Kitabı oku: «Кто виноват», sayfa 2
Однажды ему представилась многообещающая возможность заработать. Немецкая фирма, производившая неубиваемые стиральные машины с лаконичным дизайном, искала представителя в области Лацио – отец попал в короткий список претендентов на папскую тиару. Настоящий подарок судьбы, спасение для семейных финансов. Я слышал, как отец говорил по телефону: “Эти машины разлетаются, как «фиат-500»”. “Поверь, это настоящая синекура”, – сияя, обещал он маме. Вера в себя, опирающаяся на столь же безудержный оптимизм, была его отличительной чертой; оставалось подписать договор. Кроме того, поскольку встреча с директором по персоналу немецкой фирмы должна была состояться в следующую субботу в их миланском офисе, отец решил взять меня с собой. Ничего, что пропущу денек в школе.
В десять вечера мы стояли на седьмом пути, с которого отправлялись ночные поезда. До Милана было ехать часов восемь, плюс пара остановок, дарящих уважаемым пассажирам еще несколько минут сна. Снаружи вагон казался округлым, гостеприимным и хорошо пожившим: боковые полосы благородного гранатового цвета местами проржавели. Интерьер был сдержанным, по-военному или по-японски строгим.
Отец сразу же прибег к обычным хитростям опытного путешественника: чтобы сменить купе и переселиться подальше от моторного вагона, он отстегнул щедрые чаевые начальнику поезда. С одной стороны, в нем не угасла память об окончательно оставшейся в прошлом благополучной жизни, с другой – он держался так, будто работа уже была у него в кармане.
– Разбудите нас в шесть, пожалуйста. Для меня – кофе, сыну – горячее молоко.
Купе, в котором имелись двухэтажная кровать, стенной шкаф и складной умывальник, было тесным, но мне оно казалось шикарным, как офицерская каюта на галеоне или кабина частного самолета. Кто знает, отчего детям так нравится спать не в своей кровати – посреди тундры, в разбитом среди саванны лагере, в купе величественного транспортного средства.
Помню резкий запах постельного белья и дребезжание фарфорового ночного горшка, которым отец воспользовался, прежде чем лечь. Помню, как сердце забилось в мягком, убаюкивающем, синкопированном ритме локомотива, похожем на ритм ударных в джазе. Помню молочные огни промышленной окраины и голос отца, который успокаивал меня, объясняя, что мы снова тронулись и теперь поворачиваем. Помню, как боролся со сном, как откуда-то доносились голоса начальника поезда и бодрствующей пассажирки, чьи слова я уже почти не разбирал. Помню янтарный свет миланского рассвета и огорчение, что проспал больше должного. Но самое неизгладимое и, увы, самое неприятное воспоминание связано с возвращением. Поезд был тот же, но направление движения и наше настроение – противоположные. Отец не получил работу, а я лелеял надежду на то, что Рим провалился в тартарары.
5
Прежде чем сменить тему, стоит объяснить, почему в ту судьбоносную ночь я повел себя как настоящий бессовестный манипулятор и не позволил отцу отправить меня обратно в постель.
– Я даже не стану тебе говорить, который час.
Мы давно преодолели временные границы, за которыми расстилались леса, населенные зомби и оборотнями.
– Если нас застукает мама – как минимум потребует развода, – сказал он, споласкивая грязную посуду и давая тем самым понять, что праздник окончен. – А тебя отправит в Иностранный легион.
И тут мне безумно захотелось, чтобы мы с отцом взяли в руки гитары. Есть ли лучший способ встретить рассвет, чем устроить джем-сейшен?
