Kitabı oku: «Странные танцы. Теории и истории вокруг танцевального перформанса в России», sayfa 4
Не на что смотреть: соматика, Театр танца Джадсона и кризис зрелища
Тела, увиденные изнутри
Развитие танца в постсоветской России связано не только с освоением танцевальных техник и созданием театров и трупп, но и с постепенным проникновением в страну соматических практик и танцевально-двигательной терапии. «Соматика» – термин, предложенный в 1970- х годах философом и исследователем движения Томасом Ханной, который объединил множество холистических телесных дисциплин50, возникавших начиная с рубежа XIX–XX веков в Америке, Европе и Австралии. Среди них – техника Александера (Alexander Technique), метод Фельденкрайза (Feldenkrais Method), Основы Бартениефф (Bartenieff Fundamentals, BF), Body-Mind Centering (BMC) Бонни Бэйнбридж Коэн и десятки других направлений, цель которых – помочь человеку развить сенсорную и моторную телесную осознанность, чтобы обрести более живое и здоровое тело. Соматические практики объединены одним подходом: организм в них исследуется как бы изнутри, от первого лица, через призму собственных ощущений и личного опыта. Ханна предложил термин «сома» и противопоставил ему термин «тело». Тело возникает, когда мы смотрим на него снаружи, сома – это тело, увиденное изнутри. Соматические дисциплины исходят из единства тела и разума и предлагают обращать внимание на ощущения, присматриваться к собственным паттернам движения, чтобы осознанно их развивать или заменять на более здоровые и эффективные – и таким образом получать большую свободу выбора действий. Развитие соматических практик тесно связано с кризисом западного рационализма и субъект-объектной парадигмы, становлением психоанализа, а также феноменологии, в которой большое значение в познании мира уделяется телу, его перцептивному опыту и чувственному схватыванию в противовес рациональному пониманию и анализу феноменов. Сома преодолевает разделение на тело и разум, картезианское «мыслю, следовательно, существую».
Соматика одновременно связана с контекстами терапии, танцевального искусства и исследования движения. Многие пионеры соматики – Фредерик Матиас Александер, Моше Фельденкрайз и другие – пришли к исследованию тела в попытке справиться с болезнями или последствиями травм. Например, австралиец Александер был успешным актером и занимался декламацией, пока не начал терять голос; врачи были бессильны перед болезнью, над его карьерой нависла угроза. Пытаясь обнаружить причину проблем с речевым аппаратом, Александер начал кропотливый процесс самонаблюдения, занимаясь декламацией перед зеркалами. Он заметил, что при этих упражнениях он склонен непроизвольно откидывать голову назад и зажимать гортань. Давление на гортань ослаблялось, если удавалось удержаться от автоматического запрокидывания головы, однако эта привычка давно и крепко укоренилась в его манере произносить текст и, по-видимому, запускала целую цепь автоматических «нездоровых» реакций тела, при которых зажимались мышцы51. Неверное положение головы и шеи негативно влияло на осанку. Александер справился с болезнью, осознанно научившись сдерживать неверные двигательные паттерны и переучив свое тело, и в конце концов разработал собственную технику, которая благотворно сказывалась на здоровье его учеников и пациентов.
Похожая история у Моше Фельденкрайза, инженера и физика по образованию, который, к слову, занимался джиу-джитсу и имел черный пояс по дзюдо. На разработку собственной соматической практики и терапевтического метода его сподвигла серьезная травма колена. Пытаясь понять, что ограничивает его движения, Фельденкрайз исследовал свое тело, применяя знания из физиологии, анатомии, психологии, восточных боевых искусств и активно пользуясь воображением. В процессе своего исцеления он разработал две практики: Осознавание через движение (Awareness Through Movement, ATM) и Функциональную интеграцию (Functional Integration, FI). Уроки по системе Фельденкрайза посвящены внимательному изучению собственных движений – вплоть до мельчайших и еле заметных – с целью осознать и скорректировать вредные и неэффективные двигательные паттерны. Например, групповое занятие может быть посвящено работе крестца: участники лежат на полу и концентрируются на микроскопических движениях в крестцовой зоне, прислушиваясь к своим ощущениям под руководством инструктора. Внешне практически ничего не происходит, но внутренняя концентрация огромная, работа интенсивная и требует больших усилий.
