Kitabı oku: «Письма к незнакомцу. Книга 4. Любовь», sayfa 6
-16-
Приветствую Вас, Серкидон!
Во первЫх строках мого письма спешу ознакомить Вас, мой пытливый друг, с отрывком из письма иного, 16 мая 1670 года писаного. К двадцати четырём годам окрепший умом Вильгельм Лейбниц гусиным пером писал: «В остальном я желаю тебе, о ты, который достоин бессмертия – в той мере, в какой оно выпадает на долю людей, чему счастливым подтверждением служит твоё имя, – бессмертия в энергичной, полной юношеских сил старости».
Возможно, написано излишнее витиевато, я стараюсь Вам излагать проще, но каков пассаж в последних строках – «бессмертия в энергичной, полной юношеских сил старости»! Виват, Вильгельм!
Кто же адресат? Кто этот чудо-старик с юношеским задором?
Спешу представить: Афанасий Кирхер – немецкий учёный, в кругу интересов которого и физика, и естественные науки, и лингвистика, и теология, и археология, и математика. Один из учёнейших людей своего времени, Афанасий Кирхер оставил после себя 40 книг и 2000 рукописей. В книге «Великое искусство света и тени» он описал изобретённый им волшебный фонарь. Вот на этом изобретении вовсе не сумрачного, а напротив радужного германского гения мы остановимся подробнее, поскольку есть оно предтеча кинематографа.
Волшебный фонарь – проекционный аппарат, состоящий из вращающегося диска и корпуса, на секторах которого на слюде рисовались картинки, внутри корпуса – зажигалась масляная лампа. Диск вращали, и на экране появлялись различные фигурки. Их движение, составленное в незамысловатый сюжет, вызывало восторг у публики.
В семнадцатом веке волшебный фонарь стал всеобщим развлечением, таким, как нынешние времена – телевизор. Крестьяне со своими крестьянками, короли со своими королевами получали удовольствие, смотря на цветные мелькающие картинки. Не чужды были данному простецкому (на наш ныневековой взгляд) развлечению и великие мужи. Сохранилась запись одной из дам, гостившей у Вольтера в замке на границе Лотарингии и Шампани. Запись от 11 декабря 1738 года:
«… Дал нам волшебный фонарь с целью заставить нас похохотать. Он показал сюжеты о приверженцах герцога Ришелье, историю аббата Дефонтена72 и всевозможные комические рассказы. Не было ничего забавнее этого, но, желая подправить фитиль лампы волшебного фонаря, он опрокинул её на руку. Это немного омрачило наше веселье, но вскоре Вольтер снова начал показ».
Вот, Серкидон, Вольтер веселил дам, рискуя здоровьем, а нынешним ухажёрам – только кнопку нажать. Так им и это лениво. Кстати сказать, аббат Дефонтен злейший литературный противник Вольтера, представляю, что там была за история…
После такого вступления, Серкидон, не трудно угадать тему нынешнего письма. Ну, конечно, я напишу Вам о прелестях первой любви. О них, о ней, о первых прикосновениях, первых поцелуях, волнующих необыкновенно, как и всё первое.
Первые двигающиеся по экрану картинки даже Вольтера приводили в состояния восторга. Почему? Идея была свежа и радовала новизной, как первая любовь. Нынешних недорослей не прошибёшь и фильмом 3D со стереоэффектами, с элементами присутствия, с запахами, с чёртом лысым… Почему? Пропала свежесть и новизна. Идея – картинки на экране – постарела и уже не особо волнует человечество. Кино нынешнее должно решительно двинуться вперёд: если рубят на экране голову, она должна выкатываться в зал.
Впрочем, это не императив, а лишь рекомендация. Давайте обратимся не к отрубленным головам, а к тем, что на повороте. К влюблённым!..
Давайте забудем об ужасах формулы любви, обратимся к прелестям первой любви! Слово – авторитетам. Сначала – поэту, а потом остальным.