Я не хвастун, но должен сказать, что, учитывая возраст, тонкие пальцы, то, что речь идет о нелепом очкарике, гитаристом я был многообещающим и увлеченным. Вряд ли что-то другое настолько подходит склонному к одиночеству и одержимому навязчивыми идеями человеку, как игра на струнном инструменте. Я был не Сеговиа и не будущий Джими Хендрикс, но репетировал с упорством виртуоза: играть я научился пару лет назад, когда отец показал мне первые аккорды, арпеджио и объяснил на пальцах пентатонику. Я уже заслужил акустическую “Сакуру” с искусственным перламутром, на которой разбивал пальцы; инструмент отца был надежным и прилежным товарищем, позволявшим исполнять соло. Репертуар был своеобразный и явно устаревший: Джин Винсент, Карл Перкинс, Рики Нельсон – герои отцовского отрочества, которые населяли и мое детство, даря мне неожиданную возможность выделиться из стада.
Музыкальные вкусы – единственное, что уже в начальной школе позволяло мне чувствовать себя выше других. Парадокс в том, что при этом я переносился лет на двадцать назад, а то и больше: в роковой 1959 год, когда, как поется в известной песне, “умерла музыка”3.
Словом, пока приятели еще слушали детские песенки или, в лучшем случае, дурацкие хиты фестиваля в Сан-Ремо, я пытался оживить музыку, ведомый твердой рукой отца. Наша игра – пугающая и сказочная, словно спиритический сеанс, – воскрешала погибшие, вечно молодые души Бадди Холли, Ричи Валенса, Эдди Кокрана. Обычно отец, играя вступление That’ll Be the Day или синкопированный рифф из Summertime Blues, рассказывал не слишком поучительные истории из жизни героических пионеров рок-н-ролла, хулиганов в джинсах и бомберах, которые, как он говорил, объявили войну ханжам доброй половины земного шара.
Наверное, моя преданность далекой и устаревшей музыке отвечала мучительному желанию отыскать прошлое, которое родители (из сдержанности или гордости) упорно от меня скрывали. Впрочем, доставать на свет божий экспонаты из музейного хранилища означало возвращаться в эпоху, когда отец был счастлив, а значит, испытывать противоестественную ностальгию по времени, в котором я жить не мог. Я словно поддавался колдовству, которое переносило меня в прошлое и от которого мне будет сложно избавиться, даже когда отца в силу естественных причин не будет рядом. Спустя годы я все борюсь с этими чарами. И если быть до конца честным, у меня, как и у многих людей, нередко закрадывалось подозрение, что я родился не в том месте и не в то время.
В общем, было уже слишком поздно, чтобы расчехлять гитары. Что же тогда придумать?
Я не сумел скрыть панику – отец сообразил, что отправлять меня в постель в подобном состоянии слишком жестоко. О нем можно было сказать все что угодно – одному богу известно, чего только о нем не говорили, – но жестоким он не был.
– Знаешь, как мы поступим?
Без лишних объяснений он открыл шкафчик прямо над моей головой, порылся в посуде и, словно фокусник, вытащил сверток в красивой подарочной упаковке.
– Это на Рождество, – объяснил он. И, не давая мне времени насладиться предвкушением радости, принялся разворачивать сверток, словно подарок предназначался ему. Вуаля – передо мной возникла видеокассета с третьим фильмом Элвиса Пресли “Тюремный рок”, о котором отец столько рассказывал.
У каждого из нас есть первые четкие воспоминания. Обычно мозг облегчает себе задачу, выбирает события, имеющие определенное историческое значение, – роется в собственных архивах, выбирая главным образом драмы: проигрыш в финале чемпионата мира по футболу, убийство судьи, расследовавшего преступления мафии, природную катастрофу. Не моя вина в том, что память столь легкомысленна и напыщенна. Сколько бы я ни просеивал свою жизнь, мне не удается обнаружить в ней что-нибудь более далекое и печальное, чем смерть Элвиса. Мы ехали в машине, возвращались с отдыха, когда об этом объявили по радио. Помню, отец не сдержался и выругался. Молча, со скорбью сраженного горем поклонника, которому не терпится увековечить своего идола (за несколько часов до этого обнаруженного мертвым в собственной ванной), он вставил в магнитофон подборку лучших песен Элвиса, у которого в тот день появился очередной, неожиданный, юный фанат.
