегородка, за которой кровать Николая, – это сырое и полутёмное помещение явно никак не соответствовало представлениям о счастье. Тот дом, который они оставили в Уварово, больше подходил для счастливой жизни. Вот тогда Колька запомнил главное – счастье, это когда всё дома хорошо и все живы. И эта успокоенная обыденность, пускай немного блёклая и не столь праздничная, и есть счастье, о котором мечталось особенно в последние годы Николаю. А ещё счастье испытывал от того, что наконец-то после многолетних мытарств вернулся в родные края. Неужели все трудности позади?

А сколько пережито всего?! И погони по глухим таёжным дебрям за лихими отрядами, что переправляли контрабандное золото через Маньчжурию в Китай. И фронтовая разведка в годы войны. И схватка в Закарпатье с диверсантами, – противостояние с одним из них для Николая закончилось чуть ли не гибелью. С тех пор Мансуру часто преследовал один и тот же сон: что-то отдалённо напоминающее человеческое существо коршуном несётся к нему и кричит, кричит, не то угрожая, не то перекрикивая другой отдалённый шум. И в этой сонной кутерьме Николай чувствует, что в него целятся и целятся именно в грудь. Откуда такое ощущение приходило, и сам объяснить потом не мог, но это ощущение опасности настолько было огромно, что Николай, ещё находясь в плену сна, начинал теряться: сон ли это? Может, всё происходящее явь? И чтобы проверить себя, свои сомнения, он начинал кричать, дёргать руками, ведь надо успеть опередить выстрел хотя бы на секунду, всего на одну секунду! И крик жутким мычанием вырывался из горла… Николай всегда так и просыпался: в ушах стоял грохот раздавшегося выстрела. Именно после таких сновидений Николай весь день ходил, как чумной, вызывая сочувственные взгляды жены.

С погодой Мансура подгадал. В равнинной местности снежный покров весь в проплешинах: снег уже подделся коростой, почернел. Кое-где намечались ранние ручьи, на взгорках земля совсем оголилась и прела. Там, где образовались бесформенные проталины, земля от влаги превратилась в тяжёлую липкую грязь. В таких случаях Николай отпускал вожжи, не мешая Лорду перетаптываясь нащупать твёрдую почву под копытами.

Весеннее тепло радовало уставшую от зимы живность. От кедрачей отлипал пряный устойчивый запах, ветви царского дерева, освободившись от снежного покрова, распушились, налились свежей зеленью. Редкие берёзки, бесконечно скучные в зимнюю пору, загадочно притаились, какими-то незаметными бликами выдавая заневестившееся напряжение в стволах и ветвях. В воздухе уже плыла весенняя хмель, перемежаясь с теми ароматами, острыми, неуловимыми, непонятными, которые бывают только от прихода весны.

Лорд выбрался на долгожданный тракт. Мансура спешился, давая коню передохнуть. Отсюда до райцентра вёрст семь осталось. Пешком идти в тулупе и тяжело, и жарко: скинул, так в форме без знаков отличия и шёл, придерживая коня под уздцы.

От основного тракта разбегались торённые санями дороги: поселений в здешних краях за последние десятилетия поприбавилось. Раскисший тракт пугал осевой чернотой посередине, но странное дело, все грузовики, проносящиеся мимо, не вязли в жидкой бахроме. Вдалеке Мансура разглядел возницу: путь держали уже из райцентра, и чем ближе к райцентру добирался, тем больше таких возниц он примечал на дорогах.

Через полчаса подъехали к зданию леспромхоза. На удачу Николай заглянул к директору лесхоза – повезло. Прохор Игоревич Будников, тоже из местных, с Вихоревки, высокий, ширококостный, немного нескладный. Стоя у стола, просматривал последние сводки. Высокий лоб сморщен (похоже, не в духе!), богатая шевелюра убелена сединами, глаза серые размытые, немного выпуклые, отчего всегда казались грустными.

– Нас опять ограничивают к доступу на лесорубочные деляны, вдоль железнодорожной трассы, – пожаловался после быстрого приветствия Будников.

– Так понятно почему! Там же лес валят заключённые. А контакты с местным населением должны быть ограничены, – утвердительно предположил Мансура.

– Вот поэтому и ломаю голову, как сделать так, чтобы ускорить процесс вывоза леса. С такими графиками отгрузки мы этот план за пятилетку не выполним. И вторая загвоздка: могут скинуть директивы на новые подборы делян, подальше от узкоколейки. А это, сам понимаешь, может сказаться на сроках.