Соматические дисциплины отчасти пересекаются с альтернативной медициной, они укоренены в практическом знании и, с одной стороны, противопоставляют себя рационализму западной науки, а с другой – занимаются тем, с чем официальная медицина не работает или не может справиться. В отличии от наук о теле, которые видят его как стабильный объект (и происходят от изучения мертвых тел), соматика работает с живым телом в становлении, сома – это процесс, движение, что сближает эту сеть дисциплин с танцем. Многие изобретатели соматических подходов вдохновлялись или находились под влиянием восточных телесно-духовных практик и боевых искусств и предлагали альтернативу картезианскому разделению на тело и разум. Сопротивление этому разделению познается на практике: на классах люди часто открывают, что то, как мы думаем о теле и движении, влияет на ощущение тела и движения. И наоборот, проживание мысли через движение и тело может изменить наш способ думать. Соматические терапевты учат чуткости к телесному опыту, помогают развивать внимательность к телу и запускать механизмы самоисцеления – с помощью отслеживания автоматических мышечных и двигательных реакций и «грамотного» прикосновения. Однако далеко не все занимаются этими практиками в целях исцеления от физических недугов. Скорее, речь идет об общем оздоровлении, развитии чувствительности, налаживании контакта со своим организмом, восстановлении психологического баланса. Кроме того, соматика порой ошибочно считается искусством случайного и безответственно «свободного» движения, когда на деле она всегда связана с высокой концентрацией и усилием, даже если суть этого усилия в «неделании».
У этих подходов есть и более «танцевальная» историческая линия, идущая отчасти от Дельсарта и Далькроза, отчасти от Дункан, любившей «прислушиваться к телу» в поисках танца, отчасти от Рудольфа Лабана, который сочетал спиритуализм с необычайным стремлением к анализу и систематизации. Лабан был пионером экспрессивного танца, но его вклад в двигательную культуру не ограничивается сферой искусства. Его интересовал не только танец, он рассматривал любую деятельность через призму движения: работу, отдых, повседневную активность. Лабан подробно изучал самые разные аспекты движения: пространство, в котором движется тело, скорость, напряжение, динамику, поток, усилие и т. д. Одна из самых важных его находок – использование кинесферы, трехмерного пространства вокруг человеческого тела, которое он предлагал представлять в виде икосаэдра, то есть двадцатигранника. Если внутрь него поместить человека, грани фигуры будут обозначать границы всех возможных вытяжений конечностей и поворотов тела, покоящегося на месте. Танцовщикам кинесфера позволяла расширить представление о возможных векторах движения, амплитуде, обнаружить возможности двигаться и импровизировать по-новому.
Лабан разработал свою уникальную систему записи движения и оставил теоретическое наследие – так называемый Анализ движения Лабана (Laban Movement Analysis, LMA). Его находки нашли применение в танце, изучении трудовых операций, обучении артистов и танцевально-двигательной терапии52. Одна из самых известных его учениц, Ирмгард Бартениефф, предложила свою соматическую дисциплину – Основы Бартениефф, в которой уделила особое внимание самым базовым принципам любого движения. В свою очередь, выпускница института Лабана/Бартениефф Бонни Бэйнбридж Коэн предложила подход под названием Body-Mind Centering, который включает в себя коррекцию двигательных паттернов, в том числе с опорой на экспериментальное изучение детских двигательных рефлексов. Основы Бартениефф и Body-Mind Centering сегодня часто используются в танцевальном образовании, но помимо них существуют десятки других важных для танца направлений. Из тех, что популярны сегодня в России, можно назвать идеокинезис, аутентичное движение, Axis Syllabus, Интегративную работу с телом и терапию движением (Integrative Bodywork & Movement Therapy, IBMT).
С середины ХХ века соматические исследования все активнее внедрялись в профессиональную сферу танца53. Через связь терапии, танца и перформанса проходит путь Анны Халприн54, которая известна в том числе тем, что задала один из импульсов появлению в 1960-х Театра танца Джадсона, и тем, что обращалась к терапевтической силе танца в борьбе с раком (и успешно излечилась). В 1950-х она организовала The San Francisco Dancers’ Workshop – экспериментальный семинар, участники которого искали способы импровизировать, экспериментировали с гравитацией, работали с собственным весом и телом как таковым. Среди ее учеников были Симона Форти, Триша Браун, Ивонна Райнер, Роберт Моррис – люди, которые навсегда изменили историю современной хореографии. «Подход Халприн к использованию импровизации, постановке задач, к замедленным или повторяющимся движениям повлиял на становление <…> ее учеников», – писала Салли Бейнс.