– Может, посмотрим быстренько и завалимся спать? – виновато предложил отец.
Я согласился с таким энтузиазмом, что чуть не закричал.
– Да, но только и об этом старушке молчок. Сейчас мы его посмотрим, потом я заверну кассету обратно, а когда ты получишь ее на Рождество, притворись удивленным. Лады?
Во второй раз за эти бесконечные сутки отец нарушал навязанные мамой правила. Если утром он помог мне прогулять школу, теперь помогал справляться с бессонницей. Не отправить меня в постель было нарушением свода правил, который установила она. То, что при этом мы до срока развернули подарок, и то, что недавно был куплен новенький видеомагнитофон – причина страшнейшего семейного скандала за последнее время, – делало нарушение неписаных законов еще ужаснее. Когда он поклялся ей, что взял видик по отпускной цене, она, как обычно, ответила: “Выгодные покупки тоже стоят денег”.
План состоял в том, чтобы быстренько посмотреть фильм и завалиться спать, но поскольку мы то и дело останавливали или замедляли видео, обмениваясь восторженными комментариями, протусили мы до рассвета. Раз шесть пересмотрели сцену, в которой одетый в тюремную робу Элвис поет Jailhouse Rock.
Вообще-то я должен был ликовать: я сидел вместе с папой на диване, под одним пледом, наслаждаясь тем, что он пребывал в добром здравии. Словом, мне полагалось веселиться, радоваться тому, что я получил совершенно незаслуженно. Смаковать кадр за кадром историю освобождения, сопровождавшуюся прекраснейшими на свете песнями, которые пел самый сексуальный на свете голос. Теоретически так и должно было быть, на деле у меня ничего не выходило – вернее, выходило не так, как хотелось.
Не знаю, возможно, загвоздка в том, о чем я и подумать не смел, – в счастье, которое было совсем рядом и которое я никак не мог ухватить. Возможно, для счастья, как и для того, чтобы свободно любить, нужен сильный характер. Но это общие слова. В данном случае должен признать, что, хотя тогда я этого не понимал, я терялся перед счастьем – не из-за его бесконечно обманчивой природы, а из-за того, что счастье было не в том, что я уже получил, а в том, что вот-вот потеряю. Впрочем, что еще сказать о наших редких и незабываемых предрассветных хэппенингах, кроме того, что это были одни из лучших мгновений детства?
– Тебе нравится главная героиня? – спросил отец, запуская руку в пиалу с орешками и запивая их большим глотком кока-колы.
Вопрос застал меня врасплох. Впервые он спрашивал моего мнения о женщине. Красотка, о которой шла речь, была старухой (как мне казалось тогда), она играла в черно-белом фильме, снятом лет тридцать назад, – все это делало его вопрос совершенно нелепым. Я притворился, будто не расслышал.
– Знаешь, на кого она похожа?
На сей раз я заставил себя взглянуть на него.
– На твою мать. Я серьезно. Когда я с ней познакомился, мама была точь-в-точь как она. Та же прическа, та же скромная красота, то же упрямство.
– И у нее была такая машина?
– “Кадиллак”? У твоей матери? – Отец расхохотался. – Да у нее и прав-то не было!
Странно, что он говорил о маме в прошедшем времени, словно она находилась не в спальне, где спала чутким сном, а где-то в другом месте, в другом времени и пространстве, в золотом веке Элвиса и обожавших его девчонок.
– Джуди Тайлер. Так ее звали. Представь, до чего ей не повезло: после съемок она погибла в автомобильной аварии. Не насладилась триумфом. Говорят, из-за нее Элвис отказывался пересматривать фильм.
Ах вот в чем дело? Хотя я старался к ней не прислушиваться, эта ночь говорила исключительно на языке утрат.
