Kitabı oku: «Песнь песней на улице Палермской», sayfa 4
Сестры
В ту зиму мы с Ольгой появились на свет. В саму новогоднюю ночь. Мать моя стояла в саду и напевала Chica Chika Boom Chik, держа одной рукой Филиппу, а другой – бокал шампанского. Они хлопали в ладоши всякий раз, когда папа запускал в небо новый фейерверк, и тут у нее стали отходить воды.
Отец бежал весь путь до больницы в Сундбю со своей любимой на руках, а Филиппа семенила за ним. Мать криком кричала, тужилась и тужилась, но ничего не получалось. Не хотели мы выходить из нее. В какой-то момент Ольга, наверное, настояла, чтобы я была первой. Все девять месяцев мы только и делали, что толкались и лягались друг с другом. Ольга, словно это было само собой разумеющимся, заняла главенствующее место в животе матери, хотя на самом деле я была покрупнее.
«Что за чертовщина там происходит? – наверное, думала я. – Хлопотное это дело – рождаться. Когда тебя вынуждают появиться на свет, чтобы поучаствовать в жизненной лотерее. И начать бороться за место под солнцем еще до своего рождения?»
А в это время моя сестричка-двойняшка лупила ножками в мамину брюшину в ритме мамбо.
Мы с Ольгой ровно что день и ночь. И поэтому так крепки связывающие нас узы. Когда крики нашей матери немножко затихли и темнота пала на наше странное море, я нашла руки моей сестры-нимфы, и она без всяких оговорок приняла меня в свои объятия. И вскоре мы вместе заснули, и нам снились сны, оставлявшие после себя в памяти лишь серебряные нити.
Когда новогодние часы пробили двенадцать, в моей голове родилось решение хорошенько потрудиться и выпустить нас на волю. Впоследствии мать моя часто повторяла, как тяжело ей было чисто физически рожать меня. «Ты была слишком большая», – говорила она. И только многим позже я призадумалась: а может, это у нее был слишком узкий таз? Она, по всей вероятности, и не подозревала, какая в матке жуткая нехватка места. Так или иначе, но я проложила дорогу Ольге, которая родилась десятью минутами позже, причем сперва на свет появилась ее нежная попка, будто она решила выскользнуть в этот мир задом наперед, с ослепительно светлыми волосиками на голове, и с ходу взяла высочайшее «до», так что повивальной бабке и Филиппе пришлось зажать уши.
Ольга родилась на полной громкости, и уменьшить силу этих звуков оказалось невозможным.
От ее голоса могло разбиться стекло, а позднее у нее даже сосуды в глазах полопались.
– А я вас уже видела во сне, – улыбалась моя мать. – Две девчушки пришли, держась за руки под дождем огоньков новогодних фейерверков… одна – стройненькая, а другая – толстенькая.
При крещении меня назвали Эстер, официально – в память о Варинькиной матери, еврейке, но на самом деле скорее в честь любимой певицы уже моей собственной матери. Эстер Филлипс, более известная как Малышка Эстер, исполнительница шлягера Am I That Easy Forget?18
К сожалению, нет во мне ничего от малышки и того, что невозможно забыть. И так как любому ежику было ясно, что я далеко не самый красивый ребенок на свете, родителям пришлось добавить еще и второе имя – Грейс. В надежде, что когда-нибудь меня хоть в чем-то можно будет поставить рядом с Ольгой.
– Да, как Грейс Келли, – сказала моя мать, которая, в отличие от Вариньки, почитала все американское.
– Актрис ведь носят на руках и крыльях.
Однако в моих полных бедрах и пухлых щеках нет и намека на привлекательность и изящество. И, наверное, только какому-нибудь канадскому дровосеку под силу носить меня на руках. Если я прихожу в гости, запросто могу угодить ногой в кошачий лоток. Одно время я даже думала, что у меня голова наполнена не мозгами, а водой, и люди просто из жалости не говорят мне об этом.
Но как нужда заставляет оборванку выучиться прясть, так и толстухе приходится компенсировать отсутствие внешнего обаяния наличием иных добродетелей. И очень скоро я поняла, что миссия моя состоит в том, чтобы беззаботно улыбаться людям и выводить их из меланхолического состояния.