Процессы, связанные с проникновением соматической перспективы в профессиональный сценический танец, вскоре обнаружили главную точку напряжения между соматикой и танцем как искусством. Несмотря на то, что соматические практики используются и в терапии, и в тренингах для профессиональных исполнителей, они по своей сути антирепрезентативны, а внешняя форма движения в них мотивирована внутренними потребностями тела55, а не логикой спектакля. Соматика символизирует кризис зрелищности, спектакулярности: люди лежат на полу, медленно двигаются, пробуют специфическое касание, делятся опытом – здесь «не на что смотреть». Она не навязывает образ правильного и красивого движения, хотя и может использоваться для достижения большей выразительности. Когда такой подход к телу проникает в танец как сценическое искусство, он сильно бьет по той образной системе, которую можно обнаружить в поисковике Google. Танец, выросший из соматической практики, – это танец неузнаваемых форм, которые не всегда легко маркировать как относящиеся к полю искусства.
Вечное сияние танца постмодерн
В начале 1960-х в Америке возникает еще одно мощное течение, обозначившее кризис спектакулярности в искусстве танца: так называемый танец постмодерн (postmodern dance)56. Это течение, в первую очередь, связано с деятельностью молодых нью-йоркских хореографов, поначалу выступавших со своими перформансами в Мемориальной церкви Джадсона в Гринвич Виллидж. Ставший новым авангардом танец постмодерн не был однородным явлением – ни эстетически, ни идейно – и за пару десятилетий пережил несколько глубоких трансформаций и породил множество новых подходов к созданию танца, десятки новых хореографических практик, поднял базовые вопросы о том, чем может быть танец, кто и в каких условиях может его исполнять. Так, Салли Бейнс выделяет несколько этапов и течений внутри танца постмодерн: начало 1960-х связано с мощным бунтом молодых хореографов против предшественников, критикой танца модерн; 1970-е – со становлением «аналитического» постмодерна, узнаваемого стиля, в котором танец был освобожден от выразительных составляющих: костюмов, сценического света, музыки, декораций и т. д. Этот же период связан с возрастающим значением танцевальной теории: надо было переизобрести, переозначить танец, появившийся в 1960-х. «Их программой было сфокусировать зрительское внимание на танце как таковом, ставить танцы, в которых все, что видит зритель, – это структура и движение как таковое, то есть движение без каких-либо явных выразительных или иллюзионистских приемов»57. Впрочем, став со временем привычными, эти принципы начали отдавать голым формализмом, что пробудило другие настроения внутри направления. Танец вновь становится спутником религиозных, духовных, целительских исканий в постановках Деборы Хэй и Мередит Монк, а в 1980-х – возвращается к содержанию, обращается к поп-культуре и местами откровенно политизируется58. Однако здесь мы выборочно остановимся на тех характеристиках нового танца, которые в дальнейшем пригодятся нам в рассуждениях о тенденциях в российском танц-перформансе.
Изначально новый американский танец «восстал» против учителей и традиции, а именно против подходов и идеологии танца модерн, который к 1960-м превратился в довольно консервативную, иерархическую и почти эзотерическую систему, транслирующую узнаваемый стиль и воспроизводящую отработанные приемы создания как танца, так и театрального зрелища. Ранний танец постмодерн – в прямом смысле идущий после модерна и противостоящий его базовым принципам: экспрессии и психологизму, виртуозности и специфической техничности, нарративности и литературности, выразительности и зрелищности.