Завистливый прозаик, но прекрасный поэт Николай Некрасов, приглашая открыть для себя страну-любовь, утверждал:
Розы там цветут душистее,
Там лазурней небеса,
Соловьи там голосистее,
Густолиственней леса…
А дубровы, соответственно, широкошумнее.
Антон Чехов увидел в королеве человеческий чувств (и только в ней одной!) земное счастье: «Любовь юная, прелестная, поэтическая, уносящая в мир грёз, – на земле только она может дать счастье!»
Серён Кьеркегор – открыл радость первой любви: «Самая прекрасная пора жизни – пора первой любви: каждое свидание, каждый взгляд приносят какую-нибудь новую радость».
Анатолий Луначарский73 нашёл, что любовь – украшение: «Любовь является великим украшением жизни. Она заставляет природу цвести, играть красками, петь чудеснейшие песни, танцевать великолепные танцы».
И всё это верно! Героиня Карамзина Елизавета Ивановна, которую мы знаем как бедную Лизу из «Бедной Лизы», влюблённая первой любовью, радостная и счастливая, восторгалась: «Ах, матушка! Какое прекрасное утро! Как всё весело в поле! Никогда жаворонки так хорошо не певали, никогда солнце так светло не светило, никогда цветы так приятно не пахли!»
Американский философ и поэт Ралф Эмерсон74 в книге «Опыты» пишет о милых безумиях любви: «…сердце бешено колотится при едином звуке любимого голоса, а в тайниках души находится место всякому пустяку, связанному с дорогим существом; когда мы всё – зрение, если она рядом, и всё – память, если она далеко; когда юноша готов вечно бродить под окнами любимой и часами созерцать её перчатку или вуаль, ленту или колёса её экипажа…»
Но и этого мало, Эмерсон утверждает, что меняется мироощущение влюблённого человека: «Страсть заново творит окружающий юношу мир. Теперь всё сущее полно для него жизни и значения. Природа проникнута мыслью. Каждая птичка в ветвях дерева поёт для его души, для его сердца. Он почти понимает её язык. Облака обращают к нему свои лица. Деревья в лесу, колышимая ветерком трава, цветы, что поднимают над ней свои головки, обладают разумом; и он почти боится доверить им секрет, который они так хотят выведать…»
Заметили, Серкидон, в отрывке написано «юноша». Любовь – дело молодое, как всякий стресс, она легче переносится в молодости. Что было обозначено в самом начале нашей переписки.
Духовные перемены, описанные Эмерсоном, испытал и Митя из повести Бунина. Анализируя чувство бунинского героя, Юрий Рюриков пишет: «Любовь резко переменила всё его отношение к людям, к вещам, к миру, и всё перед ним встало вдруг в новом свете. Странное чувство всё больше утверждалось в нём. Ему казалось, что весь мир плывёт, как в зыбком мираже, и всё в нём колеблется, обволокнутое каким-то знойным маревом. Вещи теряют свой чёткий очерк, в каждой из них теперь как будто появляется своя душа, живёт ещё что-то сверх неё самой. Это что-то, эта душа, которая в них живёт и одухотворяет всё в них, – это его любовь к Кате. Она присутствует в каждом листе, в каждом крике птицы, в каждом комке земли… Тысячи нитей как бы свились между ним и миром, и весь этот мир таинственно вобрала, втянула в себя любовь, обволокла всё в нём и всего его…»
Это и есть тот самый иллюзион с множеством кривых и прочих зеркал, который мы с Вами уже оговаривали.
Далее у Юрия Борисовича следует: «Человек, который любит, видит в жизни куда больше красоты, чем тот, кто не любит. Возникает как бы особая эстетика любви. Серый плащ привычности спадает с вещей и открывает их сокровенную прелесть, которая недоступна простому взгляду, не увлажнённому влагой восторга, счастья, любви… Эта пелена счастья как бы задерживает тусклые лучи привычности, она меняет глаз человека, делает его поразительно чутким к красоте…»
После упоминаний русского Вертера – Мити, самое время дать слово самому Вертеру: «Вильгельм, что нам мир без любви! То же, что волшебный фонарь без света. Едва ты вставляешь в него лампочку, как яркие картины запестреют на белой стене! И пусть это будет только мимолётный мираж, всё равно, мы, точно дети, радуемся, глядя на него, и восторгаемся чудесными видениями… Упаси тебя Бог смеяться над этим! Вильгельм, мираж ли то, что даёт нам отраду?..»