Эту свою способность я развила до совершенства и по-прежнему ощущаю боль в челюстях, когда возвращаю лицам людей изначально присущий им вид. Такому таланту сопутствует потребность проливать бальзам на душу и давать непрошеные советы. И часто я ощущаю, что за мной тянется шлейф психических болезней.
Впрочем, с другой стороны, мне и до хладнокровия и самообладания Грейс Келли далеко, как до луны. Уж слишком часто глаза у меня на мокром месте. Когда растет процентная ставка, когда отцветает сирень или когда мне удается изобразить желтое трепетное творение природы на свинцово-сером фоне.
«Литен лёк», – так называл меня папа на своем шведском – «Луковка моя».
Мне кажется, Грейс Келли никогда не плакала так много, как я. Во всяком случае, до того как вышла за Ренье, князя Монако.
Так много надежд и ожиданий закладывается в имя ребенка. И нередко случается так, что надежды многих поколений тяжким бременем ложатся на плечи дитяти. Грандиозные планы, механизм воплощения которых в жизнь должен быть смазан ответной любовью и так и не раскрывшимся талантом.
В нашем школьном дворе была уйма подобных созданий, не оправдавших надежд. Тор, очкастый заморыш, которому оказалось не под силу хотя бы на йоту поднять репутацию своего рода, в течение столетий отличавшегося трусостью и предательством отдельных своих представителей. Дочь владельца мясной лавки Лили, которую все именовали Мясникова Лили, стоявшая по щиколотку в крови, Лолита с улицы Эльбагаде, весившая сто двадцать кило. Или вот я, Малышка Эстер, которая была кем угодно, да только не малышкой. Имя – это обещание, данное не тобой, но исполнения которого окружающие требуют от тебя.
В имени «Филиппа» заложена мысль о нежном жеребенке, что беззаботно гарцует в березняке. Но моей старшей сестре, мало того что у нее кривая спина и дырявые легкие, приходится еще и нести бремя в виде имени, означающем «любительница лошадей», хотя гарцевать она при всем своем желании ну никак не сможет.
Само звучание ее имени – Фили-и-и-иппа – представлялось мне таким хрупким, что казалось, она сломается пополам, прежде чем ее дозовешься. Даже тогда мне хотелось, чтобы сестре дали более солидное имя.
Филиппа передвигалась незаметно для других и совершенно бесшумно. Казалось, она выходила прямо из стены и вдруг представала перед тобой. По всему ее бледному лицу были рассыпаны веснушки, а под ними виднелась сеть тонких, фиолетового цвета, сосудов, которые не могли защитить ее от холода.
В то время, когда Филиппа ходила по земле, она никогда не смотрела людям прямо в глаза. Передвигалась моя старшая сестра на цыпочках, а ее рукопожатие было сродни касанию сломанного крыла, ибо она первым делом старалась не попасть в нелепую ситуацию. Даже ее улыбка выглядела неловкой и невсамделишной, будто Филиппа просто брала ее напрокат и обязана была вернуть в прежнем виде.
По той же причине одноклассники редко когда приглашали старшую мою сестру на дни рождения. Некоторые матери заставляли своих отпрысков позвать Филиппу на торжество. Но никто не выказывал желания сидеть рядом с этой прозрачной девочкой с кривой спиной и молоткообразными пальцами ног. Которая как-то грохнулась на пол посреди урока географии. Рядом с Филиппой всегда было много свободных стульев. Как правило, она выбрасывала пригласительные открытки в мусорное ведерко до того, как их успеют увидеть родители. Филиппа так и не поняла, что́ может почерпнуть для жизни человек, играя в салки или швыряя пирожные друг другу в лицо.