Взять хотя бы людей на экране! Подвижные, вечно чем-то занятые, такие живые – начиная с главных героев, крутивших любовь. Насколько мне было известно, все они уже лежали на кладбище или стояли одной ногой в могиле. Да, все они умерли! Почти все. Причем давно…
Мне захотелось поделиться с отцом этой печальной мыслью – главным образом потому, что я находил ее глубокой и оригинальной, а также чрезвычайно уместной. Но я в очередной раз предпочел промолчать: зачем портить праздник? Если он считал, что героиня подобного фильма похожа на маму в молодости, вероятно, он видел себя постаревшим Элвисом; жаль, что в отличие от нашего общего идола он не поднялся на первые строчки ни в одном рейтинге, не построил “Грейсленд” по своему вкусу и воображению.
Внезапно я почувствовал, что мы с отцом невероятно близки. Наверное, потому что, пусть по-разному, мы оба страдали из-за собственного представления о несправедливости. Мысль о неизбежной гибели всякого живого существа, которая начиная с той ночи угрожала моим снам, была не менее грустной, чем настигшее отца понимание: героическая история, в которой он мечтал сыграть главную роль, не только не произошла, но уже и не произойдет.
Я спрашиваю себя: а что, если, показывая мне фильм так подробно, демонстрируя немалую эрудицию, отец пытался сообщить мне координаты своего идеального мира, выдать пропуск в него? Мира из блестящего, обманчивого целлулоида, где люди не ссорятся, а поют, не дерутся, а танцуют. Царские чертоги, разлитые в воздухе ароматы, картонные декорации, которые, как и всякая подделка, нагло претендуют на то, чтобы остаться в вечности.
Лишь когда рассвело, изо всех сил стараясь не уснуть, за несколько мгновений до того, как мама застигнет нас на месте преступления, а потом несколько дней не будет с нами разговаривать, я понял, а сегодня понимаю еще яснее: для отца жить вместе с нами в мещанском, а не богемном районе, под грузом долгов, в окружении неотступных призраков, при этом сохраняя спокойствие, не убегая в лес и не бросаясь с шестого этажа, было проявлением героизма, за который его никто не отблагодарил.
Видимо, для этого и нужны дети: свидетельствовать – когда прошли все сроки, когда стало окончательно поздно, спустя тысячу лет, – о том, что их отцы были героями.
Мамины тайны
1
Словом, ночами мне было до того неуютно, что я мечтал жить в мире, где солнце никогда не заходит.
Дело было не только в тишине, как в только что описанном эпизоде. Было и нечто похуже, чем лежать в кровати и воображать, что он и она умерли: знать, что они живы, здоровы, бодры и потому страшно злы друг на друга, того и гляди вцепятся друг другу в горло.
Ссоры вспыхивали с пугающей регулярностью, с наступлением полуночи – как в фильме ужасов. Вопли были настолько яростными и душераздирающими, что казалось, будто их издают сверхъестественные существа.
Порой до меня долетали самые обычные грубые слова: “козел”, “засранец”… Учитывая ее воспитанность и его мягкость, требовались ли более убедительные доказательства того, что у них одновременно случилось помутнение рассудка, а может, и что похуже? Поэтому они не хотели, чтобы я приходил к ним ночью? Из страха, что раскрою их тайну?
Тщетные усилия! Хотя мне было трудно в это поверить, я твердо знал: разъяренные, полные ненависти голоса, внезапно наполнявшие темноту моей комнаты и угасавшие во мраке моего сердца, принадлежали не ласковым маме и папе, которые отправили меня спать, отвесив понарошку подзатыльник, а их двойникам, одержимым бесом самозванцам, горячечно споривших всегда об одном и том же – о финансовых проблемах, которые навалились на нас непосильным грузом и скоро приведут нас к погибели.