Ваши сверстники не знают, что такое волшебный фонарь. Их познания ограничены фонарём под глазом. А Вам уже всё известно про этот древний аппарат, Вы понимаете, что со светом это и есть то, что надо. Этот свет обязательно нужно постараться зажечь, даже если рискуешь при этом поранить руку… сердце… душу…
И ещё один герой Гёте. Ещё один Вильгельм. Третий в этом письме. На этот раз Вильгейм Мейстер, влюблённый в Марианну: «Вильгельм в раннюю и особенно в позднейшую пору своей страсти к Марианне всё богатство своего чувства переносил на неё, а на себя смотрел как на нищего, который живёт её милостыней. И подобно тому, как ландшафт кажется нам пленительным, ни с чем не сравнимым, когда он освещён солнцем, так в глазах Вильгельма всё, что её окружало, всё чего она касалась, становилось прекрасным и обретало некий ореол».
Вот и нашлись строчки Гёте про ландшафт, освещённый солнцем…
А бывает – не повезло. В душу человека в результате всевышнего недогляда забыли поставить сосуд любви. По этой причине ничего в него не набирается. Человек и сам не влюбляется, и другим не даёт. Такие-то и распускают слухи, что, мол, нет любви на белом свете.
Читаем у писателя Мопассана75: «Те, кому не довелось испытать поэтическую любовь, выбирают женщину, как выбирают котлету в мясной лавке, не заботясь ни о чём, кроме качества мяса».
Читаем у философа Губина76: «Если у человека никогда не было переживания удивительной новизны, свежести и бездонной неисчерпаемости мира, не было этого прорыва, то он остаётся один на один с собой, со скудным набором житейских правил поведения, с постепенно крепнущим убеждением, что жизнь скучна, уныла, однообразна и не имеет никакого внутреннего смысла…»
Серкидон, это письмо мне далось легче других. Я просто списал у классиков и возрадовался. И почему же раньше не набрёл я на такой лёгкий и приятный путь писаний?!
Нет… всё таки добавлю немного от себя. Любовь мне представляется как приятная иллюзия. А всякая иллюзия – поток незнания. Вот почему любовь – дело молодое. Ближе к старости человеку слишком много известно, и поэтому влюбится во второй половине жизни трудно. Так, значит, прав поэт: «Любовь на старость отложить нельзя»77.
Жму Вашу руку, и до следующего, надеюсь, ненатужного письма.
-17-
Приветствую Вас, Серкидон!
В одной из книг доктора Амена78 любовь названа прекрасным оазисом в тоскливой Пустыне Одиночества. Человек с вечной мечтою об эмоциональной близости попадает в этот цветущий оазис и поражается своей способности свежо и сильно чувствовать, голова его идёт кругом от новых впечатлений, притупляется бдительность, человек приникает к источнику любви, не замечая ни костей, разбросанных вокруг, ни лежащих поодаль скелетов.
Заметьте, ни я, мрачный, пессимистично настроенный мизантроп, написал эти строки. Их автор – улыбчивый, позитивчик и жизнелюб доктор Амен.
А Вы, Серкидон, прочли про оазис и подумали, что кайфушки продолжаются. Нет, они закончились. Раз уж поговорили о восторгах первой любви – уместно будет поговорить и о каверзах её. Не будем таиться и недоговаривать, раз были упомянуты черепа да кости! Разговор пойдёт о возможной вредоносности и разрушительности первого сильного чувства.
Согласимся с Александром Сергеевичем:
Любви все возрасты покорны;
Но юным, девственным сердцам
Её порывы благотворны,
Как бури вешние садам79.