Здесь уж глаза начальника леспромхоза, вообще, наполнились непередаваемой грустью, и он вовсе стал похож на расстроенного ребёнка. Помолчали.

– Эх-х! Как говорят: бог не выдаст, свинья не съест. Ладно, зайти к нормировщикам, там все сводные по новым участкам на твоём периметре. Обязательно в бухгалтерию заскочи. Там тебе подскажут, куда за доппайком обращаться. А что? Всё как положено! Беги, беги! А то время уже поджимает! Рабочий день заканчивается!

Мансура со многими в администрации леспромхоза перезнакомился ранее, при трудоустройстве. Иначе он и не объяснил бы, почему всё так удачно сладилось: нормировщик, едва увидев его, выдал документацию; в бухгалтерии все соответствующие справки и деньги в кассе получил без лишних вопросов; а за доппайком требовалось пройти в соседнее здание, за контору – склады находились там. На складах тоже обошлось в считанные минуты.

Вечер приближался стремительно. Недалеко от конторы его окликнули. От неожиданности Мансура вздрогнул.

В сдвинувшихся сумерках не сразу удалось разглядеть, кто его позвал. Мансура настороженно всматривался, замедлив шаг; наконец разглядел: к нему, широко улыбаясь, шагал – Стёпка. Господи, Стёпка! Друг детства! В тяжёлую годину семья Стёпки приехала на лето в Уварово. Вот тогда они и познакомились. А потом – не разлей вода! Пока жизнь не вытолкнула их из-под родительского крова. Только вот с той поры встречи их можно пересчитать по пальцам. Много лет не знали ничего друг о друге. Но однажды, волею случая, встретились под Москвой. Шёл октябрь сорок первого года. Лоскутников – сотрудник УНКВД, милицейского подразделения, в звании лейтенанта. Мансура тоже лейтенант, только при форме НКВД. Лоскутников, когда увидел на нём форму энкавэдэшника, не смог скрыть некоторого замешательства.

Николай, испытующе глядя в глаза земляку, вполголоса заметил:

– Не так подумал. Там много структур, я из контрразведывательного отдела и к общей системе не имею отношения.

– Да я и не подумал ничего, – парировал Лоскутников.

И тут же Николай, чтоб сгладить неловкость, заговорщически подмигнул приятелю, переходя на шутливый тон:

– Ну, давай колись, как дела на личном фронте. Небось и невеста уже есть?

– Какая невеста, Коль, война кругом, – вполне серьёзно отозвался Лоскутников, ненароком охлаждая игривость Мансуры. – Мать писала, что в соседних деревнях мобилизовали всех до сорока лет. Дядю Иннокентия Павлова, с короткой ногой, зашибленного и то повесткой вызвали. Все думали – ошиблись. Да нет! Помнишь дядю Иннокентия? Ты ещё за его дочерью младшей, Ольгой, ухлёстывал, когда на лето последний раз приезжал? Как, переписываетесь?

Николай, разумеется, Ольгу помнил. Но когда это было? Столько всего пережито с тех пор. И оба вдруг замолчали, каждый думая о своём. Воспоминания о родном крае, о родителях невольно всколыхнули что-то сокровенное в душе каждого. Неведение завтрашнего дня их вовсе не страшило, их не страшило даже то, что любой из них мог погибнуть в молохе войны, а могли погибнуть и оба. Но об этом как раз не думалось.

– Действительно, какие невесты, когда вокруг столько горя, – устыдился Мансура, глядя куда-то вдаль.

Серое небо плыло над ними в тот день, пронося острые холодные капли дождя. Погода стояла под стать настроению. Вчерашние мальчишки в одночасье превратились в молодых, уверенных в своих силах мужчин. Лоскутников – полная противоположность Мансуры: на полголовы выше, плотнее, волосы светлые, прямые, гладко зачёсаны. Лицо слеплено аккуратно, без броских, запоминающихся линий; и глаза, несмотря на светлые волосы и кожу, глаза тёмно-карие, в них всегда искрилось озорство, мальчишеская задиристость. Мансура обратил внимание, что в тот день озорство в глазах Степана заметно угасло. Хотел сказать об этом, подбодрить, да прозвучал звонок в здании – это был сигнал сбора. Прозвучал настолько неожиданно, что оба ещё больше растерялись. О возможном сигнале тревоги оповещали сотрудников милиции не раз, предупреждали: «Будьте наготове!» И на тебе! Лоскутников побледнел, заулыбался неловко, как бы извиняясь за происходящее. Они обнялись, понимая оба, что эта первая после школьных лет встреча может оказаться последней. Расстались без слёз, без неуместных шуток, со скупыми фразами. Расстались, как подобает взрослым мужчинам.