Жаль, что дети безнадежно лишены чувства юмора. Имей я хоть толику его, понял бы, насколько смешны родители в такие минуты. Хотя как таковой предмет ночных ссор никогда не менялся, поводом для них, в зависимости от отцовских причуд и маминой мнительности, служили самые разные, непредсказуемые события. Однажды они до пены у рта спорили о том, как одеться на встречу с банковским служащим, чтобы уломать его выдать нам больший кредит; красноречие, с которым отец отстаивал преимущество стиля casual, было бы куда уместнее на театральных подмостках. Другой раз дискуссия неожиданно приобрела идеологический характер: маме не удавалось взять в толк, как приверженность коммунистическим идеалам сочетается у отца с тягой к компульсивным покупкам. Признаюсь, что особенно меня приводило в отчаянье поведение мамы (или того, кто ею притворялся): слетев с тормозов, она теряла самоконтроль и свою легендарную сдержанность.
В школе (мама работала учительницей математики в хорошем государственном лицее, где мне предстояло провести самые тусклые годы жизни), среди учеников и коллег, она была известна как человек, не пасующий перед трудностями. Как тем утром, когда ей удалось приструнить парня из третьего класса: будучи не в себе, он вытащил нож и, как позже стало известно, стал угрожать соседке по парте. Сначала мама дала ему выговориться, а потом, добившись, чтобы он позволил девочке выйти в туалет и успокоиться, вынудила злодея сложить оружие – она проделала все как профессиональный переговорщик. Не произнеся ни одного лишнего слова. Это принесло ей популярность, а еще маму начали побаиваться: миф об ее олимпийском, невозмутимом спокойствии получил подтверждение.
Я гадал, узнал бы кто-нибудь из робких учеников мою маму в разъяренном ночном чудовище из соседней комнаты?
В любом случае, кем бы они ни были, откуда бы ни появились, слыша, как они свирепо накидываются друг на друга, я испытывал лишь растущую подавленность, одиночество, опустошенность. Я мечтал как можно скорее снова уснуть, а еще лучше – окончательно проснуться от пиканья мусоровоза или курлыканья голубей – от любого звука, означавшего, что ночь прошла, что и на сей раз все закончилось благополучно.
Обычно мама открывала дверь моей комнаты чуть раньше, чем надо, чтобы дать мне поваляться в постели. Спустя полчаса она приходила с какао “Несквик” на молоке – не обжигающим, а подогретым до нужной температуры; лишь тогда она поднимала жалюзи, я видел ее лицо и убеждался, что жуткая ночь не оставила на нем заметных следов. Это снова была она: невозмутимая, улыбающаяся, закутанная в тот же голубой теплый халатик, что и накануне. Подогретые на батарее носки, которые она натягивала на меня прежде, чем вытащить из постели и выпустить в окружающий холод, – все, что мне требовалось. Беда в том, что подобные проявления заботы не только не раскрывали, а, напротив, сгущали тайну вокруг ее личности: если рассудить, рассветная фея была той безжалостной Горгоной, которая всю ночь втаптывала отца в грязь.
Усиливая мое смущение, мама неизменно напоминала, что перед уходом в школу нужно поздороваться с отцом. Помня, как сама она с ним обращалась несколько часов назад, я растерянно хлопал глазами. – Не вредничай. Ты же знаешь, для него это важно.
Уже натянув школьный халатик4, с тяжелым портфелем в руке, я возвращался обратно и успевал увидеть, как из ванной появляется папа в своем обычном прикиде: джинсы, бомбер, черные сапожки. Он так и стоит у меня перед глазами: исполненный добрых намерений и при этом не очень-то верящий в свободный рынок, готовый отправиться в провинцию – убеждать грубых и недоверчивых оптовых торговцев в том, что итальянские производители бытовой техники, которых папа отважно представлял, куда лучше немцев, чью продукцию покупали охотнее и к которой он относился с презрением истинного патриота.