Тем не менее наблюдались такие порывы, такие бури, что и от сада ничего не оставалось…
Вы, Серкидон, давно мне не писали. А могли бы поведать, к примеру, о Вашей первой любви. Стало быть, не случилось это с Вами. Ну, неужели не похвастались бы? Раз не случилось – почитайте, как оно бывает у других.
Разберём два случая, когда первая любовь развивалась по крайне негативному сценарию. Молодые люди, участники любовных коллизий, немного старше Вас, каждому из них – двадцать четыре года. Обоих запутанные любовные отношения привели в состояние глубокой депрессии, в буйных головушках витали суицидные настроения. Вам описываю обе love story80 на всякий случай. Если что – будете знать, куда бежать и как спасаться.
Иван Бунин.
«Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом», – написала Ивану Алексеевичу его первая любовь. Так второпях даже восклицательный знак не поставила. Может быть, именно поэтому бунинская Катя в прощальном письме наставила много восклицательных знаков. Автор исправил оплошность любимой женщины…
Когда Ваня прочёл эти несколько роковых слов, у него похолодела голова, в ушах сильно зашумело, у висков вспыхнули бордовые всполохи, колени подогнулись… А потом ещё ко всему этакому носом пошла кровь…
Вот почему любовь – дело молодое. У немолодого человека при таком потрясении неминуем инсульт – и вся любовь. С трудом доковылял до вокзала ещё недавно бодрый молодой человек и поехал в город Орёл, где у отца (а где же ещё!) скрывалась беглянка. Приехал Ваня в Орёл совсем не орёл.
Из дневника Бунина:
«Я приехал в орловскую гостиницу совсем не помня себя. Нервы, что ли, только я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо: я, ей-Богу, почти не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть. Письмо сейчас же отослал и прилёг на диван. Закрою глаза – слышу громкие голоса, шорох платья около меня… Даже вскочу… Голова горит, мысли путаются, руки холодные – просто смерть!»
Ответа на письмо не было, на порог дома доктора Пащенко Ваню не пустили, и подался он по совету брата Юлия в Москву. Старший брат – наставник и советчик – во многом заменил Ивану пьющего, промотавшего состояние отца. Ему, Юлию Алексеевичу, писал потрясённый изменой Бунин: «…описывать свои страдания отказываюсь, да и ни к чему. Но я погиб – это факт совершившийся. …Давеча лежал три часа в степи и рыдал, и кричал, ибо большей муки, большего отчаяния, оскорбления и внезапно потерянной любви, надежды, всего, может быть, не переживал ни один человек… Как я люблю её, тебе не представить… Дороже у меня нет никого».
Из дневника Бунина: «Старая, огромная, людная Москва», и т.д. Так встретила меня Москва когда-то впервые и осталась в моей памяти сложной, пёстрой, громоздкой картиной – как нечто похожее на сновидение…
Это начало моей новой жизни было самой тёмной душевной порой, внутренне самым мёртвым временем всей моей молодости, хотя внешне я жил тогда очень разнообразно, общительно, на людях, чтобы не оставаться наедине с самим собой».
Вот именно, главное не оставаться в такое время наедине с собой, разнообразными отношениями уводить мысли по возможности дальше от Неё, от той области в мозгу, где угнездилась Она. Точно сильнейшим магнитом, все помыслы стягиваются туда, их всеми силами надо отводить, а они опять туда… Вы меня можете спросить, а кто Она? Варя Пащенко? Нет, Она это Доминанта. Преобладание одного центра возбуждения и подчинение ему всех остальных. Каждому, кто читал труды профессора Ухтомского, хорошо известно: если возобладала и угнездилась в мозгу Её Величество Домината, знает подчинённый и ограниченный ею человек «одной лишь думы власть»81. Все периферийные возбуждения стягиваются в Доминанту, как в омут, как в чёрную дыру…
Я Вам писал о том, что Иммануил Кант любил работать у ручья. Доминантой был мощный процесс мышления. А плеск волн, щебетание птиц – теми периферийными раздражителями, которые, стекаясь в центр, поддерживали мощное течение мысли. Какая гармония, какое единение с природой – течение ручья поддерживает течение мысли философа?!