Судьба их пощадила. В следующий раз встретились уже после войны, когда Мансура вернулся в родные края с молодой женой. Вот тогда со Степаном встречу отметили как следует, по-родственному. Уже семьями. Лоскутников тоже был женат к тому времени. Степан не скрывал радости, когда узнал, что Николай решил приехать в родные места не просто погостить, а навсегда. Сразу предложил пойти в милицию, но Мансура заартачился: дескать, хватит, набегался, хочу пожить немного нормальной спокойной жизнью.

Лесников в леспромхозе не хватало! Да что там, в леспромхозе; в те годы мужчин не хватало везде, в деревнях особенно. А директор леспромхоза Будников, узнав о том, что Николай из местных, к тому же офицер с фронтовым прошлым, так места не мог найти от радости. Соответственно определил участки Мансуре поближе к его деревне.

И надо же, не успел сегодня Мансура приехать в райцентр, как его нашёл Лоскутников.

– А я смотрю, идёт счастливый, никого не видит. Как кот бежит к сметане, так и ты на доклад к начальству, – шумно заговорил Лоскутников. Они обнялись: – Никого не видит и не слышит.

– Да я всё по рабочим вопросам забегался. Тебя как сюда занесло? Неужели кто-то сказал?

– Николай, обижаешь! «Кто-то сказал». Я где работаю? В милиции! Чай, не последний человек в посёлке! Моя обязанность – знать всё и про всех.

Позже Степан раскололся – про приезд узнал от директора леспромхоза: накануне созвонились по телефону. А уж время подгадать для майора милиции – не проблема!

– Сегодня ночуешь у меня! Никакие возражения не принимаются, -Николай собственно не возражал. Лоскутников настолько оживился от встречи, что первые минут десять, вообще, слова не давал вставить Николаю. – Считай, сколько не виделись, – Степан остановился, изображая насмешливую задумчивость. – Аж с Нового года. Вот время летит!

– Ну, это ерунда, если вспомнить, сколько не виделись до этого лет, подхватил весёлое настроение друга Мансура. Так они балагуря зашли в контору леспромхоза. Немного спустя, когда все вопросы на работе Николай утряс, решили так: Николай едет до конной базы, оставляет Лорда у местного деда Мазая и не мешкая – к Степану домой, его уже ждут.

– Елена с обеда от печки не отходит. Пельмени вчера настряпали, так что давай быстрей гужуй коня, и ко мне. Я к себе в отделение, и сразу до дому. Лады?

– Лады!

Глава 2

За ночь конвой сменился, начальником караула заступил старшина Тыжняк. Циклоп, как только увидел красную разъевшуюся рожу начкара, со злорадством изрёк: «На ловца и зверь бежит». Жмых тоже многозначительно ухмыльнулся.

Шагая привычным строем в гору, Огородников сквозь хриплый кашель Жмыха услышал несколько запоздалую реплику: «В масть легла карта, поквитаюсь заодно за Кузю».

Болтали про Тыжняка худое, будто самолично в тридцатых годах расстреливал арестованных: а правда то или неправда, кто его разберёт.

Но те, кто сталкивались с Тыжняком ближе – верили в подобные слухи о нём. На зоне начкар также славился особой жестокостью по отношению к заключённым. Очевидно, и Циклоп, и Жмых имели возможность лично в этом убедиться, иначе, чего ради носить столько времени личную неприязнь к седеющему, сохранившему молодцеватую подтянутость мужику. Ещё болтали, что Тыжняк прошлым летом принимал участие в поимке нескольких беглецов: так вот, из шестерых – два зека были на его счету. Скорее всего, среди тех и был Кузя, кто знает?

В последних числах марта ночь растворяется непривычно рано, и морозы отпускают: термометр показывает чуть ниже минус одиннадцати.

– Вот были бы такие зимы, – мечтательно сказал Веня Поллитра, закатывая глаза, бормоча что-то под нос и шумно, с присвистом дыша. Впрочем, все тяжело дышат. Для заключённого ГУЛАГа протопать две-три версты -задача не из лёгких. Конечно, многие и больше выхаживали в этапах, но каждый этап в какую-то минуту начинал казаться последним в жизни.