Ольга всегда была готова драться за старшую сестру на школьном дворе. А мы с Мясниковой Лили и нашим соседом Йоханом прикрывали ее с тыла. Варинька еще в самые нежные наши годы научила Ольгу нескольким весьма, с точки зрения правил, сомнительным видам ударов и ногами, и руками, исключая, впрочем, удары ножом. Филиппа, однако, не шибко нуждалась в Ольгиных крестовых походах и приемах карате. Авторов мерзких выкриков в ее адрес на переменках она воспринимала как бездарных пустяковых муравьишек, которых всего-то и надо, что стряхнуть с ног в разгар важнейшей экспедиции, а именно космического путешествия, совершавшегося в фантастически устроенных мозгах Филиппы. На Рождество она мечтала получить в подарок не куклу или платье, а набор «Юный химик» и бесчисленное множество увеличительных стекол. Ее глубочайшим образом интересовало все способное превращаться в нечто иное, отличное от своего первородного состояния. Клетки, окаменелости, черные дыры, личинки, бактерии, семена, звезды, куколки, вулканы, атомы и лакмусовая бумага.
* * *
А вот моя сестра-двойняшка, конечно же, в подарок на рождение получила замечательное имя. Ее назвали в память Ольги Чеховой, звезды немого кино и племянницы Антона Чехова. Дед всю жизнь хотел, чтобы именно так звали его будущую внучку. От немоты в моей Ольге не наблюдалось ничего, а вот красивые влажные глаза и темперамент роднили ее со знаменитой тезкой.
Ольга родилась русской до мозга костей. Уже тогда можно было предугадать, что у мира при виде ее отвиснет челюсть. Сильный голос, клубничного цвета туфли для фламенко, платье из изумрудно-зеленой тафты. И имя, которое со временем в еще большей степени поспособствовало ее успеху.
Натурой Ольга пошла в деда и была такой же жизнелюбивой и страстной. Все ее существо дышало любовью, чего она не скрывала, а, наоборот, выказывала на полную катушку, так что слабакам рядом с ней лучше было не появляться. Сестра моя стала мечтать о том, чтобы пойти к алтарю еще до того, как выучилась ползать.
Уже в десятилетнем возрасте мы каждый день, прогуливаясь по центру, проходили мимо магазина «Свадебные платья от Бьянки» на Амагерброгаде и, прижав носы к витрине, разглядывали шуршащие на вешалках белоснежные платья, напоминавшие лебедей.
На всех наших кукол у нас было только одно свадебное платье, и мы так часто и с такой силой тянули его каждая в свою сторону, что в конце концов чуть ли не в клочья разодрали шлейф.
Та из нас, что не изображала в тот день невесту, вынуждена была довольствоваться ролью жениха или священника. Но так как мы с Ольгой имели весьма смутное представление о том, кто такой жених, нам приходилось выступать в роли священника.
– Аминь… в счастье и несчастье, в горе и радости! – произносила я нараспев и осеняла себя крестным знамением.
– Аминь! – вторила мне сестра.
– Послушай, а что, собственно, говорит священник, когда люди женятся? – задавалась вопросом я.
– Понятия не имею… но погоди, – и Ольга побежала в гостиную.
Вскоре она вернулась обратно с дедовой Библией в руках.
– Вот, здесь, наверно, все написано.
Ей даже не пришлось листать книжку, она сама раскрылась на странице с теми самыми кружащими голову пассажами, которые прежде так много раз читал дед. «О, ты прекрасна, возлюбленная моя!.. глаза твои голубиные… Ласки твои лучше вина… прекраснее аромата благовоний твоих. Имя твое – как разлитое миро. Прекрасны ланиты твои под подвесками, шея твоя в ожерельях. Как кисть кипера возлюбленный мой в виноградниках Енгедских. …кровли домов наших – кедры, потолки наши – кипарисы. Встретив тебя на улице, я целовал бы тебя, и меня не осуждали бы. Я поила бы тебя ароматным вином, соком гранатовых яблок моих».
Ольга на мгновение прекратила чтение.
– Нет, нет, продолжай, продолжай! – запросила я.
«Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою; ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность, стрелы ее – стрелы огненные, она пламень бушующий. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее…»19
Сестра моя читала эти строки дрожащим голосом, и слезы текли у меня по щекам, хотя я и не совсем понимала причину их.
– Что это было? – прошептала я.