Когда же Бунин на поезде ехал в Орёл, стук колёс был ему невыносим, периферийные раздражители усиливали мысли об измене. Укрепляли недавно сформированную чёрную Доминанту. Совсем недавно в Полтаве доминанты (с маленькой буквы!) сменяли одна другую: работа, чтение, любовь, толстовство, писание. Они, доминанты, были равноправны, их было несколько, возбуждение сменялось торможением, работа – покоем, нагрев – охлаждением. Ныне в центре мозга бушевал пожар, и все мысли были об утрате, о невозможности обладать потерянным, об оскорблении мужского самолюбия. Всё это Иван Алексеевич запомнил, обо всём написал в «Митиной любви», в «Лике»82, в рассказах.
Поздний рассказ «В ночном море» есть не иначе как диалог со своим счастливым соперником, с Арсением Бибиковым: «…Мы ведь с вами ужасно тесно связаны. То есть, точнее говоря, должны были бы быть связаны.
– Ещё бы! – ответил второй. – Какой ужас, в сущности, причинил я вам. Воображаю, что вы пережили.
– Да, и даже гораздо больше, чем вы можете вообразить. И вообще-то это ужасно, весь тот кошмар, который переживает мужчина, любовник, муж, у которого отняли, отбили жену и который по целым дням и ночам, почти беспрерывно, ежеминутно корчится от мук самолюбия, страшных ревнивых представлений о том счастье, которое испытывает его соперник, и от безнадёжной, безысходной нежности, – вернее, половой умилённости, – к потерянной самке, которую хочется в одно и то же время и задушить с самой лютой ненавистью, и осыпать самыми унизительными знаками истинно собачьей покорности и преданности. Это вообще несказанно ужасно. А ведь я к тому же не совсем обычный человек, особь с повышенной чувствительностью, с повышенным воображением. Вот тут и представьте, что я переживал в течение целых годов.
– Неужели годов?
– Уверяю вас, что не менее трёх лет. Да и потом ещё долго одна мысль о вас и о ней, о вашей с ней близости, обжигала меня точно калёным железом».
Теперь мы можем себе представить, в каком состоянии приехал Ваня в Москву. Брат Юлий Алексеевич посоветовал встретиться в Москве с теми людьми в издательствах, которые получали, читали, публиковали ранние бунинские опусы. Иван Алексеевич так и сделал. Пообщался с издателями, завёл знакомства с коллегами по писательскому ремеслу.
Внешняя суета, новые люди, разговоры о литературе отвлекли. Всё ещё очень болело, всё было свежо, всё помнилось, но мыслей о верёвке, о мыле, о табуретке уже не было, хотя время продолжало ползти злобною улиткою, а ведь при первых аккордах любви оно прыгало Коньком-Горбуньком.
И.А.Бунин из «Жизни Арсеньева», глава «Лика»:
«Удивительна была быстрота и безвольность, лунатичность, с которой я отдался всему тому, что так случайно свалилось на меня, началось с такой счастливой беззаботностью, лёгкостью, а потом принесло столько мук, горестей, отняло столько душевных и телесных сил!.. Лика отняла у меня картуз, села за пианино и заиграла “Собачий вальс…” Словом, я ушёл из редакции только в три часа, совершенно изумлённый, как быстро всё это прошло: я тогда ещё не знал, что эта быстрота, исчезновение времени есть первый признак начала так называемой влюблённости, начала всегда бессмысленно-весёлого, похожего на эфирное опьянение…»
После каждого опьянения следует похмелье, а после эфирного – оно очень тяжёлое, уж поверьте, Серкидон, мне, Вашему краеведу по части нежных чувств.
А почему Лика? А потому что так торжественно – Гликерией – назвал Бунин героиню своей прозы, исповедуясь нам в художественной форме.