В эту ночь Огородникову снились кошмары: удивительным было то, что он давно не видел снов, не связанных с едой. Заключённый днём думает о еде много, но не постоянно: дневные хлопоты частично вытравливают животное желание закинуть в желудок что-нибудь съестное. Ночью человек во власти голода, он уже ни о чём другом думать не может, он постоянно думает только о еде. Слабость и отчаяние становятся неотъемлемыми попутчиками зека. В таком состоянии редкий зек принадлежит себе: его воля, его дух, его мысли принадлежат «хозяину» лагеря.

Последнюю неделю, вечерами Огородников не досыта так, но весьма ощутимо харчевался в кругу блатных. Оттого и желудок заработал по-другому. Сегодня в столовой, прокручивая в памяти обрывки непонятных, тревожных сновидений, хлебая баланду, разведённую из кислой почерневшей капусты, нашёл объяснение снам: похоже на то, что его в эти дни не просто так подкармливали с воровского стола. Кормёжкой его, похоже, подкупали: чтоб держался веры авторитетов, не побежал «стучать» за обещанную в таких случаях пайку хлеба да и в нужный момент нашёл силы на самый отчаянный рывок в своей жизни. Нельзя сказать, что неожиданно посетившее прозрение всколыхнуло как-то Сашку или покоробило, или заставило по-особому посмотреть на всё происходящее вокруг. Лагерная жизнь, очевидно, вносит свои коррективы в характер человека. Мысли о том, что его, Сашку Огродникова, просто используют в своих интересах воры, родившись, почти тут же утонули в водовороте других, более насущных и важных проблем. Ему ничего не оставалось, как ждать. В этом ожидании таилась и надежда: а вдруг и впрямь всё выгорит, и он тоже с ними уйдёт в бега?

Показался поворот на деляну. Сашка-пулемётчик обернулся: рассчитывал увидеть Михася, заодно прощупать его настроение. Бдительный Тыж-няк опередил:

– Не задерживать наряд. Быстрее, быстрее. Не оглядываться, в разговоры не вступать, – последние слова захлебнулись от быстрого шага.

Пологий склон выровнялся. Знакомая трелёвочная дорога уводила в густой сосновый лес. Лесозаготовительный участок, который оставили вчера, встретил спокойной тишиной. Недели две назад инструмент по негласному разрешению начкара стали прятать в глубине расчищенной площадки. Раньше Бычковский успевал вовремя подвозить на вознице необходимый инвентарь, работа начиналась без задержек; нынче и количество мелких бригад увеличилось, и расстояние между делянами вдоль будущей железной дороги выросло. Вольнонаёмный едва поспевал за работой лагерников. Огородников и ещё двое зеков в сопровождении конвоира с собакой притащили инвентарь. Костёр для охраны уже разожгли. Тыжняк проверял крепость кольев с вешками. Вернулся с таким лицом, будто животом мается.

– А ну, шагайте к сосёнкам. За работу надоть! – подавив зевок, скомандовал он.

– Гражданин начальник, это лиственницы, – подсказал неугомонный Веня Поллитра. – Один кубометр равен трёмстам литрам чистейшего.

– Поговори у меня ещё… Членоплёт… Чистейшего! Лучше о чистоте души думай.

Заключённые разбрелись по участку. Сегодня на работу их вышло тринадцать. Один, повторник, не смог подняться с нар: утащили в лагерную больничку ещё до завтрака. Думали: притворяется, выяснилось – аппендицит. Напарник бригадира Шипицын, сорокалетний неразговорчивый мужик, в прошлом корреспондент областной газеты, за работу взялся рьяно. Видимо, таким образом глушил подкатившие воспоминания о доме, о родных. Такое и с Огородниковым случалось частенько, особенно в первый год мытарств по зонам. Со временем он приноровился не будоражить в себе гнетущие воспоминания и не давать им растравливать и без того уставшую душу.

Огородников сидел на раскорчёванном пне, наблюдал, как вяло машет топором Шипицын, старался ни о чём не думать. Так бы и сидел до вечера, однако впереди замаячила широкая тень Тыжняка.

– А ну встать. Я шо сюды ноги выламывал, шоб вами любоваться?

Тыжняк единственный на памяти Сашки, кто так рьяно стерёг общегосударственные интересы, не спуская всевидящего ока с заключённых. Свою должность он, наверняка, воспринимал не иначе как божий дар, ниспосланный высшими силами. Ведь не выламывал комедию старшина, когда в тридцатиградусный мороз неожиданно останавливал заключённых после бани, заставлял прямо на улице вновь раздеваться до исподнего, которое не у всех арестантов имелось, и проводил с надзирателями шмон. Прямо на снегу, во дворе, между бараками. Сашка дважды попадал на такие экзекуции. Думал, окочурится, но нет – промахивалась костлявая. В который уже раз. Значит, не пришло его время.