– Не знаю. Но слышала ли ты когда-нибудь что-то прекраснее? – с глазами на мокром месте, прерывистым голосом спросила Ольга.
– Нет. Но кто пережил все это?
– Понятия не имею… может, та тетушка, что подарила Библию деду? Та, что была замужем за африканцем… Но ведь от таких слов с ума сойти можно.
И верно, было от чего помрачиться уму.
Ибо теперь ожидания счастья внезапно сделались совершенно отчетливыми, чуть ли не осязаемыми. Песнь песней царя Соломона обещала нам обеим пережить такие сильные чувства, что можно спокойно пойти и умереть, если не посчастливится «быть возложенной, как печать, на сердце его».
В течение многих лет мне доставалась роль священника. Каким-то образом Ольгина кукла всегда оказывалась первой у алтаря, с лохматыми волосами и тянущимся за ней шлейфом. И тогда начинались торжества со всеми этими лилиями и пасущимися молодыми сернами. В играх сестра моя явно жульничала, поскольку жутко боялась, что ей не доведется участвовать именно в этом ритуале. Сильнее всего ей хотелось переселиться в эту самую Песнь песней и вплестись в каждый ее стих.
С того самого дня потрепанная дедова Библия всегда лежала на ночном столике Ольги, раскрытая на странице со словами Соломона, а сестра моя читала нараспев: «О, ты прекрасна, возлюбленная моя… Как кисть кипера возлюбленный мой в виноградниках Енгедских…» со страницы, заляпанной пятнами от французского печеночного паштета.
Сестра моя повсюду оставляла недоеденные бутерброды с паштетом. Как правило, с пропитавшим бурую массу соком от свекольного ломтика, вдавленного до самого нижнего слоя. И хотя свеклу порой Ольга успевала съесть, отпечаток от ломтика все же оставался на поверхности бутерброда, словно частичка Помпеи.
В душе ее клокотал бушующий пламень Везувия, готовый извергнуться в любой момент. Сестра моя жестикулировала своими длинными руками и жестоко кусала их же, когда ей случалось не взять планку на установленной ею же высоте. Или когда ей доводилось сверзиться с воздвигнутых другими пьедесталов, что гораздо хуже, нежели упасть с тринадцатого этажа.
Но хотя она отличалась взрывным темпераментом и пользовалась нечестными приемчиками, когда речь шла о свадебных платьях, в остальном Ольга была щедра и всегда делилась всем, что имела и умела: деньгами на карманные расходы, пощечинами и оплеухами, тайнами и пылкими признаниями в любви. Мы вообще всегда всем делились друг с другом, хотя и были разнояйцевыми близнецами. И, к примеру, спокойного нрава деда она не унаследовала. Сестра моя вовсе не обладала терпением и не понимала тех, кому это качество было присуще. Казалось, она не в силах дождаться, когда станет взрослой, и потому всю дорогу жмет на кнопку fast forward20. Тому, кто хотел бы привлечь ее внимание, следовало поторапливаться. Собеседник еще не успевал произнести и половину предложения, как из ее уст звучало:
– Хмм-м, ну-ну. И что дальше?
– Ольга, я не могу говорить так быстро. У меня просто-напросто язык с такой скоростью не поворачивается.
– Ладно, хрен с ним. Мне это прекрасно известно, – соглашалась она и облизывала мне все лицо.
Но эти спонтанные признания отнюдь не мешали ей лгать людям безо всякого стеснения. Не пряча своих огромных зеленых глаз с янтарными вкраплениями на обрамленном легкими, почти невесомыми кудряшками медового цвета лице.
Собственно говоря, Ольга с ее чуточку длинноватыми руками, чересчур большими глазами и кривоватым ртом, не была красива в классическом понимании этого слова. Но вела она себя как писаная красавица, и прохожие всегда оборачивались ей вслед. Чтобы определиться, была ли она в самом деле самой прекрасной женщиной из всех, кого они когда-либо встречали, или же кто-то сыграл с ними злую шутку. Но в любом случае сестра моя Ольга приковывала к себе внимание.