А что же было у Бунина и Вари не в художественной форме, а в реальной жизни?
Всё, как у многих барышень и кавалеров того времени: долгие беседы, музицирования, декламации, дневные прогулки, ночные гулюшки, слушанья соловья, робкие поцелуйчики, воровская невенчанная близость и… разговор с отцом девушки.
Перед таким важным жизненным событием мне нужно отдохнуть. Я и понимаю, что не моя судьба решается, да и не Ваша, но тем не менее…
Крепко жму Вашу руку, и до следующего письма.
-18-
Приветствую Вас, Серкидон!
Не будем тянуть кота да за хвост, да в долгий ящик. Нечего коту там делать. Вот Вам обещанный разговор с отцом. Его Ваня хорошо запомнил, а Иван Алексеевич мастерски живописал.
Проследите, Серкидон, за этим экзаменом на мужепригодность, Вам, глядишь, пригодиться. Предположим, случится с Вами «что за комиссия, создатель, быть взрослой дочери отцом»83, и Вашу доченьку, кровинушку ненаглядную, ладную да нарядную, да выпестованную, придёт сватать ровесник её, не окончивший гимназии начинающий литератор в стоптанных башмаках. Для беседы с ним Вы можете использовать интонацию и манеру изложения доктора Пащенко:
«Мой молодой друг, – сказал он, предлагая курить и мне, – давно хотел поговорить с вами, – вы понимаете, о чём. Вам отлично известно, что я человек без предрассудков. Но мне дорого счастье дочери, от души жаль и вас, и потому поговорим начистоту, как мужчина с мужчиной. Как это ни странно, но ведь я вас совсем не знаю. Скажите же мне: кто вы такой? – сказал он с улыбкой.
Краснея и бледнея, я стал усиленно затягиваться. Кто я такой? Хотелось ответить с гордостью, как Гёте (я только что прочёл тогда Эккермана): «Я сам себя не знаю, и избави меня, Боже, знать себя!» Я, однако, сказал скромно: Вы знаете, что я пишу… Буду продолжать писать, работать над собой…»
Далее Ваня, скрывшийся под фамилией Арсеньев, говорил о Толстом, который зовёт «в келью под елью», рассуждал о чеховских «Сумерках», цитировал Марка Аврелия и апостола Павла, декларировал своё намеренье продолжить образование…
«Университет, это, конечно, прекрасно, – ответил доктор. Но ведь подготовиться к нему дело не шуточное. И к какой именно деятельности вы хотите готовиться? К литературной только или и к общественной, служебной?»
Арсеньев-Ваня опять вспомнил Гёте: «Я живу в веках, с чувством несносного непостоянства всего земного… Политика никогда не может быть делом поэзии…» и ляпнул: «Общественность не дело поэта».
«Так что Некрасов, например, не поэт, по-вашему? Но вы всё-таки следите хоть немного за текущей общественной жизнью, знаете, чем живёт и волнуется в настоящий момент всякий честный и культурный русский человек?»
А Вы знаете, Серкидон, лучше бы я слова молодого Бунина не приводил, а обозначил их многоточиями. Или: прЕдал бы их многоточиями. Читайте, как угодно. Слова эти выдают полное отсутствие жизненного опыта, абсолютную оторванность от реальной жизни, шумящей за окном. Причём в особый жизненный момент – перед озабоченным отцом!
Ну, давайте прислушаемся, о чём говорит Ваня… Боже мой, он опять говорит о толстовстве. Нет, только многоточий достойны такие речи.
……………………………………………………………………………………………..