Илл. 11. Профессионал. Татьяна Гордеева, Екатерина Бондаренко. Центр имени Всеволода Мейерхольда (ЦИМ), Москва. Фотография Екатерины Краевой. Июль 2018
2 июля 1962-го года на базе церкви Джадсона в Нью-Йорке состоялся «Концерт танца» – перформанс, от которого принято отсчитывать историю этого направления. Среди его участников были Ивонна Райнер, Стив Пэкстон, Дебора Хэй, Рут Эмерсон, Фред Херко, Элен Саммерс и другие – они посещали занятия класса композиции Роберта Данна59 в студии Мерса Каннингема60. Как пишет Салли Бейнс, некоторые аспекты этого показа впоследствии стали отличительными чертами Театра танца Джадсона (так позже стали называть себя некоторые участники «Концерта» и их коллеги): это демократический дух; радостное пренебрежение правилами, как хореографическими, так и социальными; отказ подчиняться требованиям «коммуникации» и «порождения смысла», которых в то время придерживался даже авангардный театр; радикальное вопрошание – иногда через серьезный анализ, а иногда через сатиру – о том, что представляют собой материал и традиции танца61.
Участники Театра танца Джадсона (в который также вошли Триша Браун и Люсинда Чайлдс) радикально раздвинули рамки танцевального искусства, освободив его от литературной подложки, свойственной Марте Грэм, специфической техники, в том числе той, которую развивал Мерс Каннингем, тренированного тела, сцены – и вообще от традиционных рамок театрального показа. Поначалу их интересовали самые простые движения: бег, ходьба, перемещение веса; в искусство танца вошла повседневность, эстетика обыденности, двигательные реди-мейды, то есть движения, взятые из обычной жизни и перенесенные в контекст танцевального представления. Например, в перформансе Ивонны Райнер «Мы побежим» (We Shall Run, 1963) группа исполнителей бегала по сцене, показывая танец не как композицию из выразительных заученных движений, а как простое физическое действие, занимающее время и пространство. В «Человек спускается по стене» (Man Walking Down the Side of a Wall, 1970) Триши Браун исполнитель спускался с крыши на землю, проходя по стене здания, – его удерживали тросы. Самое простое движение, повернутое на девяносто градусов и выполненное в непривычных гравитационных условиях, вдруг становилось странным, значительным и интересным – никакой другой хореографии не требовалось. В более ранних работах Симоны Форти, например, в «Куча-мала» (Huddle, 1961), несколько перформеров стояли близко друг к другу, сцепившись руками и плечами, пока один из них забирался по телам остальных вверх. Вопрос: «А что еще может быть танцем?» – исследовали на опыте, вводя антитеатральные, антиэстетические события на территорию, которая еще вчера была по преимуществу театральной. В танце стали меньше танцевать (в привычном смысле слова), в нем зачастую было «не на что смотреть», он ничего не воплощал, предлагая присмотреться к движению как таковому, к феноменальному телу перформера, к «нейтральному исполнителю»62.
Артисты порой напоминали участников соматических тренингов: вместо сценического костюма – простая спортивная одежда, вместо наработанной экспрессии и артистизма – вовлечение публики в действо, приглашение стать свидетелями движенческого исследования. Исчезла оркестровая яма, которая раньше часто отделяла танцовщиков от публики, и возникшая близость зрителей и исполнителей позволила сделать акцент на их физическом соприсутствии, привлечь внимание аудитории к материальности тел артистов. «В своей материальности тела танцовщиков становятся созвучными телам зрителей и все дальше уходят от строго фиксированной формы, для достижения которой необходима физическая подготовка по жесткой системе»63.
Молодые хореографы того периода переизобретали не только танец, но и зрительство, которое становилось не столько визуальной, сколько телесной практикой. Важным понятием становится embodiment (то есть воплощенность в теле, или «втелесность»), которое указывает на то, что ментальная деятельность осуществляется не только разумом, но и всем телом. Танец стал активно исследовать и воплощать идеи феноменологии, которая поставила под вопрос разделение на себя как субъекта и на мир как объект познания. От зрителя теперь ожидалось телесное подключение к перформансу, развитие телесной эмпатии. Порой это становилось главной темой работ того времени – как, например, в знаменитых «Танцевальных конструкциях» (Dance Constructions, 1961)64 Симоны Форти. Участники этих перформансов испытывали на своих телах действие разных предметов: например, удерживались с помощью веревок на наклонной плоскости доски («Наклонная плоскость» (Slant Board)) или балансировали на качелях («Качели» (See-Saw)): эти работы должны были напомнить зрителям, что у них тоже есть тела.