Дикие звери
Как-то раз субботним утром папа повел меня в Государственный музей искусств. Никто из других членов семьи пойти с нами не пожелал. Мне десять лет, и мы, держась за руки поднимаемся по лестнице. Папа совершенно не разбирается в живописи, но мы проходим через множество залов и рассматриваем дев с шуршащими белоснежными воротниками на портретах с потрескавшимся лаком, унылые вазы с фруктами и виноградные кисти глубокого черного цвета, приготовившиеся к смерти.
– Мне больше всего нравятся светлые и высоко поющие тона, – говорю я папе. – В такие окрашены лесная почва или море на острове.
Отец слегка пожимает плечами и всплескивает руками. Наверное, просто не знает, что ответить. У нас за спиной на стуле сидит и дремлет музейный смотритель. Во всяком случае, глаза у него закрыты и голова склонилась на плечо. На именной табличке смотрителя написано «Янлов». И все же он, видно, прислушивался к нашему разговору, потому что сразу поднялся с места.
– Вам, наверное, лучше посмотреть предпоследний зал, – говорит он папе. – Пойдемте, я вас провожу.
И уверенно ведет нас в зал колористов. Хоппе, Гирсинг, Исаксон. Зал весь утопает в розовом и холодновато-зеленом. Вейе и Сёнергор. Мастера вдохнули жизнь в персонажей и усилили линейную перспективу морского пейзажа воздушной, передав игру неуловимых оттенков. Я стою с открытым ртом, и слезы радости катятся у меня по щекам. Папа улыбается. Луковичка моя…
Уходя, отец благодарит смотрителя и прощается с ним за руку.
– Приходите еще, – говорит Янлов, и я робко машу ему.
Потом мы с отцом прогулочным шагом идем через Королевский сад, поедая на ходу мороженое. Отбрасываемые тополями длинные косые тени навсегда останутся для меня лиловыми. Внезапно я понимаю, что у меня открылся дар. Папино лицо купается в самом привлекательном охряном цвете. Сад весь пылает в зелено-фиолетовых тонах. На самом дальнем плане угадываются пара белых детских колясок, два белых пятна, создающих жизнь и заставляющих бросить взгляд вправо. Вуаля. Золотое сечение с папой на линии.
Меня греют поощрительный взгляд отца и снизошедшее на меня откровение. Пусть я не одарена внешностью Ольги. Или ослепительным умом Филиппы и ее особым правом входа в красочные палаты Господа. Но теперь у меня появилась собственная славная роль в истории семьи. Роль юного живописца всего нашего рода. Будь жив дед, он бы светился гордостью.
По возвращении домой мы находим мать в саду, где она, как водится, дремлет перед обедом. Золотистая голубка на зеленой лужайке в платье в красный горошек и с так красиво сложенными за головкой крылышками.
Снова и снова снится ей целое соцветие юных балерин, что, хихикая, порхают над травой. В кремовых балетных туфельках с широкими шелковыми перепонками. Звон бокалов сопровождается мужским смехом и кокетливым взвизгиванием.
Уже в сумерках мы с Ольгой ищем доказательства. Что это за светлые пятна пляшут там, на заднем плане? Неужели здесь только что проплыла мимо нас в воздухе бесплотная балерина?
После нашего с папой посещения зала колористов до меня дошло, что даже взрослому можно ничем другим не заниматься, кроме как рисовать. В библиотеке Сундбю я нахожу толстые книги о живописи с автопортретами художников. Мужчин с моноклями, рыжими бородами и кругами под глазами. И немногих женщин со впалыми щеками и лихорадочным блеском во взгляде. Большинство из них питались, по-видимому, рыбьими головами на чердаках под прохудившейся кровлей или спивались, погибая от абсента на базарных площадях в Южной Франции январской порою. Мне кажется, я тоже готова заплатить такую цену. Ведь многие зрители перед их творениями падали в обморок от восхищения.
У меня аж слюнки текут от лавандово-голубого и скатываются на страницы тех книг.
«Милый Боже, дай мне способности рисовать талантливо и страстно. И пусть весь мир падает ниц перед моими холстами в Мадриде и Нью-Йорке».