Стук топоров ломал тишину. Слева, ближе к низине, заработали пилой – Веня Поллитра да молодой украинец Критько. Огородников подменил выдохшегося Шипицына. Топор в руках, словно налитый свинцом: в плечах ломота, зов к работе, иногда захватывающий натуру, напрочь отсутствовал. Неотвязные мысли о побеге наводили тревогу и смятение. «Без меня меня женили», – в который раз со злостью подумалось Ого-родникову.

Пользуясь правами бригадирства, он обошёл площадку. Все на месте, все в работе. Конвойный с собакой крутится неподалёку. Сашка-пулемётчик украдкой пригляделся к нему. Молодой парень с монгольским лицом, глаз почти не видно.

– Слышь? Курить есть? – окликнул он конвойного. Солдат насторожился, натянул поводок, овчарка мгновенно учуяла нерв хозяина, взбрехнула отрывисто, словно нехотя.

Вместо солдата ответил непонятно откуда появившийся старшина:

– Я те щас закурю. Говно вражеское. Давай шпиль к своему месту. И оттуда только с моего спросу ступай. Усёк?

Старшина очень любил порядок. И, конечно же, собственную жизнь. Достаточно рослый, он с поразительной лёгкостью перемещался по деляне, ничего из вида не упуская и подмечая несущественные детали. Увидев утром в колонне Михася, удивился всерьёз, всем видом скрывая затаившиеся подозрения. То, что он пойдёт вечером в оперчасть делиться закравшимися подозрениями, не вызывало сомнений. Появление в бригаде урки такого уровня не останется без внимания лагерного начальства. Догадавшись об этом, Огородников сник. Вот отчего он сейчас не мог думать ни о чём, кроме как о возможном побеге. Проходя мимо Циклопа, поймал его призывный взгляд. Сам Циклоп делал вид, что срубает ветки со сваленной древесины. Сашка видя, что за ним наблюдает старшина, нарочито громко начал давать указания незадачливому лесорубу. Якобы не выдержал, потерял терпение, выхватил у того топор:

– Сколько раз показывал вот так надо, вот так!

У Сашки выходило ловко. Сучья от сильных ударов топором отлетали с хрустальным звоном.

– Понял?

В глазах Циклопа бесноватые искры – лицо неподвижно от напряжения.

– Понял, – говорит нарочито громко, а сквозь сжатые челюсти, шипит: – На обратном пути, у дальних штабелей, задержись. За брёвнами Жмых. Ему нужна спина старшины.

Огородников глазами дал понять, что понял, о чём просит Циклоп. В голове гулко задвигались лихорадочные мысли, нервным током пронизывая всё тело.

«Кажется, всё. Обратной дороги нет», – растерянно, как о чём-то далёком, подумалось ему. За те несколько суток, что прошли с момента, когда он узнал про побег, именно узнал, а не догадался, он неоднократно представлял себе всё до мельчайших подробностей. Фронтовой опыт и богатое воображение не единожды рисовали картину побега. Детали представлялись в подробностях и размывчатыми одновременно. Потом Сашка осознал: если б побег висел на его плечах и зависел бы хоть в чём-то от него, он бы миссию провалил. Осознание пришло неуютным гадким чувством, как открытие. Как изнанка, как невидимая сторона его сущности, скрывавшаяся для него самого до этой минуты.

Он поравнялся с древесиной, уложенной штабелями, остановился. Замер, выглядывая, как нашкодивший школяр. Минута текла медленно. Может, Тыжняк забыл про него? Ушёл на другой край деляны? Нервы были напряжены до предела. Старшина появился, когда у Огородникова лопнуло терпение, и он вышел из укрытия. Старшина скорым шагом приблизился к нему.

– Шо, пятьсот двенадцатый!? Ты шо, думаешь, я так и буду ходить за тобой по лесу и выбивать охоту до работы^ – он не договорил.

Его что-то вдруг насторожило. Таилось в напряжённом взгляде Ого-родникова что-то недоброе. Тут Тыжняк услышал шорох за спиной. Он даже не успел развернуться, как почувствовал обжигающую боль в спине. Жмых дёрнул рукой второй раз, третий. Лица убийцы и Тыжняка почти соприкоснулись, ресницы поддёрнули друг дружку.