Для Триши Браун большую роль в переопределении отношений аудитории и танцовщиков сыграла практика импровизации, которая также была важной составляющей воркшопа Анны Халприн. Браун считала, что в импровизации проявляются особые исполнительские качества, которых нет в заученном танце. «Если вы импровизируете внутри структуры, ваши чувства обострены; вы используете смекалку, мышление, все работает одновременно, чтобы найти лучшее решение данной проблемы под пристальным взглядом аудитории»65. Другими словами, пишет теоретик Рэмзи Бёрт, импровизация открывала для зрителя то, что можно назвать «телесным интеллектом исполнителя»66. Таким образом, границы между исполнителями и аудиторией, между искусством и жизнью подвергались небывалым по тем временам испытаниям, делая танец более демократичным и максимально отдаляя его от эстетических конвенций господствующей тогда хореографии модерна. Ивонна Райнер боролась с театральностью в духе Марты Грэм, провозгласив в своем «Нет-манифесте» (No Manifesto, 1965) отказ от зрелища, виртуозности, обольщения зрителя, стиля, кэмпа, героического и антигероического. Танец уходил от нормативности идеального тела, образа «правильного» или «хорошего» движения67.
Пожалуй, одним из самых ярких примеров явления на грани танца и исследовательской телесной практики является контактная импровизация (КИ). Это популярное сегодня двигательное направление тоже появилось в лоне американского танца постмодерн, у его истоков стоял Стив Пэкстон. В 1972 году в Оберлинском колледже с группой местных студентов он занялся исследованием дуэтной формы, которая бы строилась не на танцевальных движениях, а на базовых ситуациях контакта двух тел. Что происходит, когда двое опираются друг на друга, поднимают, борются, вместе отдаются гравитации, летят друг на друга, уходят в пол «и все это идет вразрез с типичным мужским поведением, с агрессией и страхом нежности»?68 Движения в контактной импровизации берут начало в повседневных и специфических телесных ситуациях – «от рукопожатия до занятий любовью, от ссор до боевых искусств, от бытовых танцев до медитации. Подъемы и падения в них органично следуют из постоянно развивающегося процесса обретения и потери равновесия. Танцовщики передают друг другу не только вес, но и социальные роли: пассивность и активность, вопрос и ответ»69. А цель каждого участника – телесно нащупать «самый простой путь для движения их масс»70.
Однако в контексте нашего разговора интересно, как со временем это направление нашло свое место между телесной практикой и сценической, концертной формой. Пионеры контактной импровизации с 1972 года выступали перед публикой, обретая последователей этой практики. Однако в чистом виде КИ не стремится удовлетворить никаких зрительских запросов или вписаться в каноны театрального зрелища. Уже на ранних концертах «контакта» было ясно, что зрительская практика переформатируется в сторону подключенного, «втелесного» восприятия всем телом. Бейнс замечала: «Для публики смотреть контактную импровизацию иногда бывает утомительно, иногда увлекательно, иногда скучно или страшно. Но материал не меняется в расчете на удовольствие или развлечение публики, и поэтому концерт может длиться часами, если танцовщики чувствуют, что получают богатые кинестетические импульсы. <…> Если ты шел на концерт, ожидая виртуозных движений, отполированной техники танца и пассивного получения удовольствия, то, скорее всего, разочаруешься. Но если тебе нравится смотреть, как движутся “самые разные тела любого возраста”, тебя ждет масса наслаждений: риск, открытия, самозабвение, нежность»71.
Все эти тенденции, развивавшиеся в американском танце с 1960–1970-х годов, частично были близки соматическому подходу, а многие участники тех событий стали профессионалами в области соматических дисциплин. Однако танец постмодерн – комплексное явление, связанное как с процессами в истории хореографии, так и с открытиями того времени в других дисциплинах. Оно очень созвучно тому, что происходило в визуальном искусстве, а именно – появлению минимализма. Минималисты в своих «специфических объектах» тоже пытались уйти от репрезентации, создать нейтральное, ни к чему не апеллирующее, антииерархическое искусство, устранить из него авторскую задумку. Как известно, эффект их поисков был очень «человечным»: расположенные в пространстве выставки нейтральные объекты (кубы Дональда Джадда, параллелепипеды Роберта Морриса) «активировали» тела посетителей, заставляли соотносить собственное тело с габаритами художественных объектов и их расположением в пространстве72. Событием искусства становился телесный зрительский опыт соприсутствия с объектами, за что критик Майкл Фрид брезгливо называл минимализм театральщиной73. Почти такого же эффекта добивалась Форти в своих «Танцевальных конструкциях», выставляя вместо перформанса специальные объекты, которые танцовщики тестировали своими телами, транслируя свой кинестетический опыт аудитории. Опыт зрителя, опыт исполнителя (и участника соматической практики) был важной категорией в искусстве и танце того времени, за что этот момент в истории называли «эмпирический поворот» (в том числе указывая на его связь с ростом доходов населения и развитием рынка досуговых услуг в Америке)74.