И кое-что доказывает, что Бог услышал мои молитвы. Ибо отец теперь покупает мне все больше красок и регулярно водит меня в музей, где Янлов показывает, откуда есть пошли датские колористы. А еще – Дерен и Матисс, с их экспрессивностью, динамичными, резкими линиями и интенсивной яркостью цвета.
– Фовисты, так их называли, – улыбается Янлов. – Дикие звери.
И я улыбаюсь тоже.
– Они писали то, что находится по другую сторону сетчатки, – говорит он и, все так же улыбаясь, показывает пальцем на свое морщинистое лицо.
«Подумать только, у меня, благовоспитанной стеснительной Эстер, внутри прячутся дикие звери».
Папа делает для меня мольберт из шведской сосны. Прочный и самый красивый из всех, что мне доводилось видеть. С резными фигурками диких зверей на верхней рейке. Саблезубый тигр с торчащими клыками, медведь и особь неизвестного вида, который еще только предстоит обнаружить в природе. Мне предстоит. Кроме того, лист можно фиксировать на одной из семи отметок по высоте. А это значит, что я смогу пользоваться мольбертом всю жизнь, независимо от того, насколько еще вымахаю.
Вся одежда у меня в пятнах красок, на сетчатке ультрамарин, когда я засыпаю, и глубокий вкрадчивый оранжевый цвет в уголках глаз – когда просыпаюсь.
Теперь, когда для меня открылась более важная цель в жизни, мне стало легче находиться рядом с красавицей Ольгой. Ну и пусть ее кукла мчится к алтарю под звуки напеваемого сестрой свадебного марша. На смену мечтаниям о свадебном платье пришла любовь совершенно иного замеса. Союз между желто-красным неаполитанским и лавандово-голубым, благословленный свыше в виде легкого мазка киноварью.
И все это только мое и больше ничье. Мое опьянение и мой талант. С того дня я повсюду ношу с собой альбом для зарисовок и чувствую себя поцелованной богом. Юный художник всего своего рода.
* * *
Полгода спустя Ольга находит некоторые вещи, свидетельствующие о музыкальных предпочтениях деда и его интересе к классике. Дело происходит пасхальным утром. В доме все еще спят глубоким сном, а она спускается в подвал в поисках коробки с пасхальными украшениями, которые мы не успели развесить.
Сестра моя забирается в самый дальний уголок подвала, где мы вообще никогда не бывали, и в груде заплесневелого белья обнаруживает маленькую позолоченную ножку пианино. Хайдеманновский инструмент оказывается погребенным под грудой журнальчиков о собачьих бегах. На крышке его лежит, весь в пятнах и подернутый паутиной, бумажный пакет с дедовыми виниловыми пластинками и нотными сборниками. Правее внизу стоит запыленный граммофон с помятой латунной трубой.
Ольга притаскивает пакет и граммофон вниз в гостиную, где я, вся заспанная, только что уселась за стол с тарелкой овсяных хлопьев.
Мы стираем пыль с иглы, с виду она еще в рабочем состоянии. Ольга просматривает на свет первую пластинку.
– Смотри! – Классическая этикетка с терьером, слушающим His Master’s Voice21, призывно располагается внизу конверта. Мы осторожно ставим дедову пластинку на диск граммофона.
До сих пор Ольга лишь бренчала на укулеле, позаимствованной у матери нашего друга Йохана. Но теперь в гостиной возникает какой-то незнакомый потусторонний звук. Чайковский заставляет сердце Ольги биться в бешеном ритме. Закрыв глаза, она покачивается в такт музыке «Концерта для скрипки с оркестром ре мажор, соч. 35». И сразу за ним без всякого перехода следует Прокофьев.
– ЧТО ЭТО? – Глаза Ольги сверкают так, точно ей одновременно встретились Бог, ангелы и тромбон.
В этом вся Ольга, ей все подвластно: громоподобные литавры, нетерпеливые струнные, пьяный от коньяка виолончельный смычок и шаловливые тромбоны. Одичавшие кларнеты, печальные и грустные валторны, шутливые диссонансы и парящий высоко в небе фагот: «Ты слышишь жаворонка восторженную песнь? Вот и весна». В этой композиции мастер делает невозможное: обо всем на свете нам сообщают за каких-то три минуты. Многочастная и многосложная девушка.