«Он слушал, казалось, внимательно, но как-то чересчур снисходительно. Одну минуту у него помутились сонно отяжелевшие глаза и задрожали от приступа зевоты сжатые челюсти, но он одолел себя, зевнул только через ноздри и сказал:
– Да, да, я вас слушаю… Значит, вы не ищете лично для себя никаких, так сказать, обычных благ «мира сего»? Но ведь есть же не только личное. Я, например, далеко не восхищаюсь народом, хорошо, к сожалению, знаю его, весьма мало верю, что он есть кладезь и источник всех премудростей и что я обязан вместе с ним утверждать землю на трёх китах, но неужели всё-таки мы ничем ему не обязаны и ничего не должны ему? Впрочем, не смею поучать вас в этом направлении. Я, во всяком случае, очень рад, что мы побеседовали. Теперь же вернусь к тому, с чего начал. Скажу кратко и, простите, совершенно твёрдо. Каковы бы ни были чувства между вами и моей дочерью и в какой бы стадии развития они ни находились, скажу заранее: она, конечно, совершенно свободна, но, буде, пожелает, например, связать себя с вами какими-либо прочными узами и спросит на то моего, так сказать, благословения, то получит от меня решительный отказ. Вы очень симпатичны мне, я желаю вам всяческих благ, но это так. Почему? Отвечу совсем по-обывательски: не хочу видеть вас обоих несчастными, прозябающими в нужде, в неопределённом существовании. И потом, позвольте говорить уж совсем откровенно: что у вас общего? Гликерия девочка хорошенькая и, нечего греха таить, довольно переменчивая, – нынче одно увлечение, завтра другое, – мечтает, уж конечно, не о толстовской келье под елью, – посмотрите-ка, как она одевается, невзирая на наше захолустье. Я отнюдь не хочу сказать, что она испорченная, я только думаю, что она, как говорится, совсем не пара вам…
Лика встречала, стоя под лестницей, «с вопрошающими и готовыми к ужасу глазами…»
Эх, не было там же под лестницей вокально-инструментального ансамбля моей молодости, чтобы спели «Весёлые ребята»84:
Пусть говорят что мы не пара,
А ты не верь, не верь,
Приятель, этой песне старой,
А ты люби её свою девчонку,
А ты люби её такую тонкую…85
Ну, не такую уж и тонкую. Видел я фотографию Варвары Пащенко. Плотная, коренастая девица с пенсне, с короткой шеей, с длинными ушками. Чтобы влюбиться в такую без памяти, воистину нужно быть поэтом с богатым воображением. Или Варвара Пащенко была роковой женщиной? Тогда фотографии рассматривать бесполезно, не глазами любят таких женщин, а сразу всеми органами чувств…
И пусть никто не спел молодым людям бодрой песни, они свою любовь в утиль сдавать не спешили. Стали жить невенчанными, сбежали в благословенную Малороссию, к брату Юлию, который заведовал в полтавском земстве статистическим бюро.
В Полтаве Ваня работал рядовым статистом, потом библиотекарем, и случайных заработков не гнушался. Попробовал было открыть книжный магазин. Но если бы все полтавчане читали так, как молодой Бунин, дело бы и закрутилось, и завертелось, а так…
Ну и, конечно, Иван работал над собой: под руководством старшего брата самостоятельно закончил гимназический курс, начал изучать университетскую программу, читал классиков, мечтал сам стать классиком, для чего писал и рассылал свои литературные произведения, знакомился с толстовцами, распространял их литературу, ездил в Ясную Поляну ко Льву Николаевичу. Толстой посоветовал Бунину толстовством не слишком увлекаться. Верно, великий писатель и сам не рад был, что увлёкся толстовством…
Но всё равно паломничество к Учителю стало для молодого писателя определяющим: он причастился, припал к стопам, сотворил себе кумира до конца жизни. Последняя книга, которую вынимали из уже холодных рук Ивана Алексеевича, был роман «Воскресение»…
Но до этого посмертного «Воскресения» было почти шестьдесят лет! С тёплыми и нетерпеливыми руками, а главное с горячим сердцем вернулся Ваня в Полтаву, продолжил, толкаясь сильными ногами, носиться по самым верхним этажам человеческих самовыражений: музыка, философия, стихи…
Ваня, бывало, пьянел от роскошного образа. Взахлёб читал:
Какая грусть! Конец аллеи
Опять с утра исчез в пыли,
Опять серебряные змеи
Через сугробы поползли…86
«Какие змеи?» – спрашивала Варя87… Она не понимала, зачем нужны змеи, которых нет. Ей нужен был дом и достаток, который есть. Вернее сказать, имеется в наличии. Она жила на нижних этажах человеческого бытования. Встречалась с Ваней только по ночам, в остальное время они часто ссорились, не понимая друг друга. Варя измучилась в неопределённости, в своём женском гамлетовском раздумье: быть с ним или не быть? Надолго ли это у нас? Вот мы вдвоём, и то еле концы с концами сводим, а будет ребёнок? А как же он будет, если мы не венчаны? А не вернуться ли мне домой к папеньке?