С 1990-х соматические практики и подходы, развивавшиеся в лоне послевоенного американского авангарда, проникли и на только зародившуюся российскую сцену. Постепенно появлялись классы по контактной импровизации, техника Александера была одной из постоянных линий занятий на ярославском фестивале «Искусство движения», с начала 2000-х организаторы Летней школы танца ЦЕХ, в частности Татьяна Гордеева, стали привозить работающих в соматических подходах учителей. До этого Гордеева была балериной, потом – танцовщицей «Кинетика», и открытие в зарубежных поездках техник, основанных на соматических подходах, сильно изменило ее отношение к телу и зрелищу. Из балета и танцтеатра, демонстрирующих преимущественно уверенные сильные тела и красивые формы, было страшно «регрессировать», чтобы «валяться на полу» и прислушиваться к своему телу. Уход от балетной вертикали, соматика и практики антизрелищного танца предлагали не просто отклонение от эстетической нормы, а тотальную регрессию с последующей пересборкой тела (не зря в танце 2000–2010-х то и дело возникает тема падений, главным апологетом которой, пожалуй, стала Ольга Цветкова, создавшая в 2014-м перформанс «Алфавит падений»). Разумеется, соматический подход не мог полностью удалить зримую часть из танца: репрезентация и опыт не исключают друг друга и, в общем-то, друг от друга неотделимы75. Упор на опыт, а не поиск внешней формы, скорее, сформировал особую «незрелищную» эстетику нового танца.
Со временем в эклектичном образовании танц-художников соматические и перформативные практики заняли важное место, а работы, сделанные с учетом подобной телесной и ментальной подготовки, стали настойчивее требовать реконфигурации зрительских практик. Предполагалось, что зритель не станет искать в танце историю или погружаться в сказочный мир образов, перестанет потреблять танец как шоу исполнительской виртуозности и настроится на кинестетическое сопереживание, свидетельствование телесного присутствия и проявления танцовщика в пространстве перформанса. О том, что зритель воспринимает танец не только зрением, но и всем телом, говорили еще в начале ХХ века. Например, уже в 1930-х американский критик Джон Мартин рассуждал о кинестетической эмпатии – то есть способности человека на телесном уровне переживать движение, на которое он или она смотрит, и метакинезисе – процессе передачи эмоций и концептов напрямую через движение76. Но в большей степени эта возможность представилась аудитории позже – когда танец, избавившись от музыки, литературы и сценографии, разглядел свои медиа и стал «по-настоящему модернистским», то есть в 1960-х.
Для российского танца, исторически связанного с фигурой монарха и сильными иерархическими структурами власти (балет в царской России, дисциплинарный телесный контроль через физкультуру и спорт в СССР), проникновение соматики имело и более глубокий политический смысл: обнаружение и предъявление телесной уязвимости, отказ от демонстрации силы и превосходства, развитие чувствительности и эмпатии, обнаружение и исследование действующих на тело биополитических сил. Поворот к соматике часто ассоциируется с эскапизмом, однако увиденный в таком свете он, напротив, предстает как специфический способ политизироваться. И хотя вопросы в духе: «А где здесь танец?» – или утверждения: «Это не искусство» и «Это терапия», – по-прежнему звучат, новый российский танец не превратился в терапевтический кружок или практику саморазвития. Ведь вместе с навыком доверия к телу танц-перформанс вовремя смог развить еще один, почти противоположный, навык критического анализа процессов, происходящих как в обществе, так и внутри профессионального поля, в поле искусства.
Ücretsiz ön izlemeyi tamamladınız.