Появляется Филиппа в ночной рубашке и безучастно разглядывает нас. А потом снова исчезает в своей спальне, куда проходит на цыпочках. Варинька тоже возникает в гостиной, что для нее в высшей степени нехарактерно. Она стоит в дверях в своем затасканном шлафроке и с угрюмым видом разглядывает граммофон.
Ольга, однако, не обращает на нас никакого внимания. Вместо отзвучавшего Прокофьева она ставит пластинку с итальянской сопрано Розой Понсель. Уши навострены, в широко распахнутых зеленых глазищах пылает буйное пламя. В кои-то веки раз Ольга теряет дар речи. Она не уверена, откуда берутся эти божественные звуки. Что-то такое вибрирует на дне глубокого колодца. Что-то такое требует нашего полного внимания. Но разве человек способен производить подобные звуки?
И вот все радости и все горести жизни неаполитанской дивы парят над Палермской улицей. Звуки дедова граммофона, словно длиннохвостые ласточки, пролетают через гостиную и внезапно падают замертво на землю.
– Я буду петь так же. Прямо сейчас! – объявляет Ольга, сама рожденная с певчей птахой колибри в груди. – L’amour est un oiseau rebelle22.
– Романтические бредни, – вздыхает Варинька.
И снова уходит вниз, к себе, повторяя:
– Рамантишеские клупасти…
Я молча гляжу на Ольгу, но когда она начинает петь арию, меня охватывает какое-то смутное беспокойство. Потому что голос сестры моей двойняшки навевает мысль о тех длинных серебряных нитях, что приснились нам в утробе нашей матери.
Дедова тоска-печаль по музыке возродилась. Папа отремонтировал педали, отчистил лебединый орнамент, настроил струны и установил пианино посреди гостиной. А в саду зацвела яблоня о семи ветвях.
Неделю спустя Ольга решила брать уроки пения у нашей соседки за живой изгородью – и одновременно матери Йохана. Лучшего нашего друга Йохана.
У этого парня особый ритм движений и женственные черты лица. Высокое и узкое, оно как-то некрасиво держится на шее, а всклокоченные волосы имеют бледно-малиновый оттенок. У него неправильный, слишком глубокий прикус, но когда, что случается крайне редко, его морозно-синие глаза сверкают, они освещают все полотно. Он один из тех киноперсонажей, от которых всегда ждешь улыбки.
Как вечный спутник за ним ходит его младшая сестренка. У Вибеке эпикантус верхних век и избыток хромосом. Рот у нее всегда чуточку приоткрыт, будто она вечно чему-то удивляется, а пухленьким пальчикам обязательно надо постоянно чего-то касаться. Когда ни встретишь Йохана, Вибеке сопровождает его. Слабая синяя тень.
Порой ему требуется отдохнуть от нее, и тогда он забирается на самую высокую сосну в саду, единственное место, где его никто не достанет. В таких случаях Вибеке сидит под деревом и напевает старинные песенки, пока брат не спустится.
И вот Йохан с восхищением разглядывает Ольгу, примостившуюся позади органа с педальной клавиатурой. Вообще-то мать Йохана не собирается учить кого-либо пению. Она никогда не преподавала, да у нее просто нервов не хватит иметь учеников, однако Ольга настаивает. А уж на это сестра моя мастерица. И кроме того, мы не знакомы больше ни с кем, кто мог бы ей аккомпанировать. Разве что довольствоваться пластинками с музыкой мамбо, под которую наша мать любит отплясывать в гостиной, но мамбо Ольга нынче уже за музыку не считает. Она просто-напросто не выражает мировой скорби. Так что сестре остается уповать только на нашу соседку и ее орга́н.
– Ты же все равно каждый день играешь свои псалмы, Грета. Так и меня можешь чему-нибудь да научить, – продолжает Ольга наседать на соседку.
И наконец мать Йохана, а она физически не может никому отказать, достает сборник псалмов и начинает перелистывать его.