Было ясно, что эта работа не для него. Что это унизительный компромисс. Она далека от того, о чем мечтал отец, когда на втором курсе университета, накопив кучу хвостов, бросил инженерный факультет, решив сделать мир осмысленным и прекрасным. Поддавшись на типичную для тех лет бредовую дионисийскую пропаганду – новую религию, согласно которой всякий способ самовыражения, особенно неутомительный и бесполезный, заслуживает уважения, – он бросился искать себя. Актер, сценарист, гитарист, автор песен, поэт – не осталось ни одного безденежного занятия, за которое отец не взялся бы с обычным энтузиазмом. Ну и что? Молодой, красивый, оптимист по природе, рассчитывающий на папашины денежки, он мог всю жизнь болтаться без дела. Потом неизвестно откуда на него свалилась моя мама (об этом старательно умалчивали), а с ней и первая взрослая ответственность – брак, отцовство, растущие расходы, к которым прибавилось банкротство представительства “Альфа Ромео”. Но даже тогда он не сдался. Наоборот, решил начать все сначала, заняться импортом и экспортом. Сначала он пытался продвигать на итальянском рынке тибетские сандалии на деревянной подошве – ужасно неудобные, словно специально придуманные, чтобы тренировать умение отрешаться от всего земного. Затем, устав от умерщвления плоти и мистицизма, он переключился на хромированные карбюраторы, которые производили в Ганновере.
Долги, накопившиеся у отца перед банками за годы, пока он предавался безумствам и рассказывал людям басни, превратились в балласт, не позволявший нашему семейному кораблю даже спустя много лет уверенно плыть вперед.
С тех пор он потолстел на пару размеров и заметно полысел.
Однажды утром я вошел к нему и увидел, как он яростно вываливает на пол содержимое армейского ранца, где хранились образцы. Вдруг он почти рявкнул: “Черт, где же он?” Заметив меня, поинтересовался, спрашивают ли друзья, кем работает мой отец. Выглядел он подавленным и несчастным. В ту ночь у них с мамой произошла особенно жестокая схватка. Я ответил уклончиво, но это не улучшило его настроения, напротив, он почти рассердился: “Ну, если спросят, отвечай туманно, скажи: папа много путешествует по работе”. Sic: много путешествует. Очевидно, хотя в то время это казалось мне странным, отец не мог смириться с мыслью, что не знавшие его лично ученики начальной школы решат, что он рядовой торговый представитель, коммивояжер или, не дай бог, мелкий посредник. Пусть уж считают его бродягой, путешественником автостопом, гражданином мира – в этом, по крайней мере, он оставался верен идеалам молодости.
Узнай об этом супруга, ее бы насторожило подобное внимание к словам. Для мамы работа оставалась работой, как ее ни называй: нудное, однообразное, изматывающее занятие, необходимое, чтобы поддерживать достойный уровень жизни, который, судя по ночным вспышкам гнева, профессия мужа не гарантировала.
Неслучайно мне до сих пор трудно проследить связь между деньгами и счастьем, когда речь заходит о человеке, который умеет тратить, обеспечивает потребности, удовлетворяет капризы, радует ближних. Для меня деньги остались тем, чем они были для родителей в те бурные ночи: поводом испытывать стыд (нехватка денег – позор), тревожиться, а также шансом добавить красок в окружающую серую жизнь, который по божьей воле дается немногим счастливцам.
Впрочем, о деньгах родители говорили на птичьем языке, который я с трудом понимал. Слова “рассрочка”, “ссуда”, “проценты к уплате”, “вексель” и прочие звучали не как безвредная абракадабра волшебника, а как мрачное бормотание колдуна вуду, изгоняющего злых духов.
Лишь тот, кто родился в сейсмоопасной зоне или на склоне неспящего вулкана, поймет, что значит появиться на свет в семье, которая по уши в долгах. Ты не думаешь об этом с утра до вечера, но все равно у тебя развивается исключительная чувствительность, подогреваемая склонностью повсюду видеть катастрофу. Настолько привыкаешь к сигналу тревоги, что он становится чем-то заурядным. Телефонные разговоры, звонок по домофону, письма, которые получают или пишут, – всякое пришедшее из внешнего мира сообщение грозит непоправимой бедой. Ты больше ничего не воспринимаешь как данность, даже электричество или текущую из крана воду (невидимая рука способна лишить их в любую минуту), не полагаешься на ровное настроение родителей, пусть даже поутру они беззаботны и говорливы.