– Получай, сука, – негромко выдохнул Жмых в самое лицо начкара. Когда старшина стал заваливаться, повернувшись к Огородникову спиной, весь белоснежный тулуп сзади уже обагрился кровью. Старшина, вдруг упав на колени, схватил крепко за ноги Жмыха и повалил его в снег. На выдохе он, набрав воздух, громко заорал. Тут же с другой стороны деляны донёсся встревоженный лай овчарки. Непонятно, как учуяла опасность! Но ещё стучали топоры. Сашка-пулемётчик наконец-то сбросил оцепенение. Подскочил, обхватил руками голову Тыжняка и резко, как учили на войне разведчики, дёрнул вверх и в сторону. Раздался еле слышимый хруст, канонадой ворвавшийся в сознание Огородникова.

Зрачки Тыжняка мгновенно помутнели. Он ещё грузнее повалился на Жмыха, окончательно прижав того к земле. Жмых тяжело задышал, задёргался:

– Вот боров! Чуть жиром не придушил, – наконец выбрался из-под туши начкара. Вдруг свирепея, наливаясь яростью, схватил сук и со всего маху всадил в глаз Тыжняку. Это единственное, чем мог расквитаться зек за свои суровые тюремные будни с ненавистным служакой. Оказывается, Тыжняк ещё был жив: он судорожно дёрнулся несколько раз, засучил ногами. Огородников в эту минуту отчётливо уловил сухие хлопки выстрелов:

– Что это? Никак выстрелы двустволки?

Мгновенно сработала фронтовая выучка: вытащил из кобуры старшины пистолет и бросился к поляне. В лесу раздавалась автоматная очередь. Только выскочил на поляну, чуть было не попал под прицельный огонь конвоира. Собака сорвалась с поводка, лаяла где-то в стороне. Конвоир, тот самый молодой парнишка-монгол, как окрестил его про себя Сашка, стоял во весь рост и решетил воздух. На снегу виднелись трупы зеков. Сашка прицелился и выстрелил. Автоматные очереди смолкли.

Воцарившаяся тишина оглушила больше, чем работа оружия. Огородников вскочил и побежал в сторону, где захлёбывалась рычанием овчарка. Шагах в сорока – пятидесяти вниз по склону зверь и человек катались, сцепившись единым клубком, по снегу. Подпрыгнув ближе, Сашка дважды выстрелил в крупный бок собаки. Пёс забыл о добыче, взвыл жутко, забился в агонии. Зек скинул с себя пса. Это был Циклоп. Поддерживая окровавленную правую руку, он встал, тяжело дыша. Огородников точным выстрелом в голову добил невыносимо скулящего пса и бросился наверх.

Показались Жмых, затем Хмара, поднялся наверх постанывая Циклоп. Михась, подволакивая ушибленную ногу, подошёл с оставшимися в живых зеками. При этом безотрывно и как-то странно всё посматривал на Сашку, словно видел его впервые. Во взгляде плохо скрываемое беспокойство и уважительное восхищение.

Один из зеков, сначала показавшийся убитым, неожиданно зашевелился и, сплёвывая кровяные сгустки из провалившегося рта, попытался встать хотя бы на колени. Чёрный бушлат на нём пузырился внизу живота, и оттуда обильно стекала в снег кровь. Все в оцепенении наблюдали за ним. Хмара, поймав многозначительный взгляд законника, подскочил к несчастному и точным натренированным движением руки вырвал из груди раненого последний вздох.

– Не жилец всё равно. Только мучается, – как бы оправдывая свой поступок, сказал Хмара.

Все глянули в сторону костровища, там лежали убитые конвоиры. Пламя костра облизывало хозяйскую кучу хвороста: два стрелка лежали бездыханные, неуклюже распластав руки в стороны, словно каждый готовился сделать отчаянный прыжок в бездну. Огородников растерялся: он не мог взять в толк, как блатарям удалось именно этих двоих убить без потерь и без шума. Подошёл поближе, перевернул одного. Так и есть! Под левой лопаткой огнестрельная рана, запитанная свежей, ещё тёплой кровью.

Но кто мог стрелять?

Сомнений, что он слышал выстрелы нарезного оружия, не осталось. Осталось только прояснить, кому принадлежат столь меткие выстрелы, и увидят ли они этого человека. Огородников под недоумённые взгляды солагерников посмотрел на Михася, ожидая объяснений.