– Что ты хочешь петь? – шепчет она Ольге, отыскивая нужный псалом. Грета не знает, на что способны ее руки, и только когда пальцы начинают перебирать клавиши, а правая нога – нажимать на педаль, она немного успокаивается.
Мать Йохана высокая и костлявая, с римским носом. Кости у нее хрупкие, как японский фарфор. В детстве она попала под трамвай и размозжила ногу, и с тех пор небеса наградили ее всеми разновидностями боли. Она перемещается, приволакивая негнущуюся нижнюю конечность, нашпигованную железными болтами. Но не ропщет. Смотрит на нас внимательными беличьими глазами, как будто кто-то прямо сейчас сказал нечто бесконечно важное и умное.
– Ну как ты, Жемчужинка моя? – улыбается она и слушает ответ. У Греты впечатляющий запас назидательных поговорок:
– Всегда смотри прямо на солнце, и тогда тень будет позади тебя! Улыбайся миру, и тогда мир улыбнется тебе!
Отличные дельные советы, каковым самой Грете, к сожалению, следовать не получалось.
В тот день настроение у Греты было более прозаическое, и она предложила исполнить «В минуту радости я часто плачу», песню, которую она поет вибрато23, а Ольга ей подпевает вторым голосом. По мере исполнения песни мать Йохана все смелее и смелее действует правой ногой, вдохновенно нажимая на педаль, а в конце следует раскат грома: Смотри, встает уже светило из утробы моря. От слов «За морем света – света море» слезы текут у меня по щекам.
Именно в этот момент в гостиной возникает отец Йохана. Могильщик. Он заявился домой раньше, чем ожидалось, и вот стоит теперь с пакетом апельсинов под мышкой. Грета убирает руки с клавиш, и орга́н со вздохом замолкает. Ольга скрещивает руки на груди, у Вибеке течет изо рта слюна, а у Йохана начинает дергаться правое веко. Отец находится в угрожающе веселом расположении духа, что весьма прискорбно для окружающих, голос у него слегка осип.
– Что-то, я смотрю, народу у нас сегодня полный стадион, – говорит он, не глядя на нас.
– Они уже уходят, – запинаясь, отвечает Грета.
Могильщик негодующе поднимает руку: всем следует оставаться на своих местах, но никто из нас не покупается на его жест. Ведь хозяин вместе с собой впустил в комнату мрак и набросал под половицы зыбучего песку.
Сомнений нет, отец Йохана несколько часов просидел, уставившись в кружку с пивом и размышляя о тайнах, хоронящихся в душах людей, точно те самые чудовища, что следят за всеми нами со дна морского.
– Однажды я видел, как настоящий дьявол высунул башку из волн морских, – вспоминает он и всплескивает руками. – И врата ада разверзлись.
Могильщик любит выдавать себя за странствующего проповедника конца света, хотя никогда не бывал за пределами Копенгагена и ничем другим в жизни не занимался, кроме как выкапыванием ям на местном кладбище.
– Он на Несси похож? – спрашивает Йохан, переминаясь с ноги на ногу. Он питает слабость к подводным чудовищам, в особенности к своей шотландской любимице из Лох-Несса. Страсть эта проснулась в нем в тот день, когда их класс водили на экскурсию в Датский океанариум, который произвел на него неизгладимое впечатление. Парень просто замирал перед аквариумами, разглядывая рыб-коробок, кишмя кишевших за стеклом, и зеленую суповую черепаху, которая достигает половой зрелости к тридцати годам. Сам темп подводной жизни привлекал Йохана. Тогда он страстно интересовался мелкими морскими чудовищами. Но два года спустя прочитал в журнале Det Bedste24 о шотландской Несси и по-настоящему влюбился. И совсем пропал.
Вся его комната увешана плакатами с изображением чудовища с лебединой шеей. Йохан читает все, что имеется, об этом чуде света. До чего ж это здорово – долгое время, замаскировавшись, лежать на дне холоднющего озера, а потом на несколько секунд показаться над поверхностью, чтобы просто shine25, как любимая Несси.