Если я ничего не путаю, Джордж Элиот представляла себе долги в облике демона с пантагрюэлевым аппетитом. Мне недоставало смелости взглянуть ему в лицо, первые десять лет жизни и даже больше я провел под пятой этого ненасытного чудовища. Я бы покривил душой, заявив, что ясно представлял, какая кара грозит тем, кто не выплачивает долги, но из-за моей невежественности грозные взгляды этого обитателя преисподней наполнялись еще более мрачной тайной.
Даже днем, когда родители изо всех сил старались себя не выдать, хватало малейшего намека, чтобы я догадался: над нашими головами нависло несчастье, с которым мы вряд ли справимся. Квитанции, выписки со счета, выплаты за купленный в рассрочку телевизор. Воображение рисовало унизительные сцены: мы оказываемся на улице, терпим нужду, теряем последнее имущество и достоинство, мы во власти всесильных беспощадных существ, которые опустошают наш дом, пока соседи взирают на нас с осуждением.
Одно я знал точно: мне никогда не забыть воскресный день, когда я почувствовал на своей шкуре, какого рода опасности грозят нашему семейству. Вскоре после обеда мы обнаружили, что из-за постоянных задержек с оплатой нам отключили электричество. Мы мгновенно перенеслись в технологически неразвитое Средневековье. Если отца раздражали вытекавшие из этого неудобства (его бесило то, что он пропустит Гран-при “Формулы-1”), маму беспокоил символический смысл случившегося: в приличных семьях такое не происходит, не может, не должно происходить. Судя по всему, я один предвидел трагические эмоциональные последствия блэкаута. Я буквально места себе не находил. Стоял февраль, вскоре сумерки должны были окутать нашу квартиру, словно злые чары, и завладеть всем. Запаса свечей не хватит, чтобы пережить ночь, которая среди зимы наступает пугающе рано. У меня, как у безнадежного труса, были с темнотой свои счеты. Мысль о том, что через несколько часов меня отправят спать, не дав провести положенное время перед телевизором, послушать музыку или посидеть в уютном свете абажура, была до того невыносима, что я принялся раздумывать, как бы уломать отца опять провести вместе бессонную ночь.
К сожалению, атмосфера накалялась. Родители поругались. Мама в очередной раз напомнила отцу о его обязанностях. В том месяце была его очередь платить за квартиру. Я слышал, как они спорят, и не мог решить, кто прав, а кто заслуживает моего гнева. С одной стороны, я сердился на маму за то, что она не скрывает презрения к отцу, с другой – злился на него за то, что он так глупо подставился и что у мамы имелось законное основание для упреков. Я смотрел на него ее разочарованными глазами, и у меня неприятно кружилась голова. Ничто не ранило меня сильнее, чем попытка свергнуть отца с пьедестала. Ужин при свете свечей оказался вовсе не романтичным. Сразу после я решил попытать счастья и явился к нему с гитарой. Он был в гостиной. Валялся на диване и пытался читать газету, светя себе единственным в доме фонариком.
– Считаешь, самое время? – спросил он неожиданно грубо.
– Я думал… – пробормотал я и осекся.
– Господи! – Он испепелил меня взглядом. – Сейчас?! Иногда мне кажется, что ты глупее моллюска. Все, давай. Уже поздно. Марш в постель. Без разговоров.
Ну почему у взрослых так быстро меняется настроение, почему его никогда не угадать? Неужели этот бессердечный сварливый великан – мой благодетель, еще недавно чудесным образом спасший меня за одни сутки от притеснений со стороны учителя и от ночных страхов?