И она уезжала к папеньке, Ваня бросался вслед. Прибегал к её дому, с глазами полными слёз, возвращал беглянку мольбами жаркими. Они опять ехали в Полтаву, и тень отца Пащенко летела вслед за поездом, бросая обидные слова, обзывая похитителя дочки пустельгой, недоучкой, неудачником. Не знала тень (да и кто же тогда знал!), что будет эта пустельга академиком по разряду изящной словесности, Нобелевским лауреатом в области литературы, последним русским классиком, что поставят дочкиному сожителю памятник в городе Орле и напишут на памятнике отнюдь не пустельга, а – писатель Иван Бунин…
Всё же было что-то мистическое, притягивающее мужчин в докторской дочке. Иначе не стал бы подбивать к ней колья знакомый Бунина – Арсений Бибиков. Перспективный молодой человек, за которым было именьице и двести десятин земли. И застыла девица в неподвижности, как то буриданово животное: между любящим, но неимущим Ваней и двумястами десятинами землицы…
Ситуация разрешилась парадоксально. Пришло письмо от отца. Доктор давал благословение на венчание с Буниным. Раз уж никак тебе не бросить тебе Ванечку, Бог с Вами – венчайтесь, не живи в грехе.
Странным образом подействовало на Варвару родительское благословение. Она поняла, что решать надо самой и сейчас. То ли монетку подкинула, то ли что-то в голове её щёлкнуло, но – четвёртого ноября 1894 года, воспользовавшись тем, что все мужчины отправились в храмы присягать новому царю88, Варвара Пащенко от привычного мужчины отреклась, написав ему прощальную записку. «И тем я начал свой рассказ»89. В следующем году стала она Бибиковой…
Интересно, что с Арсением Бибиковым, мужем Варвары и своим оскорбителем, Бунин отношений не порвал. Они продолжали приятельствовать. Как для себя оправдал Иван Алексеевич поступок Бибикова – непонятно. Может быть, он посчитал, что есть влечения, которым воля мужчины и порядочность противостоять не могут. Они встречались семьями. Вера Николаевна Муромцева-Бунина90 вспоминает:
«А в 1909 году, – через пятнадцать лет после того рокового дня, – Бибиковы обедали у нас, как раз в час, когда пришла телеграмма с поздравлениями Ивану Алексеевичу в связи с избранием его в академики по разряду изящной словесности. Бибикова встала из-за стола, была бледна, но спокойна. Через минуту раздельно и сухо сказала: “Поздравляю Вас”».
Поняла – не угадала.
Но Ивану Алексеевичу было уже глубоко фиолетово, стоит ли она, сидит ли, что и как она говорит. Даже, когда в 1918 году рыдающий Бибиков сообщил по телефону о смерти Варвары Николаевны, Бунин поразился безразличию своему: не почувствовал он ни жалости, ни сожаления, ни сострадания. Это Доминанта. Она выжгла область мозга, ответственную за мысли и чувства к когда-то любимому человеку, и уже ничего к этому человеку почувствовать было нельзя.
Вот это, Серкидон, первая история, и не ждите, что вторая будет веселей. Для плавного перехода к ней Вам тоже неплохо бы прочитать «Разговоры с Гёте» литератора Эккермана91, о котором Ваня Бунин упомянул вскользь.
Крепко жму Вашу руку, и до следующего письма.