Это небольшое домашнее происшествие больше не повторялось, но создало опасный прецедент. Теперь я имел представление о потенциально разрушительных последствиях банкротства. Впрочем, если верить маминым обвинениям, настоящая беда заключалась в том, что долги постоянно увеличивались, а вместе с ними увеличивалось число и многообразие кредиторов; долги росли как на дрожжах (как выражалась мама) из-за того, что отец не мог регулярно их выплачивать, – и все это, словно под действием черной силы, отражалось на мамином лице. Ситуация напоминала историю Дориана Грея и его знаменитого портрета. С той разницей, что отец не мог прятать маму на чердаке, притворяясь, будто ее никогда не существовало. Она находилась рядом, ее лицо все больше омрачали горести, и это доказывало, что дела идут все хуже и хуже.
Если б я мог им помочь! Но откуда взять столько денег? Клянусь, я беспрерывно ломал голову над этой проблемой. Однажды я убедил себя в том, что спасение нарисовано на обложке комиксов про Дональда Дака, где пернатый миллиардер-скупердяй стоял на трамплине бассейна, полного золотых монет.
Поскольку я не получил религиозного воспитания, этот щедрый рождественский подарок стал моей библией. Я изучал книжку целыми днями и, словно проводя некий обряд, надолго замирал над заглавной картинкой, веря, что она вдохновит и подскажет, в чем же секрет успеха.
Как собрать столько золота, чтобы заполнить целый бассейн? Далеко ли Клондайк от нашего дома? И как туда добраться, если мне запрещают заходить дальше лавки “Вино и масло”, что на углу улицы?
Ничего не поделать, пришлось смириться с тем, что мой вклад в общее дело будет носить нематериальный характер: не раздражать родителей требованиями дорогих подарков, отступить, положиться на них в борьбе за выживание.
Особенно на маму, которой приходилось следить за ссудами, взятыми в разных банках: возня с чеками напоминала опасную игру с наперсточником. Уроки математики, походы в банк, проверка тетрадок – ее дни были заполнены головокружительным жонглированием цифрами. Не говоря уже об эмоциональном давлении. Малейшая ерунда – счет от зубного врача, необычно высокий платеж за свет или телефон, общедомовые расходы – система работала с перегрузкой, возникал риск аварии. А вместе с ним лавинообразно возрастал риск утратить достоинство и всеобщее уважение.
При этом излюбленной мишенью для стрел, которые мама пускала в ходе ночных стычек с отцом, был кавалер Дзанарди.
Дзанарди, владелец фирмы, производившей печально известные дешевые и постоянно ломающиеся стиральные машины, – тот, с кем отец сотрудничал теснее всего, противный начальник, который преспокойно звонил в неурочный час и как будто наслаждался тем, что наша жизнь зависела от комиссионных, выплачиваемых с возмутительным опозданием.
Ах, счета-фактуры Дзанарди! Крест, который я нес все детство, бензин, подлитый в костер наших тревог. Я слышал, как мама умоляет папу поторопить бухгалтера Джиганти, этого неуловимого помощника кавалера, как она угрожает: если завтра он этого не сделает, послезавтра она займется проблемой сама и выскажет кавалеру все, что думает. Услышав такое, отец взрывался.
Я же не мог взять в толк, отчего кавалер Дзанарди, чьи бассейны заполнены золотом, не выплатит нам положенное. Неужели он настолько невоспитанный, злой, патологически жадный?
На протяжении лет он был для меня просто именем, горстью слогов, которые очаровывали и пугали, – я приписывал ему то сверхъестественные способности, то черты супергероя. Титул кавалера придавал ему достоинства, делал его похожим на персонажей романов: я легко воображал, как он скачет верхом, размахивает мечом, пришпоривает коня, презрительно посмеиваясь над нашей нищетой.
А потом однажды я наконец-то увидел его на пышном банкете в честь конфирмации его второй дочери. Праздник устроили на палладианской вилле кавалера в окрестностях Виченцы. Какое разочарование! Неужели этот обрюзгший лысый человечек и был тем самым жестоким Вершителем Судеб? Неужели он спрятал ключи от счастья во внутреннем кармашке дорогого серого костюма? Неужели так выглядит божество, пославшее нам столько беспокойных ночей?